Найти в Дзене
pensivekato

Гум-гам - играющий гуманоид. Часть третья.

После двух серьёзных эссе, одно из которых, посвящённое Платону, я ещё продолжаю писать, вновь решил вернуться к Велтистову. Точнее, к его повести-сказке; уж очень сильно она затронула моё детское сознание. Поэтому я и хочу выпотрошить её до полного опустошения, и окончательно выяснить - в чём же дело? В чём её, запавшая в душу, суть? В предыдущей — второй - части, я рассматривал тему игры, представленной в повести. На мой взгляд я раскрыл её неплохо. Неплохо для первого раза. Я даже представил игру как единственно правильный стиль жизни высокоразвитой могущественной цивилизации, где для научно-технического развития человечества вовсе не нужно вмешательство этого самого человечества, так как и наука и техника представляет из себя высокоразвитую самоподдерживающуюся систему.
Весь акцент человеческой деятельности перенесён в духовную сферу и представлен игрой, ибо строгое мышление, в отсутствии необходимости развивать науку и технику, представителям планеты «Без почему» не нужно. Впос
Оглавление

После двух серьёзных эссе, одно из которых, посвящённое Платону, я ещё продолжаю писать, вновь решил вернуться к Велтистову. Точнее, к его повести-сказке; уж очень сильно она затронула моё детское сознание. Поэтому я и хочу выпотрошить её до полного опустошения, и окончательно выяснить - в чём же дело? В чём её, запавшая в душу, суть?

Графическое дополнение к основному тексту.
Графическое дополнение к основному тексту.

В предыдущей — второй - части, я рассматривал тему игры, представленной в повести. На мой взгляд я раскрыл её неплохо. Неплохо для первого раза. Я даже представил игру как единственно правильный стиль жизни высокоразвитой могущественной цивилизации, где для научно-технического развития человечества вовсе не нужно вмешательство этого самого человечества, так как и наука и техника представляет из себя высокоразвитую самоподдерживающуюся систему.
Весь акцент человеческой деятельности перенесён в духовную сферу и представлен игрой, ибо строгое мышление, в отсутствии необходимости развивать науку и технику, представителям планеты «Без почему» не нужно. Впоследствии я предполагаю вернуться к теме игры, и рассмотреть её более подробно: как в выше рассмотренном контексте, так и более широко: в плане её значения в жизни мыслящего существа.

Но больше всего подействовало на моё детское воображение вовсе не описание невозможных игр, а презентация мира, в котором жил Гум-гам - его Родины.

Итак, уже в который раз, я вновь хочу перелопатить взаимоотношения содержания этой повести и моего совсем детского сознания.

Само моё детское сознание кажется мне раскрытым, перед бескрайним миром, тábula rása. Но это только кажется. Ведь что-то, уже имеющееся в моей душе, восприняло эту повесть как нечто своё, созвучное этим, упруго натянутым, молодым духовным струнам. Восприняло, и использовало как основу, от которой моё детское сознание оттолкнулось в своём стремлении видеть мир совершенным. А такое стремление было мне присуще с самого рождения.

Всё, о чём я здесь пытаюсь написать, присутствует в моём сознании весьма неопределённо: размыто и трудноформулируемо, но я постараюсь, в процессе осмысления этого мыслительного феномена, постепенно вычленить его ключевые, но слабоощущаемые моменты.

Итак, я вновь берусь за разнесчастную повесть, изъезженной мной вдоль и поперёк, чтобы вплотную затронуть её придуманную онтологию, как-то: родную планету Гум-гама. Именно описанием этой онтологии её творцом и притягивала меня повесть больше всего.

Разберу эту онтологию на три ключевые составляющие:

а) пространство;

б) время;

в) вещевое наполнение.

Поскольку повесть является чистой утопией, то и все эти составляющие будут утопические.

Но мне интересно, что я вынес из этой утопии, и почему это вынесенное сопровождает меня всю жизнь.

Пространство утопии.

Графика В. Роганова.
Графика В. Роганова.

Мне был симпатичен тот фантастический мир, являвшийся родной планетой Гум-гама. Был симпатичен и тогда - в далёком детстве, симпатичен он мне и сейчас. В этом фантастическом мире есть какая-то завораживающая меня эстетика. Эстетика, воздействующая и на восприятие детским сознанием.

Во-первых — это подвешенные в небе жилища аборигенов.

Жить на небе? Если бы меня в детстве спросили, - «хочешь ли ты жить на небе?» Я бы без колебаний ответил, - «да!»

Я думаю, что огромное количество мальчишек, в том числе и маленький Евгений Серафимович, когда-нибудь, да представляло себя сидящими, свесив ноги, на облаке и взирающими свысока на грешную землю. Естественно, такое «мультяшное» представление казалось мне карикатурным, ведь я увлекался научной фантастикой! Жить на облачке - я тогда хорошо понимал это - чистейшей воды сказка, а я и в детском возрасте стоял на «твёрдых» НАУЧНО - фантастических позициях. Велтистов показал мне как можно несказочно жить на небе. Собственно, писатель этим его расположением хотел отметить утопичность мира Гум-Гама: где же помещаться утопии как не на небесах?

Вот как это написано у Велтистова: теперь Максим увидел город, в котором жил его друг. Слева и справа и снизу висели огромные разноцветные дома-шары. Впрочем, где было «лево», а где «верх», Максим не мог точно сказать, кувыркаясь в голубых волнах. Ясно было одно: в воздушном городе нет никаких улиц. Навстречу нашему летуну катилось что-то пёстрое, вертящееся, и он едва успел нырнуть в сторону, а оглянувшись, догадался, что это цветочная клумба.

Во времена долгих летних каникул, особенно в июне, когда наша волгоградская погода частенько балует незнойными деньками, я много времени проводил на крыше, примыкавшего к нашему дому, сарая. Нависавший над ней обширный фронтон дома в любое время дня давал спасение от прямых лучей солнца. Я забирался туда с покрывалом, которое расстилал на шершавом рубероиде, и со своими любимыми журналами; просматривал и читал их, а в перерывах между чтением «Юного техника» и «Техники-молодёжи», глазел на раскинувшийся надо мной воздушный океан и, величественно проплывающие по нему, кучевые облака. Когда я впервые задумался над библейским выражением «небесная твердь», первым делом я вспомнил чётко-объёмные очертания кучевых облаков, долго и внимательно созерцаемых мною в тот, уже далёкий, детский период моей жизни. Они действительно производили впечатление чего-то вещественно твёрдого, хотя и постоянно меняли свои плотные очертания.
И какие только ассоциации не вызывало это созерцание.

В комнате моей бабушки, над изголовьем кровати, висела репродукция Сикстинской Мадонны Рафаэля Санти; в детстве, очень долгое время, она сбивала меня с толку своим сюрреализмом. Я всё никак не мог осмыслить пространство изображённого. Если это небо, о чём свидетельствуют облака, по которым ступают изображённые, то почему там присутствуют театральные занавеси? Зачем они нужны на небесах?
Занавеси, на дверях ведущих в зал, были, опять же, в доме моей бабушки, и, при раскрытых дверях, они добавляли уют, и как бы отделяли зал от всего другого небольшого дома. Я тогда не мог провести параллели в этом их общем предназначении - что в бабушкином доме, что на картине. У бабушки они отделяли зал, на картине же они отделяли земной мир от небесного, - не всунешь же в картину входные двери! Детский ум воспринимал мир буквально и не понимал смысловых намёков и параллелей; хотя.., мечтательные личики двух ангелочков на переднем плане, намекали мне тогда об отрицательной действительности этой картины, о её, выдуманной художником, реальности.
Почему на правой руке деда (Святого Сикста II, как я потом узнал) шесть пальцев? На его шестипалость моё внимание обратил двоюродный брат, и с этих самых пор, как только я видел эту репродукцию, у меня сразу возникал вопрос, — "почему"? И папская тиара.., я помню она постоянно меня раздражала своей неузнаваемой предметностью. «Это шапка такая,» - пояснила мне моя тётя. Её лаконичный ответ породил в моей голове целую россыпь вопросов. Ведь я не знал тогда кто такой церковный папа, что значит слово «святой». Я не мог представить эту шапку на мужской голове — она мне казалась нелепою: не бывает таких шапок. К тому же она была металлическая, а такие металлические шапки — шлемы, носили на своей голове только богатыри. Ну а если эта шапка не на голове этого деда, то зачем она вообще изображена на этой картине? До того как я узнал предназначение и смысл всех деталей этого произведения, сам образ, само изображение запечатлелось в моей памяти на всю жизнь, вместе с вопросами и сомнениями, одолевавшими меня тогда. Но основной запечатлённый образ — ноги Богородицы, ступающие по облакам аки по земле.

Так вот, когда я смотрел на развернувшееся надо мной нагромождение облаков, детская память всегда подсовывала мне образ этой репродукции. В этих, гигантских? бело-синих мягких выпуклостях я пытался найти грот или закоулок, где могло бы вместиться действие этой картины: масштабы облачных массивов были бы слишком гигантскими для сюжета. По моему детскому представлению, место действия было бы более уместно именно в доме моей бабушки. Там достаточно мало места, чтобы факт схождения с небес Богородицы стал ключевым событием, есть шторы и есть бабушка, которая очень бы обрадовалась этому подтверждению своей веры. Так что уже в раннем своём возрасте я мог адекватно воспринимать словосочетание «небесная твердь»; оно у меня вызывало меньше вопросов, чем неприкаянная папская тиара.

Однако, в повести Велтистова? на небесах жили обыкновенные гуманоиды, абсолютно не похожие на святых или ангелов. Хотя, мне в детстве казалось, что достаточная удалённость от земли способствует некоторому улучшению человеческой породы.

«Каковы были бы люди, - думалось мне тогда, - если бы они жили на облаках и перелетали с одного облако на другое , словно птицы?».

Они были бы возвышенные! Это я знал точно: какими ещё могли быть люди оторванные от земной суеты? Я был солидарен с древними греками, представлявших жителей Олимпа богами. Те греки, будучи историческими детьми, тоже с восторгом смотрели на небо. Я напомню об отрывке из платоновского диалога «Федон», в котором Сократ описывает горний, занебесный мир. И до сих пор небо является в умах людей прибежищем всего божественно-волшебного. Кстати, и в давние времена, прибежищем всего возвышенно-потустороннего всегда было небо, а всего страшно-потустороннего — земля. И чем страшнее и бесчеловечнее это потустороннее было, тем глубже в землю заталкивало его человеческое воображение.

Интересно, а были ли они смертны - эти жители планеты «без почему»? Гум-гам постоянно находился в одном возрастном периоде — в детском. Поскольку АВТУК не работал с живым материалом, значит, его (Гум-гама) организм должен был стареть. Чем же обеспечивалась его молодость? Остановкой биологического времени?

Кстати, о перелётах в этом, населённом гуманоидами Велтистова, небесном обиталище. Я уже и не помню как я себе это представлял в своём детстве. Воображение всё время подсовывает мне фрагмент фильма «Бразилия», где главный герой, в своих возвышенных мечтах, носился среди облаков на золотых крыльях. Но фильм этот я смотрел уже позже своих небесных мечтаний, да и не мог я всерьёз воспринимать подобный «ангельский» способ передвижения по небу, - я был слишком заворожен научно-техническими свершениями человеческой цивилизации. Вот если бы вместо крыльев у небожителей был моторный ранец с вертолётным ротором (я такой видел в одном из журналов «Техника-молодёжи»), или ракетный заплечный двигатель, - такой способ передвижения я уже воспринимал бы как более приближенный к реальности.

И всё же, как я воспринимал по прочтении этот мир инопланетной цивилизации? Наверное, как необъяснимое чудо. Эту чистую фантазию писателя я воспринимал просто как она есть: без попыток связать её с потенциально-возможными мирами, развившимися из нашей технической цивилизации. Вернее, я пытался провести какие-то аналогии, но потерпев в этом неудачу - бросил это дело. Эти дома, зависшие над землёй среди облаков, просто висели там где их поместил писатель, без всяких «как?» и «почему?»; чистейшей воды экзистенциальная абстракция.

Красивое смысловое облако, облачность которого тем совершеннее, чем менее оно приближено к действительности.

Чем проще мысль-мечта, тем более совершенно её, лишённое отягчающих деталей-феноменов, сущность. И в этот вся прелесть утопии. Мысли мечтателей достигают в своём идеальном воплощении невероятного совершенства: миры человеческого бытия, сформированные в светлых головах утопистов, поражают своей вопиющей целесообразностью, как и, кажущиеся простыми и логичными, способы достижения этой целесообразности. Вот и мир Гум-гама, с эстетической точки зрения, был идеально совершенен. Он годился бы для какой-нибудь фантастической картинки некоего абсолютно свершившегося будущего, где носители сверхцивилизации, вознёсшись на небо, освободились от отягчающего плена массива приземлённых ограничений.

И этот мир был бы статичен. Он годился бы только для одного непродолжительного внимательного созерцания, где взгляд и мышление, уловив основные, - совсем не многочисленные и не изменяющиеся, - детали этой картины, отдыхают над неизменностью созерцаемого бытия. Какие события могут происходить в этой безмятежной экзистенции? Медленное перемещение домов-шаров относительно друг друга? Движение облаков? Ведь неизвестна даже высота созерцаемого.

Так я пытаюсь выявить технику своего ощущения фантастического. С точно такой же эстетической восторженностью я рассматривал картины будущего, написанные художниками-фантастами. В них можно было видеть рафинированные мечты их современников о счастливом существовании человечества, осуществлённые в когда-нибудь далёком будущем. Я не буду распространяться здесь о тяге человечества к придумыванию совершенных миров, которую, в своих материалистических пристрастиях, оно безуспешно пыталось изжить, но так и не смогло. И если стало ясно, что заоблачного мира на Земле не существует, то почему бы этот мир не расположить на другой планете, или, что стало общим местом для конца двадцатого века, просто задвинуть его в будущее и лишить божественного ореола.

Однако, - и это касается небесного местообитания человечества, - находились мечтатели, пытавшиеся осуществить давнишнюю мечту человечества: жить на небе.

В 1988-м году, продолжая оставаться ещё довольно пылким мечтателем, в журнале «Техника-молодёжи» я прочитал статью «Вокруг голубых городов», вкратце рассказывающей об экспериментах, смело взглянувших в коммунистическое будущее, молодых архитекторов 20-х годов 20-го же века. Среди нескольких там перечисленных, меня заинтересовал проект архитектора Георгия Тихоновича Крутикова, презентовавшийся им как город будущего. При воспоминании о впечатлении, оставленном данной статьёй при тогдашнем её прочтении, мне вспоминается другой, нарисованный в ней, проект некоего Соколова, представлявшего из себя ряд, похожих на улья, цилиндрических зданий, увенчанных лаконичной стихотворной пояснительной запиской: «О, Дорогая! Тут нашей любви позавидуют даже голуби!»

Но сконцентрируюсь на Крутикове и его городе будущего. Производственная зона в этом городе располагалась на земле, а жилая зона парила над ней и представляла из себя «пространственно-расчленённую труд-коммуну». Восемь летающих домов такой коммуны, связанных кольцом общественного здания, имели каждый на одном этаже шесть комнат с встроенной мебелью и обширную лоджию, предназначенную также для причаливания одноместной летающей кабины. Данная кабина рассматривалась автором проекта как минимальный жилищно-бытовой квант, где общественно-сознательный коммунист, занимаясь общественно-полезной мыслительной работой, путешествовал бы от одной коммуны до другой в поисках идейно-близких товарищей.

Как осуществлялось парение, как этой кабины, так и большого дома, Крутиков не рассматривал. Его интересовала только эстетическая сторона вопроса, причём именно технически-эстетическая сторона. Как в последующих описаниях будущего, акцентировалось внимание лишь на материальном антураже коммунизма. Странно, но подобное представление мира будущего согласуется с моим детским представлением о грядущем коммунизме. Есть невероятные технические достижения будущего: дороги, звездолёты, красивейшие дома, эстетично «подстриженная» природа, одухотворённая внешность людей будущего, но не было представления о том, как проходит ежедневная жизнь этих homines de futuro. Но мне, как ребёнку, это было простительно, ибо я плохо знал как проходила эта жизнь у современных мне взрослых. Но и большинству взрослых, в том числе и у профессиональных мечтателей — писателей-фантастов, было естественно такое же детское видение будущего: оно схватывалось уже улучшено-процветающее, без особого представление как всё это будет достигнуто и чем будет поддерживаться.

Сам проект Крутикова нашёл некоторый отклик в моей душе, но была в нём некоторая омрачающая деталь: там было, уже скомпрометированное себя, слово «коммуна». Представить себе счастье в, пусть и летающей, но коммуналке я не мог. Другое дело, что мечтатели 20-х под коммуной представляли не технический план проживания, но сам способ этого проживания, где люди были бы не таящимися друг от друга индивидуумами, но квантами общечеловеческих энергий, стремящихся к прогрессу земной цивилизации.

20-е годы 20-го же века в СССР отметились невероятной верой в возможности самых смелых мечтаний. Архитектура, изобразительное искусство, общественное устройство и даже машиностроение рассматривались как пространства самых немыслимых экспериментов. Сам коммунизм, восхваляемый государственными пропагандистами, представлялся, для многих, поверивших в него мечтателей, как область свершения всего самого грандиозного, совершенного и хорошего. Сама история, выпавшая из рук отменённого Бога, представлялась как что-то, подвластное повзрослевшему человеческому разуму. Следующие 30-е годы, ознаменовавшиеся промышленным рывком, положил конец мечтательному прожектёрству: с мечтателей стали спрашивать результат.

Как итог хочу вновь повторить свой тезис: чем проще идея, тем она совершенней. Что может быть совершенней фантастического мира Гум-гама? Ничего. В сфере чистой мечты ничто не может быть совершенней парящих в небе домов, парения между ними, путешествий меж звёзд посредством лишь одной силы мысли и актуального получения только что помысленных вещей. Этот мир поражает своей недостижимой цельностью.

Но попробуй в нашем, далёком от совершенства, мире хотя бы представить саму возможность достичь этого совершенного мира — утонешь в кратно умножающихся деталях бытия. Идея сразу становится тяжёло-громоздкой, чрезвычайно сложной и разваливающейся на составные части.

Время утопии.

Это нескончаемое утро. В повести описывается замкнутое само на себя утро. И, как мне кажется, - летнее утро. Раз начавшись, оно доходит до определённого периода (я предполагаю, что до половины одиннадцатого), и вновь соскакивает на семь.

Отрывок из повести:

«– Я тебе говорил: у нас всегда утро, – напомнил Гум-гам. – И на каких цифрах стоят стрелки часов – все равно. Часы могут идти, а время не движется. Время делает круг и превращается в ветер. А ветер несет с собой дома, деревья, клумбы, и нас с тобой… Это верно, Максим, что ночью люди растут?

Конечно, – убежденно сказал Максим. – Однажды я за ночь вырос на целый сантиметр. Отец измерял мой рост вечером и утром, и получился один лишний сантиметр.

- В моей стране никогда не бывает ночи, – печально сказал голуболицый мальчик.»

Мир вечного утра. Я сам очень люблю утро. Это время, когда веришь в то, что день будет содержать множество интересных свершений. А если утро ты переживаешь в детстве, которое само по себе является утром нашей жизни, то...

Когда наступали каникулы, мне не хотелось наступления ночи, не хотелось наступления вечера с его уходящим солнцем; прямо пропорциональной этому уходу сгущающейся тьмой и, оставляемой исчезающим светилом, летней духотой. Вот утро, вот это да! - целый день впереди! Сколько можно сделать, сколько увидать, о скольком помечтать и пофантазировать, сколько можно представить!

Образы вспоминаемого мной детства, по большей части как раз и состоят из таких, - обязательно солнечных, - утренних картин.

Одно из первых воспоминаний моей жизни также связано с летним солнечным утром, когда, вышедший со двора нашего частного участка, я смотрел на далёкие, сияющие на солнце, белые силуэты многоэтажек.

То было начало моей жизни, начало моей реальности. Солнце, молодое утреннее солнце размыкало смеженные веки моего сознания, пробуждая к восторгу душу, благодатно согревало ещё маленький росточек моего сознания, побуждая его к жадному росту и цветению. Это было - ещё довольно незрелое - изумление перед ощущаемой необъятностью мира.

Сколько раз в своём детстве я видел это утро, напоминающее о себе молодыми солнечными лучами, врывающимися в небольшое внутреннее пространство нашего маленького дома, и освещающее поле моей предстоящей детской деятельности, прелюдией которой было высыпание из большой картонной коробки многочисленных игрушек, - прям на солнечные пятна, покрывающие лежащий на полу ковёр .

Затем, в поле этого света, нетерпеливо начиналось разворачиваться строительство нового маленького мира, являющегося материальным продолжением моего развивающегося духовного мира. Из простых и грубых элементов строились такие же грубые и несовершенные макеты зданий, достраиваемые воображением до законченной, по моим детским понятиям, годности. И среди этого каркаса игрушечной реальности разворачивалось такое же наивно-непосредственное действо. Я задавал там смысл всей этой игры. Вернее было сказать, что сама игра была этим самым смыслом. По пространству фантазии катались, - именно потому, что должны были кататься, - игрушечные грузовики, солдатики заводили между собой, - именно потому, что могли заводить, - бессмысленные разговоры; всё приводилось в движение, всему придавались признаки настоящей жизни.

Я, как легендарный Демиург, творил новое бытие, дёргая объекты этого бытия за ниточки действий. Я — создатель игрушечной вселенной — заставлял этот космос двигаться по установленным мною законам. Законам спонтанным, взбалмошным, пришедшим в голову за секунду до своей реализации, и смысл их заключался только в моём желании поиграть. Хорошо, что я лишён божественной возможности вкладывать в вещи душу, иначе они просто бы сошли с ума от постоянного вмешательства моих внешних сил — бессмысленных и беспощадных. А как бы тогда хотелось увидеть одушевлённые действия своих игрушек: их самостоятельные действия, мысли, мечты. Вмешиваясь в определённое локальное поле игрушечного бытия, я бы тогда не отвлекался на другие, живущие уже самостоятельной жизнью, области.

Но всё же, предполагаю, что даже тогда, я бы краем глаза следил за этими областями свободного духа, и тиранически вводил бы там свои поправки, естественно считая себя мудрее обрётших сознание игрушек. Представляя их автономными, я как будто чувствовал и игрушечную алгоритмичность их автономии, прекрасно понимал, что, будь они наделены самостоятельным сознанием, то и само их сознание было бы игрушечным.

Скука от этого игрушечного мира начинала одолевать ближе к одиннадцати часам, примерно тогда же, когда в мире Гум-гама стрелка часов вновь перескакивала на семь. Для моего же искусственного мира это означало конец, наступление игрушечного апокалипсиса и сворачивание вселенной. Игрушки с обречённым стуком летели опять в место своего хранения — картонную коробку — для того, чтобы, повинуясь воле своего хозяина, на следующий день вновь стать строительными элементами при строительстве уже нового мира, в чём то похожего на сегодняшний, но всё же иного.

Потом я выскакивал на улицу, где солнечного света было ещё больше и он уже терял свою утреннюю свежесть, становился более жёстким и по зрелому жарким. Тогда можно было, щурясь от ослепительной яркости, высматривать в чистой голубизне неба редкие перистые облака и прямолинейные полосы инверсионных самолётных следов.

Завораживала чистота. Чистота раскинувшегося надо мной пространства. И особенно важно, что чистота эта была утреннего восприятия. А может и так, что эти мои детские восприятия потому и запали в душу на всю жизнь, потому что и были запечатлены утром.

Утром всё гибко, если можно применить такое слово к тому течению событий, свойства которого я хочу описать. Утро — это свежесть мира: время, в котором ощущаешь, что всё только начинается, что всё ещё получится. И даже утренние ошибки не кажутся фатальными, ибо полно времени, чтобы их исправить. Начальное точка восприятия мира — моё пробуждение. Из этой первопричины, из этой точки рождения нового дня и начинается очередной этап прожития своего бытия.

И вот — утро! Что может быть разнообразнее утра? Особенно утра выходного дня!

Душа уже приобщилась к бодрствованию? Хочешь открой глаза, а хочешь не открывай. Хочешь вскочи и начинай проявлять активность, а хочешь валяйся в постели дальше. Иногда, уже давно проснувшись, я проводил там время чуть ли не до обеда. На смятые простыни и подушки стягивались игрушки, тетрадки с карандашами и журналы, и я продолжал находиться в горизонтальном положении, но уже в бодрствующем состоянии. Если бы родители не выгоняли меня из постели, я бы проводил в ней весь день, познавая прямо там большой мир и занимаясь придумыванием своих собственных.

Но в основном я в постели не задерживался. Моё детское утро начиналось уже при ярко освещённых пространствах дома, когда родители уже вовсю осваивали новый день: гремели посудой, скрипели половицами на кухне и в коридоре и тихо переговаривались друг с другом. Одеяло откидывалось, и я вскакивал навстречу разворачивающемуся бытию.

Моё упоение утреннем временем суток осталось со мной на всю жизнь. Я и сейчас не задерживаюсь в постели ни минуты. Как только ко мне приходит сознание я тут же стремлюсь в бодрствование. Иногда я даже пренебрегаю зарядкой, лишь бы быстрее приобщиться к интересному бытию. И самые, интеллектуально-напряжённые, дела, а я и сейчас продолжаю создавать свою собственную, индивидуальную реальность, - эти дела я тоже стараюсь делать утром (хотя эти строчки я пишу вечером).

Утром мир был очень интересным. А вот после одиннадцати, когда день уже был близок к полудню, бытие становилось более густым и трудно усвояемым моим детским сознанием; начинала копиться усталость, и не столько телесная, сколько духовная. Вызывалась она, как я сейчас предполагаю, от несовпадения моего имманентного представления бытия и его действительного ощущения моими органами чувств: мир был сложнее.

После полудня мир начинал окончательно цементироваться в своей безысходности. Вместо десяти запланированных дел, к трём часам дня, удавалось сделать два, и сделать остальные восемь не было никакой возможности, - так быстро мчалось время. А ещё наваливалась жара, действующая довольно останавливающе. Хотелось, с её неизбежным наступлением, зайти в дом (а там, после полудня, всегда закрывались ставни) и предаться чтению или рисованию. После того как солнце переваливало на другую сторону зенита, начинала замедляться сама витальность: хотелось просто взирать на бытие, отображённое в телевизоре, а не улавливать его всеми своими органами чувств. Хотя я помню игру в казаки-разбойники при уже закатывающемся солнце, и довольно далеко от дома: в пойме реки «Отрада», что случалось слишком не часто. Вечер обычно проходил для меня в деятельной топике довольно пассивно, зато активным он был в познавательном плане. Вечер — это было временем просмотра телевизора, чтения и листания книг и прослушивания рассказов взрослых.

В конце-концов, запираемая изнутри, входная дверь нашего дома, являлась последним гвоздём, забиваемым в закрывающуюся крышку ушедшего дня; он закупоривался до утра. Наступала ночь.

Итак, резюмируя мои предшествующие мыслеизлияния, хочется подчеркнуть, что утро каждого дня являлось, и является и поныне, самым продуктивным временем моего индивидуального бытия. А продуктивностью я считаю способность сознания перерабатывать жадно им впитываемую действительность, в свою неповторимую реальность, а именно: создавать свои «индивидуально-правильные» человеческие миры.

В начале этой части я написал, что я собираюсь воспевать именно летнее утро, и при дальнейшем описании читающий без труда поймёт, что имеется в виду именно солнечное утро, потому солнцу я посвящу следующую небольшую главку.

Солнце.

Он стоял посреди просторной комнаты и щурился от непривычно яркого света. Приглядевшись, догадался, что стены прозрачные и лучи голубого солнца наполняют всю комнату; казалось, оттолкнись легонько от пола — и повиснешь, поплывёшь в голубой невесомости... Цитата из повести «Гум-гам».

В этом эссе я привожу отрывки из произведения Велтистова, особенно сильно тогда подействовавшие на моё воображение и, соответственно, особенно крепко засевших в моей памяти.

А особенно сильно там засел мир залитый солнцем. Да и, собственно, сама солнечная погода по особому действует на мою впечатлительную натуру. Все основные, запечатлённые моей памятью, фрагменты моего детского видения реальности, были, в большинстве своём, залиты солнечным светом.

Наше светило, - основная причина возникновения жизни на нашей планете, - создавало и фон моего пробуждающегося сознания. Об этом я уже писал выше. Но мне хотелось бы помянуть тот незабываемый факт проникновения солнца в вмещающее меня помещение. И это явление я тоже затрагивал, применительно к дому своего детства. Но вот что мне хочется сейчас выразить словами? Какое, едва уловимое ощущение приобщённости к бытию? Наверное то, что первым свидетельством этой приобщённости был яркий солнечный свет, - это, по моему ощущению, неоспоримо.

Когда лучи солнца, льющиеся сквозь прозрачно-кружевные тюли на окне моей комнаты, где я легко дремал после обеда, освещали и сумрак моего подсознания, то оно дарило моей памяти очень яркие, цветные и счастливые сны. И сны эти отличались особенно сильной потусторонней притягательностью. Порою, по пробуждению, они настолько подменяли собой действительность, что я ещё долго бодрствовал, размышляя над событиями прошедшего сна. Поскольку и бодрствование это проходило в объятиях солнечного света, то его тождество с миром сна было практически полным.

Там, в отключенном от действительности сознании, возникали невероятные помещения, вроде бы никогда не видимые мной ранее, но ощущаемые мной как свои и родные. Совершенно естественно во снах обнаруживались умноженные объёмы моей малюсенькой комнаты, в раздвинутых границах коей умещался гигантский круглый белый стол, стоящий у открытого обширного окна; лёгкая полупрозрачная тюль, колышущаяся в такт проникающего в это окно воздуха. Разобранная гигантская кровать со смятым белым бельём, которую я видел через одно сонное мгновение после того, как, лёжа на ней, созерцал, вздымаемую дыханием открытого окна, занавеску. Была там и тёмная, противоположная окну, сторона. Там, едва видимый в сумраке нереальности, стоял какой-то раритетный шкаф, не имеющий своих точных прототипов в моей реальности.

А однажды, в свои летние каникулы, когда я также прикорнул в послеобеденное время в своей маленькой комнате, солнце, свет которого, пробиваясь сквозь жёлтые шторы, также приобрёл приятно-жёлтый цвет, породило в моём, слабо связанном с действительностью, сознании сновидение такой сочной необыкновенности, что после пробуждения моя бодрствующая реальность показалась мне больным, унылым сном. После этого я пытался неоднократно специально вызвать сновидение, засыпая в солнечный день при этих же, нежно-жёлтых шторах. Всё было тщетно: видение не повторялось.

Скорее всего мне не хватало в моём жилище простора, ибо с самого детства я восторженно трепетал перед просторными, хорошо освещёнными помещениями.

Потому, весьма естественно, что подобные сцены: - Гум-Гам подскочил к прозрачной стене, и она со звоном распахнулась. Открылось синее-синее, как море, безграничное небо. В этом небе порхало что-то пёстрое — бабочки или птицы, Максим не мог точно не мог разглядеть, моргая от непривычно слепящего света. Он посмотрел вниз и не увидел ни улицы, ни двора, никакой вообще земли, - прочитанные мной при свете утреннего летнего солнца, вызывали в моей душе патетический восторг.

В том детстве, когда ещё были живы все мои близкие родные, мы — я, мои отец и мать и сестра - жили в совсем уж небольшом домишке, больше напоминающим летнюю кухню, чем полноценный дом, и от тесноты жизни спасал только наш частный двор, где проходила моя летняя детская жизнь. В отрочестве, когда мне уже дозволялось далеко и надолго удаляться от дома, моя тяга к солнечным пространствам была утолена длительными времяпрепровождениями на раскалённых волжских пляжах. Особенно левобережных безлюдных пляжах.

На их, залитых обильным солнечным светом, пустынных просторах, я упивался своей индивидуальной приобщённостью к бескрайнему, и такому чистому бытию, где были только я и пространственная бесконечность, включающая в себя как землю, так и синюю глубину неба — весь окоём. Такие же ощущения я испытывал и на наших волгоградских высотах, возвышающихся над, покрытым пыльным облаком, городом.

Теперь я понимаю, почему греки возводили свои величественные храмы на возвышенностях: для того, чтобы посещая их, приобщяться к божественной бескрайности существования. И архитектура их храмов предполагала открытость алтарей солнцу и свежему ветру. Если воспринимать их расположение в пространстве через метафизическую призму древнегреческой философии, то находились эти храмы где-то в районе выхода из платоновской пещеры.

Итак, я попытался вычленить второй фактор воздействия повести на моё детское сознание: моё любимое летнее солнечное утро, имеющее вечное продолжение.

Вещевое наполнение утопии.

Порой я удивляюсь, какие душевные движения вызывают во мне вещи, бывшие подручными в моём детстве, и, вдруг найденные где-нибудь на пространстве моего двора. Вот, в первый пример, алюминиевая пуговица со школьной формы советского образца, выскочившая из перекапываемой мной почвы. Воображение сразу представило многочисленные изображения моего далёкого школьного бытия со своими радостями и горестями, с моими, довольно скромными достижениями, и трагическими (по детским меркам) провалами.

Или, в пример второй, нагрудный значок с запечатлённым на нём улыбающимся Гагариным. Глядя на его счастливую улыбку, я просто был унесён вихрем памяти в моё мечтательное детство, когда, непосредственно окружающая меня действительность, была дальше чем далёкие, воображаемые моим сознанием, инопланетные миры. Этот значок напомнил мне о моей влюблённости в космос и во всё, что - сильно или слабо - было связано с этим.

Жаль, что я не сохранил все эти, дорогие мне с детства, вещи. Я бы заполнил ими целый стеллаж, в одной из комнат своего дома, и ,каждый раз, начиная свой новый день, и глядя на них, я бы заряжался той детской неудержимой тягой к интересной жизни вещей, через которые эта тяга удовлетворялась. Что бы стояло на этом стеллаже?

Из всего большого разнообразия игрушек, там была бы, большая пластмассовая ракета с выступающими, в хвостовой части, прямоугольниками ускорителей и впадинами игрушечных иллюминаторов, устроенных по всей длине — от носа, до середины её пластикового корпуса; была бы там и крошечная, жёлтая фигурка космического скафандра, с гофрированными рукавами и штанинами и с выступом ранца жизнеобеспечения; далее, там стоял бы и пластмассовый луноход с интересной рычажной подвеской ходовых колёс, двумя проволочными, торчащими по бокам, антеннами с пластиковыми шариками на концах, и открывающейся круглой крышкой корпуса, сделанной из тёмно-сине-прозрачного пластика.

Я бы установил там и деревянный автомобиль-лесовоз, чью форму и цвет я помню очень смутно: был он тёмно-зелёного цвета, имел круглые окна на абстрактно-образной кабине и прицеп-роспуск с уложенными в нём, деревянными же, тёмно-зелёными же, брёвнами. Одним из таких брёвен я, в порыве детского озорства, но не специально, разбил люстру в зале: её стеклянный рассеиватель, представлявший из себя выгнутую, овальную пластину, лопнул пополам. Отец заклеил его клеем и скрепил скотчем, и в таком виде она светила мне всё моё детство.

Да, есть вещи — исчезнувшие или оставшиеся с нами на всю жизнь, которые буквально становятся нашими самыми преданными товарищами. И да, в моём детстве это были не только игрушки. Помимо упомянутой выше люстры, которую я бы повесил в моей комнате воспоминаний, там была бы и кофейная алюминиевая турка, почему-то сильно запавшая в мою память. Что мне в ней? Кофе я тогда не пил, но запомнил я эту турку очень хорошо, я и сейчас хорошо помню её форму, цвет (она была жёлтого цвета, с чёрными подпалинами возле дна) и место, где она стояла.

Хорошо помню и сифон для газирования воды. Это был интересный сосуд цвета морской волны. Его овальную колбу венчал пластмассовый оголовок с направленной вниз выходной трубкой, из которой, при нажатии на, находившуюся тут же, стальную блестящую скобу, вырывалась тугая газированная струя воды. Противоположно этому носику, но уже концом вверх, торчал стальной круглый пенал, в который вставлялся баллончик с углекислотой. При закручивании этого пенала баллончик прокалывался и газ поступал в колбу, моментально растворяясь в воде.

Весь этот, извергающий газированную жидкость, оголовок сифона, напоминал своими очертаниями фантасмагорическую голову с поникшим носом и вздёрнутым непокорным хохолком. С баллончиком углекислоты связано воспоминание об ещё одной весьма знаковой для меня вещью: с кухонным столом.

Стол этот был единственным предметом мебели на нашей, довольно малюсенькой, кухне. Это было место, где мы питались, то есть он был обеденным столом, он же был и местом хранения всей кухонной утвари и продуктов. Он имел объёмные, разделённые одной полкой, внутренние пространства, вмещающие в себя, огромное (по моим детским впечатлениям) количество предметов. Была там и используемая для приготовления пищи посуда, стоял там коробок с какао и початая пачка стальных крышек для закатывания банок, стояла там и картонная, прямоугольная коробка с углекислотными баллончиками. Стол этот был свадебным подарком для моих родителям и прослужил верой и правдой долгих сорок пять лет, после чего был выброшен из дома, разбит и сожжён мной, ведущим тогда компанию по борьбе с накопившемся во дворе хламом. Сейчас же я затосковал по прошлому, и сохранил бы его для дальнейшей его мебельной жизни. Кстати, он был невероятно добротно сделан, так что прослужил бы он ещё очень долго.

Собственно, из всего ещё большего разнообразия вещей, довольно небогатого, из-за общей нашей бедности, в памяти остались лишь те, который были мне более близки, были близки довольно продолжительное время, и с которыми связаны памятные события. Это касается и моих детских игрушек: из всего их множества я хорошо помню только небольшое их количество. Было там и огромное количество солдатиков, сделанных из пластмассы или олова, какие-то машинки, среди которых, довольно смутно вспоминается автомобиль ЗИЛ — ММЗ, - почти точная копия оригинала.

К какому же выводу я себя подвёл?

Много ли вещей человеку нужно? Даже в детстве, когда всегда рад обилию различных игрушек, не все из них являются любимыми. Многие, очень многие из них, пользуемые весьма непродолжительное время, благополучно уходят из области сознательного внимания в небытие. А как бы сложилось моё мироощущение и мировоззрение, если бы игрушек у меня было намного меньше? Ведь частенько бывало, когда, в своих, довольно увлекательных, играх я обходился и вовсе без игрушек как таковых: в ход шли дощечки, ветки и камни. На пространстве песчаной кучи возникали башни замков, рвы, мосты и бассейны, и весь этот рукотворный ландшафт заселяли жители-палочки.

Сами по себе игрушки ничего не значили. Они имели значение только когда возникала необходимость включить их в пространство игры в виде объектов-символов. Если для игрушек не находилось подходящей игры, они бесполезно валялись в ящике.

У Велтистова этот факт также подмечен в его повести:

Потом он увидел, что всюду на полу разбросаны коробки, ящики, чемоданы.

Он споткнулся о какой-то ящик и рассердился:

  • Вечно ты мешаешь! Вертун (это робот-слуга), тащи его в мусоропровод!.. Музыкальный умывальник, - пояснил он гостю.
  • Зачем его выкидывать? Он совсем новый, - удивился Максим.
  • Ерунда! - беззаботно ответил Гум-Гам. - Если нужно, закажу другой, с песенками.

Сколько в этом доме скучных вещей! - жаловался Гум-гам. - Если не придумывать новые, можно умереть от тоски...

Каких только вещей не было в доме Гум-гама! Машины для умывания, чистки зубов и вытирания, насвистывающие марши; машины для причёсывания и для гимнастики — с весёлой музыкой; механические щётки для скафандра, шлема, ботинок, урчащие, словно коты; телевизоры всех фасонов — со стену и карманное зеркало, экраны на умывальнике, на спинке кровати, на столах; даже чайные чашки с экраном вместо дна. Все эти вещи странно оживали, начинали бормотать, едва Гум-гам и Максим приближались к ним: «Включи меня... Включи меня...»

Неодухотворённые человеком вещи являются просто ненужным хламом. Это часто можно наблюдать у больных бесцельным стяжательством пожилых людей. Жилища таких несчастных человеков безобразны, по причине их схожести с кладбищем вещей, среди которых бродит бренное тело в котором погасли последние отблески духа.

В детстве я был знаком с детьми, обладающих, благодаря стараниям своих родителей, замечательными игрушками, но лишённых воображения, в результате чего мало ими интересующимися. Они с удивлением обнаруживали, когда я вносил в игры собственные творческие идеи, что, такие обыденные и привычные, их игрушки, могут, повинуясь этим идеям, проявлять себя в играх по иному. Так что, по моему глубокому убеждению, сами по себе игрушки не создают нашу реальность. Попадаясь на глаза, они могут порадовать возможностью создания новой реальности, став её частью. Вопрос только в том, способен ли ребёнок такую реальность создать. Если не способен, тогда хорошая игрушка, не участвующая в сюжете игры, просто проскочит по краю сознания, не зацепившись за долгую память. А вот игрушки, которые являлись основными участниками долговременных, увлекательных игр, запоминаются нами на всю жизнь.

То же самое и с вещами. Я уже отмечал, что некоторые — очень немногие из них — становятся нам почти родными.

Раньше, когда благосостояние большинства человечества было невысоким, вещи обладали не только товарной, но и немалой метафизической ценностью. Они передавались из поколения в поколение, с течением времени приобретая всё большую и большую, практически мистическую, ценность. Потому вещи старались делать долговечными. Они должны были включать в себя идею связи времён. И они таковую идею включали.

В наши времена всё не так. Человечество сейчас буквально тонет в неисчислимом количестве доступных вещей. Они мелькают в жизни среднего человека с непостижимой быстротой и не успевают становиться ценной собственностью. Наоборот, в наше фантастическое время, чем старее вещь, тем ненавистнее она становится, тем быстрее её хочется заменить. И на фоне этих ускоряющихся замен, становится очень заметен бешенный ход времени.

Сейчас нет моды на ретро. Всё заполняет бездушная новизация. Между человеком и миром возникает прослойка, лишённых символического смысла, вещей; - пустого, - наполненного быстроприходящими и, также, быстроуходящими элементами, - множества, отвлекающего от познания истины нашего мира. И, окружённый сонмом этих бессмысленных предметов, человек сам теряет, или не находит, смысл собственного существования. Сам для себя он становится бессмысленным.

Именно такое печальное развитие событий и хотел показать Велтистов в своей повести. Только у него Гум-гам, благодаря своей молодости, не удовлетворяется таким положением вещей. Его молодое и пытливое сознание томиться скукой от такой жизни: от бессмысленного круговорота неодухотворённых вещей.

Но пора закругляться и подводить предварительный итог.

Завершающий итог данного эссе.

Вот такой получился, довольно объёмный, разбор. Я попытался создать, и я думаю у меня получилось, три основных инструмента, которые можно успешно применять при создании притягательной утопии. Я их упоминал в начале данного эссе. Думаю, что я буду успешно применять их при создании собственных притягательных фантастических миров. Не поленюсь вновь перечислить эти инструменты.

Первое— это само пространство, где разворачивается действие фантастического произведения. Пространство должно быть набросано обширными мазками, отображающими крупные объекты и события: больше неба, больше открытых земных пространств — равнин, долин, предгорий. Небо — идеальное место чистой утопии; степь стоит на втором месте. Мне легко соединить эти два пространства; я вырос в таком пространстве. Моя родина - это: обширное, не закрытое горами и лесом, небо; ровная, чистая равнина, являющаяся фундаментом бескрайней небесной тверди; сюда же можно прибавить и ровное пространство широкой реки.

И все попытки воплотить какую-либо утопию начинались именно со сноса предшествующего порядка мира. То, что этот мир, предшествующий вновь провозглашённому, был слишком сложным, для того, чтобы совместить с ним мир-мечту, об этом свидетельствуют все попытки воплощения утопий в действительности.
Все виды революций: буржуазные, социалистические и даже религиозные, предполагали, - и совершали в действительности, - упрощение исторической жизни народов. Революционеры пытались расчистить историческое поля до полной пустыни, на которой они собирались возводить свои хрустальные дворцы новых, блистательных миров. С точки зрения исторического прогресса такие действия общественных строителей были правомочны; зачастую старое мироустроение действительно было слишком погружено в тысячи, - давно изживших себя, - связей, условностей и договоров, исчезновение которых только облегчало людям жизнь. Примером может служить история становления христианства.

Мир — обширный и простой, - вот творческое начало и блистательная середина всякой утопии, ещё не сгущённой всякими искажающими следствиями и ошибками. Когда же заканчивается время триумфального шествия утопии? Тогда, когда начинают пользоваться популярностью антиутопии. Социально-экономическая утопия СССР просуществовала 50 лет, прежде чем свернуться. Христианство же может продолжаться вечно. Сейчас его пытаются окончательно насильственно свернуть, но боюсь, что это приведёт только к усилению веры в него и переход от количества верующих, к их духовному качеству.

Второе этот фактор тесно связан с первым. Чистое, обширное пространство утопии, освещённое молодым утренним солнцем. Ну что тут ещё добавить? Просто напомню, что классическая утопия — это описание светлого будущего, или ещё — утро нового мира!

Ну и наконец — третье. Я выяснил, что в жизни человека играют ключевую роль совсем немного вещей: два, три десятка. Это те вещи, которые точно отвечают нашим духовным движениям, те, при расставании с которыми, на нас наваливается ностальгия и тоска. Впрочем это открыл человечеству ещё Аристотель.

Это вовсе не значит, что человек должен быть обязательно аскетом. Мне кажется, что как раз обилие вещей, и помогает нам отбирать среди них самые необходимые и любимые.

(Продолжение следует...)

Гум-гам - играющий гуманоид. Часть первая.

Гум-гам - играющий гуманоид. Часть вторая.