Найти в Дзене

Пастухи, животные, ангелы. Гармония Николая Заболоцкого в вывернутом мире

Когда Заболоцкий умер, на его рабочем столе остался листок с несколькими словами: 1. Пастухи, животные, ангелы. 2. Второй пункт остался незаполненным. Может быть, это единственный рабочий план, который Николай Алексеевич бросил на полуслове, хоть и не по собственной воле. Этот серьезный, обстоятельный, строгий к себе и своему творчеству человек крайне ответственно относился к любому слову, и произнесенному, и написанному. Может, и была в этом осторожность бывшего сидельца, чудом не расстрелянного и попавшего в лагерь. И все же, как нам кажется, ключ в признании самого Заболоцкого: «Стихи писать легко, поэтом быть трудно». Поэтому он никогда не ценил своих замечательных шуточных миниатюр и уничтожал произведения, которые считал неудачными и ненужными. Поэт заботился не о будущем архиве – уважение к слову было важнее. Обэриут, близкий друг и соратник Александра Введенского и Даниила Хармса, он и в ранних, самых дерзких и абсурдных стихах, которые ценил до конца жизни, никогда не впадал

Когда Заболоцкий умер, на его рабочем столе остался листок с несколькими словами:

1. Пастухи, животные, ангелы.

2.

Второй пункт остался незаполненным. Может быть, это единственный рабочий план, который Николай Алексеевич бросил на полуслове, хоть и не по собственной воле. Этот серьезный, обстоятельный, строгий к себе и своему творчеству человек крайне ответственно относился к любому слову, и произнесенному, и написанному.

В Тарусе. Одна из последних фотографий
В Тарусе. Одна из последних фотографий

Может, и была в этом осторожность бывшего сидельца, чудом не расстрелянного и попавшего в лагерь. И все же, как нам кажется, ключ в признании самого Заболоцкого: «Стихи писать легко, поэтом быть трудно». Поэтому он никогда не ценил своих замечательных шуточных миниатюр и уничтожал произведения, которые считал неудачными и ненужными. Поэт заботился не о будущем архиве – уважение к слову было важнее.

Обэриут, близкий друг и соратник Александра Введенского и Даниила Хармса, он и в ранних, самых дерзких и абсурдных стихах, которые ценил до конца жизни, никогда не впадал в полную заумь. И именно Заболоцкий в первом варианте стихотворения «Белая ночь» из дебютной книги «Столбцы» сказал о своем времени страшные слова:

Так недоносок или ангел,

Открыв молочные глаза,

Качается в спиртовой банке

И просится на небеса.

Вот и появился в поэзии молодого Заболоцкого ангел, с которым он спустя 32 года простится в последних своих строчках. Но образ этот безнадежно трагичен и просто жуток: не летящий «по небу полуночи» ангел Лермонтова, но заспиртованный экспонат петербургской кунсткамеры, напоминающий фаустовского гомункула. Впечатляющий символ безбожных 1920-х.

А потом ангелы на долгое время отлетели далеко. В 1920-1930-х Заболоцкий предпочитал соединять в своих вещах идеи Циолковского и безуминку Хлебникова, кумира обэриутов, воспевал подвиг челюскинцев и лучшую в мире сталинскую Конституцию и создавал собственную картину мироздания. Довольно гармоничную, хоть и далекую от христианской. Ярче всего его концепция видна, пожалуй, в таком шедевре, как «Метаморфозы»:

Чтоб кровь моя остынуть не успела,
Я умирал не раз. О, сколько мёртвых тел
Я отделил от собственного тела!
И если б только разум мой прозрел
И в землю устремил пронзительное око,
Он увидал бы там, среди могил, глубоко
Лежащего меня. Он показал бы мне
Меня, колеблемого на морской волне,
Меня, летящего по ветру в край незримый,
Мой бедный прах, когда-то так любимый.

Насчет «равнодушной» природы он особых иллюзий не питал и видел в ней бесконечную смену жестоких и естественных процессов:

Жук ел траву, жука клевала птица,

Хорёк пил мозг из птичьей головы,

И страхом перекошенные лица

Ночных существ смотрели из травы.

А что же человек? Каково его место в этом сумрачном мире?

В период "Столбцов"
В период "Столбцов"

В период «Столбцов» Заболоцкий изображал его либо схематично, либо карикатурно. Если несчастный ангел заспиртован, но просится на небеса, то у людей и этого нет: «Прямые лысые мужья сидят, как выстрел из ружья», «над каналом спят калеки, к пустым бутылкам прислонясь», «на службу вышли Ивановы в своих штанах и башмаках». Слово «душа» упоминается крайне редко, да и то иронично.

Поэту предстояло пройти очищение трагедией, чтобы его взгляд изменился. В поздних стихах абсурд и ирония не исчезли. Другим стало зрение поэта. 24 мая 1944-го Николай Алексеевич писал жене Екатерине: «Ты пишешь – «жизнь прошла мимо». Нет, это неверно. Для всего народа эти годы были очень тяжелыми. Посмотри, сколько вокруг людей, потерявших своих близких. Они не виноваты в этом. Мы с тобой тоже много пережили. Но мимо ли нас прошла эта жизнь? Когда ты очнешься, отдохнешь, разберешься в своих мыслях и чувствах, – ты поймешь, что недаром прошли эти годы <…> Время моего душевного отчаяния давно ушло, и я понял в жизни многое такое, о чем не думал прежде. Я стал спокойнее, нет во мне никакой злобы, и я люблю эту жизнь со всеми ее радостями и великими страданиями, которые выпали на нашу долю».

Теперь Заболоцкому интересны не абстрактные Ивановы в штанах и башмаках, а душа, ее тайна, ее работа, без которой настоящая жизнь немыслима. Цитаты из поздних стихов 1940-1950-х годов говорят сами за себя: «поднимай же скворешню, душа, над твоими садами весенними», «и все яснее чувствуется связь души моей с холодным этим утром», «милый взор, истомленно-внимательный, залил светом всю душу твою», «и только души их, как свечи, струят последнее тепло».

После освобождения. Конец 1940-х
После освобождения. Конец 1940-х

Страдания души в таком шедевре позднего Заболоцкого, как «Где-то в поле возле Магадана», изображены как практически физические: «усталость, сгорбившая тело, в эту ночь снедала души их». Освободить несчастных может только смерть, не страшная, а милосердная:

Не нагонит больше их охрана,

Не настигнет лагерный конвой,

Лишь одни созвездья Магадана

Засверкают, став над головой.

Известно, что это стихотворение исключительно высоко ценил Иосиф Бродский: «Там есть строчка, которая побивает все, что можно себе в связи с этой темой представить. Это очень простая фраза: «Вот они и шли в своих бушлатах - два несчастных русских старика». Это потрясающие слова».

Заболоцкий написал шедевры о мироздании, о своей эпохе, о трагедии поколения, об очищении страданием. Жаль, что ему уже не хватило времени на воплощение в жизнь старого замысла, о котором он еще в 1920-х говорил философу Леониду Липавскому, близкому к обэриутам: «Удивительная легенда о поклонении волхвов, высшая мудрость – поклонение младенцу. Почему об этом не написана поэма?»

За работой
За работой

Поэму он не создал. Но за год до смерти написал стихотворение «Это было давно», навеянное реальной историей, как Заболоцкий, тогда живущий на Алтае, шел на работу мимо кладбища. Его окликнула старушка, протянувшая ему «пару бубликов и яичко вареное».

«- Не откажите, примите.
Сначала я даже не понял, в чем дело, но потом сообразил.
- Похоронили кого-нибудь? – спрашиваю.
Она объяснила, что один сын у нее убит на войне, второго похоронила здесь две недели назад, и теперь осталась одна на свете. Заплакала и ушла. Я взял ее бублики, поклонился ей, поблагодарил и пошел дальше.
Видишь, сколько на свете у людей горя. И все-таки они живут и даже как-то умеют другим помогать. Есть чему поучиться нам у этой старушки, которая, соблюдая старый русский обычай, подала свою поминальную милостыню мне, заключённому писателю»
, - рассказывал Заболоцкий в письме сыну Никите.

В стихах трогательная история описана как потрясение, как, по определению поэтессы Светланы Кековой, «личный Апокалипсис»:

И как громом ударило
В душу его, и тотчас
Сотни труб закричали
И звёзды посыпались с неба.
И, смятенный и жалкий,
В сиянье страдальческих глаз,
Принял он подаянье,
Поел поминального хлеба.

И годы спустя эта история не отпускала Заболоцкого:

Это было давно.
И теперь он, известный поэт,
Хоть не всеми любимый,
И понятый также не всеми,
Как бы снова живёт
Обаянием прожитых лет
В этой грустной своей
И возвышенно чистой поэме.

И седая крестьянка,
Как добрая старая мать,
Обнимает его…
И, бросая перо, в кабинете
Всё он бродит один
И пытается сердцем понять
То, что могут понять
Только старые люди и дети.

Ребенку, который понимает это, действительно можно поклониться.

Прогулка

У животных нет названья —
кто им зваться повелел?
Равномерное страданье —
их невидимый удел.
Бык, беседуя с природой,
удаляется в луга,
над прекрасными глазами
стоят белые рога.
Речка девочкой невзрачной
лежит тихо между трав,
то смеётся, то рыдает,
ноги в землю закопав.
Что же плачет? Что тоскует?
Отчего она больна?

Вся природа улыбнулась
как высокая тюрьма.
Каждый маленький цветочек
машет маленькой рукой.
Бык седые слезы точит,
стоит пышный, чуть живой.
А на воздухе пустынном
птица легкая кружится,
ради песенки старинной
своим горлышком трудится.
Перед ней сияют воды,
лес качается велик,
и смеётся вся природа,
умирая каждый миг.

Лесное озеро

Опять мне блеснула, окована сном,
Хрустальная чаша во мраке лесном.

Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья,
Где пьют насекомые сок из растенья,
Где буйствуют стебли и стонут цветы,
Где хищными тварями правит природа,
Пробрался к тебе я и замер у входа,
Раздвинув руками сухие кусты.

В венце из кувшинок, в уборе осок,
В сухом ожерелье растительных дудок
Лежал целомудренной влаги кусок,
Убежище рыб и пристанище уток.
Но странно, как тихо и важно кругом!
Откуда в трущобах такое величье?
Зачем не беснуется полчище птичье,
Но спит, убаюкано сладостным сном?
Один лишь кулик на судьбу негодует
И в дудку растенья бессмысленно дует.

И озеро в тихом вечернем огне
Лежит в глубине, неподвижно сияя,
И сосны, как свечи, стоят в вышине,
Смыкаясь рядами от края до края.
Бездонная чаша прозрачной воды
Сияла и мыслила мыслью отдельной,
Так око больного в тоске беспредельной
При первом сиянье вечерней звезды,
Уже не сочувствуя телу больному,
Горит, устремлённое к небу ночному.
И толпы животных и диких зверей,
Просунув сквозь ёлки рогатые лица,
К источнику правды, к купели своей
Склонились воды животворной напиться.

В этой роще берёзовой

В этой роще берёзовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей,—
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.

Пролетев над поляною
И людей увидав с высоты,
Избрала деревянную
Неприметную дудочку ты,
Чтобы в свежести утренней,
Посетив человечье жильё,
Целомудренно бедной заутреней
Встретить утро моё.


Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?


Окружённая взрывами,
Над рекой, где чернеет камыш,
Ты летишь над обрывами,
Над руинами смерти летишь.
Молчаливая странница,
Ты меня провожаешь на бой,
И смертельное облако тянется
Над твоей головой.


За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опалёнными веками
Припаду я, убитый, к земле.
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемёт.
И тогда в моём сердце разорванном
Голос твой запоёт.


И над рощей берёзовой,
Над берёзовой рощей моей,
Где лавиною розовой
Льются листья с высоких ветвей,
Где под каплей божественной
Холодеет кусочек цветка,—
Встанет утро победы торжественной
На века.

Прохожий

Исполнен душевной тревоги,
В треухе, с солдатским мешком,
По шпалам железной дороги
Шагает он ночью пешком.

Уж поздно. На станцию Нара
Ушёл предпоследний состав.
Луна из-за края амбара
Сияет, над кровлями встав.

Свернув в направлении к мосту,
Он входит в весеннюю глушь,
Где сосны, склоняясь к погосту,
Стоят, словно скопища душ.

Тут летчик у края аллеи
Покоится в ворохе лент,
И мёртвый пропеллер, белея,
Венчает его монумент.

И в тёмном чертоге вселенной,
Над сонною этой листвой
Встаёт тот нежданно мгновенный,
Пронзающий душу покой.

Тот дивный покой, пред которым,
Волнуясь и вечно спеша,
Смолкает с опущенным взором
Живая людская душа.

И в легком шуршании почек,
И в медленном шуме ветвей
Невидимый юноша-летчик
О чём-то беседует с ней.

А тело бредёт по дороге,
Шагая сквозь тысячи бед,
И горе его, и тревоги
Бегут, как собаки, вослед.

Бегство в Египет

Ангел, дней моих хранитель,
С лампой в комнате сидел.
Он хранил мою обитель,
Где лежал я и болел.

Обессиленный недугом,
От товарищей вдали,
Я дремал. И друг за другом
Предо мной виденья шли.

Снилось мне, что я младенцем
В тонкой капсуле пелён
Иудейским поселенцем
В край далёкий привезён.

Перед Иродовой бандой
Трепетали мы. Но тут
В белом домике с верандой
Обрели себе приют.

Ослик пасся близ оливы,
Я резвился на песке.
Мать с Иосифом, счастливы,
Хлопотали вдалеке.

Часто я в тени у сфинкса
Отдыхал, и светлый Нил,
Словно выпуклая линза,
Отражал лучи светил.

И в неясном этом свете,
В этом радужном огне
Духи, ангелы и дети
На свирелях пели мне.

Но когда пришла идея
Возвратиться нам домой
И простёрла Иудея
Перед нами образ свой —

Нищету свою и злобу,
Нетерпимость, рабский страх,
Где ложилась на трущобу
Тень распятого в горах, –

Вскрикнул я и пробудился…
И у лампы близ огня
Взор твой ангельский светился,
Устремлённый на меня.

Где-то в поле возле Магадана

Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мёрзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их лужёных глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах –
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их,

Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звёзды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь её проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мёрзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела…
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.