Найти тему

«Столетья обжигают меня огнем»: судьба Осипа Мандельштама

Когда знакомишься с биографией Мандельштама, трудно отделаться от мысли, что Осип Эмильевич изо всех сил пытался притянуть к себе трагедию. Прекрасно понимал, каким влиянием пользуется сталинский лауреат Алексей Толстой, но дал ему пощечину. Прекрасно понимал, что сильно рискует, читая самым разным людям – от поэта Сергея Клычкова до художника Александра Тышлера – резкую эпиграмму на Сталина, но читать не переставал. Прекрасно понимал, что не может после ссылки жить в Москве, но, расставшись с Воронежем, практически сразу приехал в столицу.

Георгий Чулков, Мария Петровых, Анна Ахматова, Осип Мандельштам
Георгий Чулков, Мария Петровых, Анна Ахматова, Осип Мандельштам

Игра с огнем? Испытание себя? Или убежденность, что великий поэт немыслим без трагедии? В итоге его «услышали» - поэт был арестован. Спустя несколько месяцев, в декабре 1938 года, он умер в пересыльном лагере Владперпункт (Владивосток). Вот одно из свидетельств его товарищей по несчастью:

«В ноябре нас стали заедать породистые белые вши. <…> Сыпной тиф проник, конечно, и к нам. Больных уводили, и больше мы их не видели. В конце декабря, за несколько дней до Нового года, нас утром повели в баню, на санобработку. Но воды там не было никакой. Велели раздеваться и сдавать одежду в жар-камеру. А затем перевели в другую половину помещения в одевалку, где было еще холодней. Пахло серой, дымом. В это время и упали, потеряв сознание, двое мужчин, совсем голые. К ним поддержали держиморды-бытовики. Вынули из кармана куски фанеры, шпагат, надели каждому из мертвецов бирки и на них написали фамилии: ‘’Мандельштам Осип Эмильевич, ст.58 (10), срок 10 лет’’. И москвич Моранц, кажется, Моисей Ильич, с теми же данными».

Тело обернули в простыню и похоронили без гроба в траншее. Где покоится Мандельштам, так и неизвестно.

Страшная, трагическая судьба. Но Мандельштам искал ее, вспомним хотя бы хрестоматийное: «Уведи меня в ночь, где течет Енисей и сосна до звезды достает». Енисея перед смертью он не увидел, но сосны растут и на Дальнем Востоке, а звезды светят повсюду.

О последних его днях и гибели существует немало легенд, версий и домыслов. Что-то вошло в литературу – от «колымского рассказа» Варлама Шаламова «Шерри-бренди» до стихотворения Семена Липкина «Молдавский язык» и известных строчек Юза Алешковского: «А нам читает у костра Петрарку фартовый парень Ося Мандельштам».

Такой легендой стал и сам поэт – для многих он превратился в совершенно не приспособленного к жизни гения, законченного чудака не от мира сего, живущего лишь творчеством. Но от реального Мандельштама все это весьма далеко. Часто забывается, что еще в 15 лет Осип Эмильевич стал членом партии эсеров, а в 16 вместе с другом юности Борисом Синани, решил записаться в ряды их боевой организации, но не был принят по малолетству.

Примерно в это же время появились и первые стихи:

Скоро столкнется с звериными силами

Дело великой любви!

Скоро покроется поле могилами,

Синие пики обнимутся с вилами

И обагрятся в крови!

Это 1906-й, разгар первой русской революции. Пройдет всего два года, и музыка Мандельштама станет кардинально иной:

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа,

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной…

Именно эти изысканные строки открывают первую книгу Мандельштама «Камень», с них начинается его «настоящее» творчество. Звук падающего плода (с древа познания?) – пока еще единственный в этом мире, где еще не появились люди. Кто его создал? Прямо поэт этого не говорит и в другом известнейшем стихотворении тех лет сам словно удивляется дарованному ему великолепию:

Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Мандельштам периода "Камня"
Мандельштам периода "Камня"

На это Мандельштам ответил самому себе в 20 лет, приняв христианство. Отношения с Христом у него всю жизнь будут своеобразными. Для него Иисус будет не столько Сыном Божиим, сколько величайшим поэтом. Многие из пишущих об авторе «Камня» вспоминают историю, когда он с гневом прогнал «молодое дарование», на свою беду пожаловавшееся на то, что его не печатают: «А Иисуса Христа печатали?!»

Учение Христа было для поэта тем, что он называл «ворованным воздухом» или «написанным без разрешения». То есть, по Мандельштаму, настоящим. Писать так стремился и сам Осип Эмильевич, заявивший в «Четвертой прозе»: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу».

Как и Иисус, Который «никогда не писал», лишь обращался со Своим словом к тем, кто был способен Его услышать. Многие ли из современников слышали Мандельштама? У него был влиятельный покровитель Николай Бухарин, его поэзию очень высоко ценили Анна Ахматова и Георгий Иванов, хватало и «рядовых» поклонников. И все же многие наверняка удивились бы, когда узнали, что со временем Мандельштама во всем мире признают одним из лучших поэтов XX века. «Очень и очень «так себе», - оценила «Камень» Зинаида Гиппиус. А главный критик русского зарубежья Георгий Адамович считал, что «едва ли в будущем ждет его громкая слава»: «Вероятно, он останется навсегда заслоненным несколькими поэтами нашей эпохи».

Мандельштам в 20-е годы
Мандельштам в 20-е годы

Кто знает, может быть, Мандельштам и остался бы «заслоненным», одним из многих талантливых поэтов Серебряного века, ничем не обязанным «державному миру». Но предпочел повернуться лицом к своему жестокому и страшному времени. В ответе на анкету «Советский писатель и Октябрь» он писал: «Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня «биографию», ощущение личной значимости. Я благодарен ей за то, что она раз навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту…»

«Отняла», «положила конец» - довольно сомнительное признание заслуг. При этом Мандельштам признается в ответе на анкету, что чувствует себя «должником революции», добавляя, впрочем, что в его «дарах» она «пока не нуждается». В итоге поэт, и раньше не отличавшийся плодовитостью, писал все меньше, а после 1925-го и вовсе надолго замолчал, не считая немногочисленных детских стихов.

Немота прекратилась в 1930-м, после поездки в Армению. У Мандельштама начался новый этап творчества. И начался он с небольшого стихотворения, где центральным было слово «страшно»:

Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!

Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!

А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом…

Да, видно, нельзя никак.

Пока еще ничего страшного в жизни Мандельштама не произошло. Это скорее предчувствие будущего страха. Еще сильнее оно в другом маленьком шедевре начала 1930-х:

Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.

Начинается стихотворение почти идиллически, с уютных посиделок на кухне. Чтобы очень скоро закончиться лихорадочным стремлением уехать, убежать, исчезнуть, скрыться в толпе на вокзале.

Последние несколько лет жизни поэта и были такими «качелями» между покоем и бегством от покоя. Получив в 1933-м собственную квартиру, о которой вместе с женой мечтал много лет, Мандельштам через считанные недели написал здесь стихотворения «Квартира тиха как бумага» и «Мы живем, под собою не чуя страны», сыгравшие роковую роль в его судьбе. Отправленный в ссылку в Чердынь, на север Пермского края, он оказался на грани тяжелейшего срыва и, терзаемый мучительным страхом расстрела, пытался покончить с собой. Но и эта точка крайнего отчаяния стала началом нового этапа. Чердынь позволили заменить на другой город, и Мандельштамы выбрали Воронеж. Именно здесь поэт пережил последний, может быть, самый великий взлет своего гения.

И, как ни странно, измученный Мандельштам, кажется, полностью примирился со своим временем. «Впервые за много лет я не чувствую себя отщепенцем, живу социально, и мне по-настоящему хорошо», - писал он отцу летом 1935 года.

Фото из последнего следственного дела
Фото из последнего следственного дела

Но жить оставалось совсем немного. Гениальные «Стихи о неизвестном солдате» заканчиваются предчувствием скорой гибели:

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рождён в девяносто четвертом,
Я рождён в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рождён в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном.
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем.

От превращенного в лагерную пыль Мандельштама не осталось даже могилы – огонь уничтожил его без следа. Но стихи не тронул.

***

Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть —
Узора милого не зачеркнуть.

***

В разноголосице девического хора

Все церкви нежные поют на голос свой,

И в дугах каменных Успенского собора

Мне брови чудятся, высокие, дугой.

И с укреплённого архангелами вала

Я город озирал на чудной высоте.

В стенах Акрополя печаль меня снедала

По русском имени и русской красоте.

Не диво ль дивное, что вертоград нам снится,

Где голуби в горячей синеве,

Что православные крюки поёт черница:

Успенье нежное - Флоренция в Москве.

И пятиглавые московские соборы

С их итальянскою и русскою душой

Напоминают мне явление Авроры,

Но с русским именем и в шубке меховой.

***

Вере Артуровне и

Сергею Юрьевичу С[удейкиным]

Золотистого мёда струя из бутылки текла

Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:

- Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,

Мы совсем не скучаем, - и через плечо поглядела.

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни

Сторожа и собаки, - идёшь, никого не заметишь.

Как тяжёлые бочки, спокойные катятся дни:

Далеко в шалаше голоса - не поймёшь, не ответишь.

После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,

Как ресницы, на окнах опущены тёмные шторы.

Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,

Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живёт,

Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке:

В каменистой Тавриде наука Эллады - и вот

Золотых десятин благородные, ржавые грядки.

Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.

Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала,

Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, -

Не Елена - другая - как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?

Всю дорогу шумели морские тяжёлые волны.

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

***

Умывался ночью на дворе.
Твердь сияла грубыми звездами.
Звездный луч — как соль на топоре.
Стынет бочка с полными краями.

На замок закрыты ворота,
И земля по совести сурова.
Чище правды свежего холста
Вряд ли где отыщется основа.

Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студеная чернее.
Чище смерть, соленее беда,
И земля правдивей и страшнее.

***

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей...

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.

Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.

Батюшков

Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живет.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поет.

Ни на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему:
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму.

Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашел от смущения слов:
— Ни у кого — этих звуков изгибы...
— И никогда — этот говор валов...

Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес —
Шум стихотворства и колокол братства
И гармонический проливень слез.

И отвечал мне оплакавший Тасса:
— Я к величаньям еще не привык;
Только стихов виноградное мясо
Мне освежило случайно язык...

Что ж! Поднимай удивленные брови,
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан...

***

Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не могли.

***

Слышу, слышу ранний лед,
Шелестящий под мостами,
Вспоминаю, как плывет
Светлый хмель над головами.

С черствых лестниц, с площадей
С угловатыми дворцами
Круг Флоренции своей
Алигьери пел мощней
Утомленными губами.

Так гранит зернистый тот
Тень моя грызет очами,
Видит ночью ряд колод,
Днем казавшихся домами.

Или тень баклуши бьет
И позевывает с вами,

Иль шумит среди людей,
Греясь их вином и небом,

И несладким кормит хлебом
Неотвязных лебедей.