На гармони, известно, не работают, на гармони (даже и те, что кормятся ею) – играют, но всё же, рассказывая о наших сельских мастерах, умельцах на все руки, я непременно старался добром упомянуть и признанных мастаков в играх-забавах в часы отдохновения от трудов праведных – музыкантов, певцов, танцоров-плясунов. Не зря ведь насчёт «дела» да «потехи» мудрая пословица, смыл которой ныне, к сожалению, перевёрнут, изначально утверждала: делу – время, и потехе – час. То есть своё место, вполне законное и достойное. Ну, а главная фигура в любой народной «потехе», конечно же, гармонист…
Людей, имевших гармошки – хромки, русские, тальянки, а также гармонии более высокого ряда – баяны, полубаяны, аккордеоны, полуаккордеоны, четвертьаккордеоны, – у нас в селе всегда бывало много. Каждый мог сыграть вам десяток незатейливых мелодий, от «Подгорной» в два-три колена до какого-нибудь старинного вальса вроде «Березки» или «На сопках Маньчжурии», однако настоящие гармонисты, как, впрочем, и любые мастера, во все времена были редкостью.
Первым таким музыкантом, поразившим меня своим мастерством, был Геннадий Песиголовец. Правда, вторую половину жизни провел он не у нас, а в соседнем селе, но до последних дней неизменно считал себя таскинцем, ибо в Таскине родился, вырос и прожил свои лучшие годы.
Однажды рассказывал мне бывший правленческий конюх Егор Сафонов, как встретил его Песиголовец в Сагайском, где Егору случилось быть просто проездом с кем-то из наших таскинских мужиков. Встретил и не отпустил. Взял лошадь за повод и привел к воротам своего дома. Угостил мужиков домашними солениями да варениями, предварительно, конечно, сбегав в кооперацию. А после застольной беседы, разбередив дорогие воспоминания, пригласил в горницу и сел за пианино. Конюх Егор, верно, небольшой ценитель фортепианной музыки, но и всякий на его месте понял бы, что играл Геннадий Семенович здорово, вкладывал душу, то смежая глаза и морщась, как от горькой кручины, то вдруг улыбаясь и подпевая, а пальцы его при этом семенили по клавишам вроде бы сами собой, мелькая, по словам Егора, «ровно спицы в колесе». Сам хозяин плакал – и у мужиков слезу вышибал, сам смеялся – и гости веселели невольно.
А я не знал прежде, что Песиголовец еще и пианист.
Я впервые увидел его году, наверное, в пятидесятом. Прошел слух по селу, что приехал Песиголовчихин сын, военный и гармонист. Играет в клубе на таком огромном баяне, что и сам за ним едва виден, даром что ростом ничуть не обижен. С трудом пробравшись вечером в клуб (детей туда не пускали), я действительно увидел человека в гимнастерке, с ремнем через плечо, со звездами на погонах. Лысоватый, веселый, подвижный, он ходил вдоль сцены с увесистым черным баяном на плече, размеры которого и впрямь были внушительны. Держа это подобие сундука перед собой, гармонист даже невольно прогибался в спине. Особенно меня удивило несметное количество пуговок на «голосах» и на «басах». Раньше я не видел подобного музыкального инструмента. Знаменитый полуаккордеон с перламутровыми планками, на котором играл ветеринар Иван Демьяныч, сразу потускнел в моих глазах.
Но недолго таскинские танцоры наслаждались игрой настоящего баяниста. Оказалось, что Песиголовчихин сын приезжал лишь на побывку. Однако через несколько лет Геннадий Семенович снова приехал в Таскино, теперь уже насовсем, чтобы жить и работать. На этот раз погон на нем не было. Он стал преподавать в школе географию. Мне учиться у него не пришлось, и я не стану говорить, каким он был учителем. В моей памяти Песиголовец остался навсегда талантливым музыкантом и артистом. Думаю, что именно таким запомнил его каждый в нашем селе. Он участвовал в пьесах и сам ставил спектакли, и с удивительной способностью перевоплощения читал басни «в лицах», но главное – играл. Все послушно звучало в его руках: баян и аккордеон, скрипка и гитара, мандолина, балалайка и труба. Казалось, не было инструмента, которым бы он не владел. А в Таскине такого инструмента действительно не существовало. Причем играл он всегда с явным удовольствием, заразительным настроением и с той кажущейся легкостью, которой отличается каждый истинный мастер в своем деле. Даже когда Геннадия Семеновича, школьного учителя и артиста, неожиданно избрали председателем колхоза, он не оставил ни клуба, ни сцены, ни своих музыкальных инструментов.
Часто в его виртуозной игре было что-то от фокуса, от цирка. Помнится мне до сих пор один номер, который наши доморощенные конферансье и подали-то чисто по-цирковому: «Оригинальный жанр. Выступают супруги Песиголовцы!». Раздвинулся занавес. На сцену вышла Нина Юрьевна Песиголовец, маленькая, болезненная женщина, со светлым, как бы прозрачным лицом, с золотистыми, вроде сосновой стружки, кудряшками волос. Следом появился и сам Геннадий Семенович. В одной руке он держал смычок, в другой – обыкновенную двуручную пилу. По рядам пробежал веселый шумок. Но музыкант невозмутимо опустился на стул, поставил пилу между колен, зубьями к себе, и вскинул смычок.
– Решил развод поправить, – сострил кто-то, и в зале дружно засмеялись.
Нина Юрьевна сделала еще шаг к зрителям и, шутливо жмурясь, прикрыла ладошкой нос, словно собираясь чихнуть. Но в это время Геннадий Семенович выгнул пилу дугой и коснулся смычком её гладкого тыльного ребра. Пила, тонко дрожа, мелодично запела. Все поняли первую же музыкальную фразу: «Мой костер в тумане светит…» И тут вступил более низкий, но тоже гармоничный переливчатый голос. Нина Юрьевна «играла» на собственном носе. Голоса сливались, бережно выводя одну мелодию, поддерживая, дополняя и украшая друг друга. Было похоже на то, как звучит гавайская гитара, но лишь отдаленно похоже. Это были звуки непривычной, новой окраски, приятные и, поверьте, нежные.
Когда вместе с последней «искрой на лету» и последней нотой «костер» погас, в зале поднялось невообразимое: зрители хлопали, свистели, смеялись.
Много позднее, на районном смотре художественной самодеятельности, я слышал снова этот действительно своеобразный и веселый номер, но уже при других, несколько грустных обстоятельствах. Вместо Нины Юрьевны в оригинальном дуэте выступала другая женщина. Первую жену, у которой, сколько я помню, всегда было слабенькое здоровье, Геннадий Семенович потерял. А новой партнерше, при всем её старании, явно не давался тот игривый тон, который вносила в дуэт миниатюрная, изящная Нина Юрьевна. Теперь, когда тяжелая и немолодая женщина, зажав нос, густо басила, заглушая пилу, во всем чувствовалось что-то фарсовое, пародийное. Да и сам Геннадий Семенович был уже не тот. Он ссутулился, как бы поблек, редкие волосы отступили еще дальше назад, и в его игре уже не было прежнего задора.
Другим колоритным гармонистом был у нас Тимофей Иванов.
Расцветом его мастерства и популярности в селе я считаю то время, когда он только что вернулся из армии, был первым парнем на деревне и самым завидным женихом. Даже во внешнем облике его было что-то от собирательного классического образа сельского гармониста, этакого парня-ухаря. Стройный, ладный и веселый, он ходил, заломив шапку чуть не на самое ухо, поблескивал хромом сапог, голенища которых были неизменно собраны в гармошку. И лицом был похож на типичного русского гармониста – русый чуб, серо-голубые глаза, добродушные пухлые губы.
Тимка (а все называли его именно так) не только играл фокстроты и вальсы на свой гармонике, он еще и отлично пел под собственный аккомпанемент. Особенно же любил песню «Далеко, далеко, где кочуют туманы», часто звучавшую тогда. Шел ли с ребятами в клуб, возвращался ли один нашим тихим проулком со свидания, никогда не носил он гармошку под мышкой, а всегда «на изготовку», на ремне, всегда что-нибудь наигрывал.
Кстати говоря, через много лет получил я от Тимки неожиданное письмо, поразившее меня лирическим и исповедальным тоном. Он уже давно жил не в Таскине. Письмо пришло откуда-то из-под Краснодара. Но каждая его строчка дышала воспоминаниями о родном селе, о «золотых деньках», о друзьях и подругах молодости. Между прочим, Тимка раскаивался в том, что не помог мне когда-то серьезно овладеть игрой на гармошке, о чем просил его мой отец. В ответ я утешил Тимофея, что сам вовремя догадался о своих скромных музыкальных способностях и оставил гармонь ради других увлечений.
И всё же мое приобщение к музыке, хотя оно и не было удачным, не прошло даром. Пусть без взаимности, но я полюбил гармонику. На гармонистов до сих пор гляжу с некоторой долей благоговения. В юности мне особенно нравились плясовые мелодии. Я специально вечерами ходил послушать их – в клуб или на пятачок, где собиралась сельская молодежь. У каждого гармониста был любимый плясун, равно как у всякого приличного плясуна – свой гармонист. В нашем селе ни одно гулянье, ни один праздник не обходились без плясок. Плясали многое: и «Цыганочку», и «Дроби» с припевками, и «Русскую», и «Барыню» и даже старинное «Чигиряло». Я не знаю, как «переводится» это слово, но у нас оно означало особый и довольно любопытный танец.
До «Чигиряла» обычно дело доходило в разгар «гулянки», когда в доме уже, как говорится, дым стоял коромыслом. Какой-нибудь заводила вдруг выдёргивал из-за печи клюку, ухват, сковородник – что попадалось по руку – бросал их на пол в перехлёст и начинал явно дурашливо, но и не без ловкости прыгать, попадая ногами в противолежащие и смежные углы в определенной последовательности. Ему тотчас находилась не менее ловкая напарница-соперница, чаще – из молодых женщин. А кто-нибудь в это время начинал им комично «подыгрывать» ножом или пестиком на печной заслонке (не мешала, конечно, и гармошка); гости, встав в круг, хлопали в ладоши и припевали в лад что-нибудь незатейливое, нередко – импровизированное на ходу. Мне, к примеру, запомнилась такая припевка:
Кабы я была младая,
Я бы тоже чигиряла.
Чигиряла, чигиряла,
Дорогого не теряла…
При этом для пущего звона плясавшие, бывало, прятали под одеждой бубенец, побрякушку или просто железную ложку в стакане.
Но были и настоящие плясуны – мастаки в этом деле. Скажем, Колька Кондратьев. С виду невзрачный, худой и сутуловатый парень. Но в танце он преображался, откуда-то брались и стать, и прыть. Кто научил его, не знаю, но плясал он отменно. Впрочем, то, что выделывал он, точнее было бы назвать танцем. Колька выходил на круг под любую мелодию и тотчас передавал её дух языком танца, импровизируя самые неожиданные «па» и коленца. У него было удивительное чувство ритма, хочется сказать, врожденное. Казалось, в нем танцевала каждая жилка. Позднее я слышал, будто Колька, скитаясь по белу свету, попал в хореографическую группу не то Омского, не то Уральского народного хора. Мне кажется это вполне возможным. Хотя у парня не было специального образования, но талант у него был несомненный.
Неплохо плясал также Ефим Новиков. Он закончил минусинское ремесленное училище с речным уклоном. Держал себя завзятым моряком и, как положено настоящему морскому волку, очень эффектно, полоща клёшами, выдавал в клубе «Яблочко».
Но все-таки лучшей, общепризнанной плясуньей была в нашем селе Нина Бородулина. Выходила она лишь под настроение, довольно редко, но, как говорится, метко. Перед выходом долго наставляла гармониста, как играть и что играть. Да и потом, когда уже разгоряченная крутилась волчком и рассыпала дроби, всё покрикивала: «Почаще! Почётче!» И частила каблуками, как трещотка. Она была полноватая, толстоногая, и её необыкновенная легкость в пляске казалась удивительной. В выигрышные моменты в такт музыке она очень выразительно и безжалостно хлопала себя по бедрам, по икрам, по щиколоткам, так что говорили, будто на другой день с трудом вставала и потом долго носила на ногах синяки. Что ж, искусство требует жертв. Зато каждый её выход на круг действительно был в селе событием.
Позднее почти такой же отчаянной плясуньей была её дочь Галина, колхозный счетовод. Правда, она быстро сошла с круга, рано выскочила замуж, родила одного за другим троих ребятишек – стало не до танцев. Однако и обремененная детьми, Галина еще изредка, по большим праздникам, выходила на круг, и тогда люди, едва успевая следить за её быстрыми и ловкими ногами, сокрушенно покачивали головами: «Вот что значит бородулинская родова…»
Как ни грустно, в последнее время гармонист стал исчезать с деревенского горизонта. Гармоника теряет популярность. Становится инструментом низшего разряда. Если и покупают духовое, то скорее дорогой баян или аккордеон. А из струнных – чаще всего гитару. Мода нынче на неё. Жаль вот только, что нет моды на хороших гитаристов. Но не будем брюзжать. Как бы там ни было, музыканты на селе не переводятся. Одно поколение следует за другим. Меняются песни, меняются инструменты, но музыканты остаются.
Не скажу про нынешних таскинских баянистов, но вчерашние, из тех, что пришли на смену Тимкиному поколению, – Виктор Федосеев, Петр Артемьев, Владимир Горохов, Коля Тяпкин – уже отличались более высокой музыкальной грамотностью и общей культурой, имели дело с музыкальными кружками, с самоучителями, с нотами, а не «подбирали на слух», как их предшественники.
Пожалуй, наиболее интересный из них, хотя по мастерству и не самый лучший, Николай Тяпкин. В молодости он был не только баянистом, но и выступал в пьесах, пел сатирические куплеты собственного сочинения. Николай работал бухгалтером колхоза. Специальной музыкальной подготовки не имел, в этом смысле был гармонистом традиционным – чисто доморощенным. Просто купил у приятеля гармонь-двухрядку и сам стал разучивать разные мелодии. Кое-что получилось – приобрел баян, решив уже заняться музыкой серьезнее. Обложился нотами, самостоятельно овладев нотной грамотой. И добился признания – стал баянистом. С годами увлеченность не прошла. Он и ныне сыграет вальс и фокстрот, и любую современную песню, если нужно.
Самодеятельные артисты в Таскине издавна славились хорошими концертами, интересными спектаклями. А такая слава невозможна без ярких личностей и заводил. Наверное, не во всяком глубинном селе в триста дворов были поставлены на клубной сцене все главные пьесы Александра Островского, как это сделал в Таскине старейший учитель Иван Иванович Гришанков, самодеятельный актер и режиссер. Играть в спектаклях он привлекал всех: учителей, школьников, молодых и старых колхозников. И многие выказывали при этом незаурядные способности. Когда-то общим любимцем таскинской публики был Петька Юркин, настоящий артист, а кроме того способный художник-самоучка, умевший со вкусом оформить спектакль и нарисовать такую афишу, что люди принимали её за «фабричную». В те годы еще не было в ходу звания «народный театр», но таскинская драматическая группа самодеятельности была поистине народным театром в селе. Глубоко было её влияние на селян, особенно на детей и молодежь. Недаром многие таскинцы, во всяком случае, из того поколения, к которому принадлежу я, почти наизусть помнят пьесы великого Островского и могут пересказать их в лицах.
Да и в другие времена хватало любителей музыки и клубной сцены.
Как-то случилось мне побывать на торжествах по случаю юбилея нашего села. Всё я слушал на празднике с интересом: и доклад старого учителя-краеведа об истории нашего Таскино, и слово председателя сельсовета о нынешних хозяйственных делах-заботах, и выступления рядовых крестьян всех поколений, но с особенным нетерпением, признаться, ждал концерта самодеятельности.
И вот он начался… Не скажу, чтобы оскудела талантами деревня. Как всегда, были песни (выступал даже свой народный хор), танцы, декламации. Но потом на сцене клуба, распаковав свои сундуки, выстроился местный ВИА (вокально-инструментальный ансамбль). Всё вдруг замелькало, загрохотало, завизжало… И сосед, старый механизатор Платон Закутилин, спросил, склонившись к моему уху: «Ну, и как тебе это чигиряло?» В его иронии я уловил грусть. Но что поделать? У каждого поколения свои песни…
И всё же не потерять бы за модными увлечениями любовь к исконно русской, тягучей и душевной песне, которая так идет к волнующим переборам гармоники.
Tags: Проза Project: Moloko Author: Щербаков Александр
Книга автора здесь
Книга «Мёд жизни» здесь и здесь