“Входишь в лес, а лето входит в осень,– восемьдесят лет тебе иль восемь? Смотришь в этот лес как будто в сказку, трёшь глаза в чудесном ослепленьи, лес тебе дарует исцеленье, мох кладя на сердце, как повязку”.
“Я хотел бы ещё больше деревьев, полных птичьих голосов. Больше волн, облаков, созвездий и туманов к ясной погоде. И обняв это всё руками, и коснувшись всего устами, так уйти, как солнце уходит”.
Эти дивные, жемчужные стихи написал польский поэт Константы Галчинский. Да, имя его так и звучало – Константы.
Москва и Варшава на проводе
Особенность его стиля – сладостное, дремотное мурлыканье в первых строках, а в конце – бац! – щелчок по лбу. Да, некое переключение, иногда озорное, чаще задумчивое, философское, но всегда логически обоснованное и эстетически приятное.
И вот какую неожиданно добрую, позитивную перекличку российской и польской столиц он однажды устроил:
“Послушай, как тебя зовут?”
“Москва, а тебя?”
“Варшава. Так мы ведь живём, как сёстры живут, одно у нас дело – и общая слава. Как там у вас?”
“Мы строим школы. А у вас?”
“В работе весёлой мы провожаем день за днём, социализма солнце несём”.
“А реки как?”
“Связали мостами”.
“Деревья?”
“Шумят молодыми ветвями. Наш труд справедливость создаст на земле, будут хлеб и цветы на каждом столе. И пусть наших женщин шелка шелестят. И лунные ночи влюблённых манят. И пусть стремительно, как никогда, машины и фрукты везут поезда, чтоб счастье росло на родимой земле, и в городе каждом, и в каждом селе. Чтоб мир за окошками всех матерей, как дуб на ветру, зашумел веселей и встал над землею во весь свой рост: корнями – глубоко, вершиной– до звёзд. Пусть птицы на нём воспевают простор…” Таков этих двух городов разговор".
Эти простые и дружелюбные строки написал после великой Победы стихотворец Галчинский, чудом выживший во время шестилетнего заточения в немецком концлагере Альтенграбов.
Постебался над английской литературой
Он родился в Варшаве зимой 1905 года в семье железнодорожника, скрипача и хохмача. Само собой, разносторонний отец и сына приобщил к скрипичной игре – довольно прибыльному в те времена занятию, так как на свадьбах и похоронах это был инструмент номер один.
С началом первой мировой войны семейство переехало в Москву, где Константы, совсем ещё пацан, начал кропать стишки, и первым оказалось любовное послание учительнице ботаники. Живя в Замоскворечье, он уже взахлёб читал русских классиков, особенно налегал на поэзию Пушкина и Лермонтова.
Затем последовала учёба в Варшавском университете на факультете английской филологии, где он, как это свойственно талантливым людям, изнывал от рутины и балбесничал. Но однажды проявил серьёзность и настрочил великолепный, густо пересыпанный стихотворными цитатами, глубоко аналитичный реферат о средневековом британском поэте Морисе Чийтсе. Ему рукоплескала вся профессура, правда, слегка озадаченная столь удивительными познаниями этого шалопая. А потом выяснилось, что такого поэта в природе не существует. Разразился скандал, профессора оконфузились. Зато Галчинский ухахатывался, а с ним и вся студенческая братия.
В другой раз притащил в дом к товарищу-мажору подобранного возле помойки забулдыгу и целый вечер выдавал его за своего отца. Позже объяснил: “Тошно мне стало! Захотелось метафоры!».
Несерьёзность из него так и пёрла
Понемногу выковывался его гремучий характер, в котором чего только не было намешано! Придумал себе псевдоним Ильдефонс, который к поэту намертво прилип. Мистификатор, фокусник, маг, приколист, зубоскал, циник, абсурдист, при этом романтик и рыцарь, одержимый, просто опьянённый красотой мира. Гуляка праздный, шутник, поклонник Бахуса, разгильдяй и охламон. Собрал вокруг себя и созданного им карманного театра абсурда “Зелёная гусыня” сообщество таких же прибабахнутых единомышленников, сам писал пьесы и ставил по ним спектакли. Текучим был, разнообразным, изобретательным на громкие выходки в изумительном хохмо-поэтическом ключе.
Лишь одной причуде был верен до конца: излагал на бумаге вирши только зелёными чернилами!
Проект женитьбы стал успешным
Студентом он лишился отца. Мать вышла замуж и эмигрировала в Чехословакию, так что Константы остался в одиночестве. Но не надолго: присмотрел себе в жёны юную Наташу Авалову с кроткими, бархатными глазами. И в течение последующей совместной жизни посвятил ей миллион стихов, в которых всегда звучала русская тональность.
Не уставал сочинять маленькие и большие признания в любви вроде: “Зелёный мой Константы, серебряная Наталья. Наверно, весь ваш ужин – лишь ландыши в бокале. И гномик с алебардой вокруг него кружится, и бороду седую он вымазал в горчице. Он, видно, сам наелся, а вы проели фанты, зелёная Наталья, серебряный Константы!” Жена стала для него воплощением вечной женственности, возлюбленной, музой и матерью его детей.
После жутких шести лет в немецком лагере смерти он обосновался в спасённом советскими солдатами красивейшем Кракове, который фашисты при отступлении заминировали, а русские его разминировали. Именно там он и встретился со своей Натальей. Это были объятия Орфея, возвратившегося из ада, и его верной Эвридики. Это было сплетение рук вновь соединившихся Одиссея и Пенелопы.
Советские люди спасли мир от чёрной фашистской ночи
Галчинский, будучи лириком до мозга костей, чурался политики и никого не стремился воспевать, ниспровергать или клеймить. А вот бродить по безлюдному ночному городу и читать стихи любимого Блока, обращаясь к нему “Александр Александрович, как бы я хотел быть таким, как вы” – это было для него любимым занятием.
При всём его неуважении к местным властям он с пиететом высказывался о Красной армии: “Советские люди спасли весь свет от чёрной фашистской ночи, глянь: над Старувкой ветер летит, вместе со стаей хлопочет”. Равно как и о компартии: «Началом своей творческой зрелости считаю год 1946-й. Я беспартийный, но стремлюсь к тому, чтобы моя лирика и драматургия заслужили себе имя литературы партийной, как учил Ленин».
Именно в послевоенные годы Галчинский наваял целые тома причудливой, своеобразной, благоуханной лирики и эпики. Прогремел своими поэмами «Ниобея» и «Вит Ствош».
«Друзья по ремеслу говорят мне: «Ниобея” – вещь сложная. Они ошибаются. «Ниобея» вещь очень сложная…” А точнее было бы сказать – музыкальная. Вообще поэзия Галчинского – льющаяся, мелодичная, вся в ассонансах, перекличках. В «Ниобее» находят симфонические составляющие: увертюру, скрипичные элементы, чакону, темпоритм, смену чувств и настроений.
В Польше в ту пору всё выше поднимали голову оголтелые антисоветчики и русофобы. Галчинскому не раз припоминали его тёплое отношение к родине Блока и Есенина, которых он обожал. Константы начал пить и ещё пуще куролесить.
Галчинский умер в Варшаве зимой 1953 года, не дожив двух лет до полтинника. Лишь после его смерти широкая публика распробовала на вкус, звук, аромат и цвет его дивную поэзию. Мало-помалу он стал народной любовью Польши. В его честь до сих пор устраивается фестиваль-биенале, его именем названы несколько десятков школ и даже корабли. Песни на его стихи исполняли Марыля Родович и Анна Герман.
Искупаемся в строфах
А доживи он до наших дней, возвысил бы он свой голос в защиту страны, освободившей Полску от фашистов ценой жизни шестисот тысяч красноармейцев? Тех, чьи памятники сегодня на территории его родины снесены? Стало бы ему стыдно от черной, свинцовой неблагодарности польских властей? Или шкурно молчал бы?
Он не позиционировал себя человеком стаи. Он был ярко выраженной белой вороной. И ему плевать было на мейнстримы.
Ирония служила камуфляжем, под который он прятал нежнейшее, беззащитнейшее своё сердце – пытался спрятать его поглубже от пинков грубым сапогом!
Его жизнеутверждающая поэзия сочетает тонкую грустинку и бурную радость бытия.
...“Быть бы лунной пылью на твоих подошвах,
небом над тобою, ветром в лёгких лентах,
молоком в стакане, тропкой средь ромашек,
креслом, где сидишь ты, книжкой, что читаешь...
Воздуху подобно, всю тебя обнять бы,
временами года быть для глаз любимых,
быть огнем в камине и надёжной крышей,
если дождь случится…”
...“Отчего не поёт огурец, ни один огурец на свете?
Нам подумать пора наконец – может быть, перед ним мы в ответе.
Если он не поёт до сих пор, никогда – ни зимою, ни летом,
это, видно, судьбы приговор, у него, значит, голоса нету.
Ну а что если петь хочет он, точно жаворонок спозаранку
и, глухой немотой истомлён, льёт зелёные слёзы в банку?
Исчезает весной след зимы, но за вёснами – новые зимы.
Огурец все рыдает, а мы, равнодушные, шествуем мимо”.
...“Напишу чернилами из сердца, веткой на снегу пустых полей,
греческим и римским алфавитом напишу: ты солнышка светлей.
Лютиками напишу весною, летом – облаками в вышине.
Как прочтут написанное птицы – раззвонят в беспечной болтовне,
занесут, быть может, в век иной, и в сердца иные, и, нежданно,
в чью-то ночь с басовою струной, в месяц, в месяц – звонкий, как сопрано”.
...“Сам не пойму почему, но я верю, что я – разновидность странного зверя, не то свино-бык, не то кото-пёс, вообще не из здешних мест. Вот, скажем, иду под вечер с Артуром, как вдруг: луна ползёт на верхотуру, Артур (он мне вроде друга) кричит: “Не смотри!” А я как белуга: “Лирика, лирика, чувства динамика, ангелология, даль…” На похоронах моих под корнишончик пусть эпитафию мне настрочат: “Здесь лежит шут и кудесник”, а внизу такой текстик: «Лирика, лирика, чувства динамика, ангелология, даль»…
...“Дом на взгорье. Десятиоконный. На окне герани куст зелёный. Дом кирпичный, солнцем обогретый и румяный, как бочок ранета. Кустики герани встали рядом. Всё увито диким виноградом. Повилика. Пчёл гудит община. Бор на горке. Озеро в лощине. Вечер. Освещение скупое. Звёздный ковш сияет над трубою, а за ним летят из тёмных далей звёзд фонарики. Как планетарий.
И пространство в сумраке глубоком, то, что видно из открытых окон, распевает вместе с тишиною высоко настроенной струною: образ туч и волн и шорох чащи, горизонт, стремительно летящий. Ночь июня, отзвуки и трели – отдаются в окнах, как в капелле”.
...На русский его охотно переводили Иосиф Бродский, Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Борис Корнилов, Мария Петровых, Аркадий Штейнберг.