Найти в Дзене

Модэ. Часть десятая.

Салм умер, когда сошел снег. Впрочем, нет — еще лежал на земле ломкий наст, а между холмов сочились холодные речки, в которых глины было больше, чем воды.

Приближение смерти вожака ватажники узнали по его лицу — прочитали по пустому взгляду и заострившимся, бледным чертам. Никто, кроме Ашпокая, не знал настоящей причины его недуга, и списывали все на раны от хуннских стрел. Даже сам Ашпокай мог только догадываться, что произошло с душой Салма там, в Серой степи. Бактриец стал молчалив и сторонился теперь других всадников. У него открылся кашель, сперва резкий, сухой, потом он стал харкать кровью и с трудом держался на коне. И сразу Салм перестал быть Салмом, он не отдавал уже приказов и не устраивал разбойных вылазок, а все больше лежал в своей хижине, уставившись вымученно в потолок. Молодые волки заскучали, кто-то даже подался вон с зимовника, маленькое войско Салма стало понемногу распадаться.

Тогда Салм в последний раз созвал разбойников в большой круг. Здесь были все — и взрослые, и молодь. Бактриец вышел перед ними в одеждах паралата — он редко надевал их теперь — и сказал:

— Вольная степь! Старый волк болен, он скоро сдохнет! Нужен вам новый вожак?

— Нужен! Нужен! — заголосили разбойники.

— Мы до сих пор жили без власти — без паралата, без шаньюя, — охотились и грабили, были вольными как степной ветер! — продолжал Салм. — Мы и дальше хотим так жить! Нет над нами царя, нет князей! Молодые волки, Полуденные призраки — так нас зовут те, кто нас боится! Так нас зовут хунну! Наша сила — бедняцкая, сиротская. Мы вольные степняки, в том наша правда. Оттого хунну боятся нас.

— Верно! Верно говоришь! Салм наш вожак!

Они снова видели в нем человека, они снова верили ему. Он стоял перед ними, этот старый волк, и они готовы были идти за ним.

Но не это нужно было Салму:

— Ваш вожак теперь — Ашпокай. Когда я уйду, он встанет во главе нашей стаи.

Сказал и сел на землю рядом с мальчишками. Ашпокай поднялся так, чтобы видели все. Разбойники молчали, пытливо вглядываясь в его лицо, совсем еще детское, смешно-конопатое.

Ашпокай поднял над головой белую маску. Солнечный свет просачивался в прорези глаз, сквозь ухмыляющийся зубастый рот, сквозь трещинку на лбу, все смотрели на нее завороженно. Это было лицо древнего бога, бога войны, имя которого — Михра.

Ашпокай надел маску, и разбойники завыли в один голос, и было в их вое много голода, и радости, и чувства собственной молодой силы.

Никто и не заметил, как Салм тяжело поднялся с земли и дошел, покачиваясь, до своей хижины. Больше он не вышел из нее. Говорили, что в тот же день у него горлом пошла кровь и он забылся. Скоро мертвое тело его торопливо вынесли из землянки вон и подняли на самый высокий холм, на гранитный гребень. Четырехглазый пес молча бежал следом за людьми, опустив к земле свирепую морду свою.

Вскоре вышли на плоскую и просторную площадку. Здесь их встретил ворон — он сидел на ветке старой березы, разглядывая людей пуговичным глазом.

— Дождался? — крикнул Шак ворону. — Дождался, проклятый?

И он схватил с земли камень и бросил в птицу. Камень отскочил от ветки, ворон замялся, нахохлился, но не улетел.

— Не боишься нас? — взревел Шак. — А и мы вас не боимся, мертвеньких. Пока мы по земле ходим, ничего вы нам не сделаете.

Тут он глянул на Салма и покачал головой:

— Вот его ты дождался. Его забирай. И меня дождешься, трупоед. Но не теперь. Теперь мы посмеемся над тобой!

Ворон моргнул третьим веком и каркнул протяжно:

— Хааар!

Но никто уже не смотрел на него. Бережно уложили вольные степняки неподвижное тело головой на восток. За волосы, за руки привязали его к камням и кореньям. Когда все было кончено, четырехглазый пес, пасуш-хурва, лег на камнях, рядом с телом хозяина. Разбойники так и оставили его на том месте. Он не поднял головы, не проводил их взглядом, он закрыл живые свои глаза и смотрел теперь на мир глазами духов — через черные пятнышки на лбу. Больше Ашпокай никогда не видел этого пса.

***

У хунну охота! Царская охота! Со всех степей и пустынь стеклись черные, жирные реки живой силы, и небо задохнулось от дыма. Две дюжины князей явились к шатру шаньюя, — к шатру царскому явились, чтобы увериться — царь хунну еще крепок, царь хунну силен и может натянуть тетиву так, что лопнет тугой лук.

На земле расстелили пестрые ковры, сказители завели свои бесконечные песни, дохнуло от костров жиром, огромные батыры сошлись, столкнулись в рукопашном бою. Все смотрят, кричат, смеются, только шаньюю не до забав.

Шаньюя звали Тоумань. И он очень боялся. Перед войском своим он выехал на аргамаке, коне лучшей масти, но жилы его гудели, натянутые до предела, и кровь в голове стучала тяжелыми молотками. Он шарил зло глазами, выискивая ненавистное лицо старшего сына, Модэ. Но Модэ нет нигде, только рыщут вокруг всадники его с волчьими головами на упряжах.

Десять лет прошло, как поссорился Тоумань со старшим сыном. Десять лет страх пробивался, подтачивал сильного, злого царя, и теперь вот зашаталась под ним земля, поползли страшные слухи. Модэ вырос, он оказался сильнее и хитрее, чем думали про него, и все князья теперь хотели, чтобы после Тоуманя правил он.

Шаньюй вздохнул, тревожно огляделся по сторонам. Вот и младший сын — Ичис чжучи-князь, наследник, — говорит о чем-то со старыми воинами. Царевич смеется и шутит, старики смеются в ответ. У него светлое лицо, лицо смелого юноши, не то что у Модэ — заострившееся, черное от солнца. Ичис — любимый сын. Все любят его, но шаньюем ему не быть. Чжучи-князь добр, он ласков, как котенок, а шаньюй должен быть жестоким, как снежный барс.

“Когда я стану стар, когда я отойду к праотцам, они разорвут его, — думал Тоумань. — Модэ погубит всех моих детей. Нужно было убить его наверняка. Или… Или сейчас же собрать племена да и объявить Модэ чжучи-князем? Нет. Все равно не пощадит”.

Модэ появился в окружении своих всадников. По правую руку от него ехал великан-юэчжи, северный воин, которого Модэ как-то сумел приручить. Воина звали теперь на хуннский манер Кермес, что значит “призрак”. “Вот этот страшнее всех”, — думал шаньюй.

Заревели рожки, забеспокоилась царская свора. Матерые псы рвали поводки, старые, грозные кобели от нетерпения вздыбались на задние лапы. Воздух загудел от их лая. И пошла, покатилась царская охота.

Шаньюй ехал впереди, по правую руку от него — любимый Ичис-сын, по левую — нелюбимый сын-ворон Модэ со своими всадниками.

Постепенно Шаньюй успокаивался. Он был силен. Шаньюй был велик, раньше в степи было два правителя, а теперь шаньюй один, как вся степь. Царь-гифон-паралат умер, а царь-дракон-шаньюй жив, он еще не стар. Вот он скачет вперед, а от пальцев его словно тянутся тонкие китайские ниточки — ко всем родам и ватагам. Пошевелит шаньюй пальцем — и целое войско придет в движение, пошевелит другим — поднимется племя. Все они были здесь — разбитые на сотни и тысячи, по родам и отрядам. И вся эта облава, этот дикий степной бег означает одно только — один народ, одна степь, один царь. Все остальные народы можно приторочить к седлу. Как Модэ приторочил своего батыра-юэчжи…

Модэ… Он рядом…

“Только бы не теперь…” — подумал шаньюй, с любовью глядя направо, на красное, взволнованное лицо Ичиса. — Только бы не теперь…”

Скоро замелькали среди камней сайгаки, засвистели стрелы.

— Смотри! Смотри, отец! — кричал радостно чжучи-князь. — Смотри, что затеял Модэ! Куда он стреляет, туда и все его батыры!

— Фиююююють! — пела стрела Модэ, улетая в дымку, и тотчас же двенадцать других стрел летели вслед за ней. Батыры шаньюя смеялись, с некоторой, впрочем, опаской, — уж больно дикие, бледные, как от страшной боли, лица были у всадников Модэ. Что-то сделал с ними нелюбимый сын шаньюя, страшное что-то сделал. Было в этом какое-то невиданное, одному Модэ понятное колдовство.

Он смеялся со всеми, только глухо, хрипло, как будто что-то перехватывало его дыхание.

— Фиююють! — свистели его стрелы.

“Все теперь сайгаки, — как в горячке думал Тоумань, — И я сайгак…”

— Фиююють! — стрела пролетела над самым его ухом.

“Вот оно! Все!” — кажется, успел подумать Тоумань.

И случилось странное, — шаньюя словно расплющило горячим молотом, какие-то птицы запели на мочках его ушей, а потом ухнули в виски, и все смешалось. Поднялись из курганов боги, завыли в голос и рухнули обратно, рассыпались трухлявыми костями. Шаньюя не стало, а то, что было Тоуманем, пронзенное дюжиной стрел, упало на землю с сытым, сырым звуком.

Все словно этого и ждали — со всех сторон разразились крики и причитания:

— Убит! Убит!

— Модэ убил!

— Горе нам! Горе нам! Наш отец мертв!

— Кто стрелял? Кто стрелял?

— Это Модэ! Модэ!

— Это чжучи-князь! Это он! — уже кричали те, кого Модэ подкупил.

Засвистели стрелы, столкнулись где-то всадники, Модэ хлестал коня, вертелся на месте, затравленно озираясь, — батыры шаньюя взяли его в кольцо.

— Пошли вон! Вон пошли, шелудивые! — кричал он. — Не сметь!

— Убил! Отца убил! — кричали всадники, вокруг уже начиналась какая-то свалка, чжучи-князь сгинул куда-то, тут и там мелькали красные хвосты на шлемах.

Модэ был окружен. Царские батыры еще не осмеливались приблизиться к нему, кони их топтались нерешительно. Но вот один из воинов поднял палицу и двинулся на Модэ. Царевич рубанул по воздуху мечом, попятился. Отступать было некуда.

Батыр двигался на него тяжело, медленно, он был тучен, этот старый воин, тучен и силен. Модэ его знал хорошо. Шаньюй поручал батыру расправляться с самыми страшными своими врагами. Он был силен и послушен, как вол, — он и был для шаньюя волом, этот всадник.

Мелькнуло что-то, сверкнула полоска железа, и круглая голова батыра покатилась на землю. Белобрысый юэчжи на громадном коне вырос стеной перед Модэ. Кони хунну шарахнулись в стороны. Модэ засмеялся, рванул на опешивших батыров, обрушивая на них меч. Левой рукой он раскручивал хлыст, разил им направо и налево, рассекал лица и шеи, — страшен был теперь Модэ. Кольцо распалось, юэчжи разогнал, рассеял батыров в стороны.

— Быстрее! — кричал Модэ. — Нужно вернуться в царский курень прежде чжучи-князя!

— Я схвачу его, — рыкнул юэчжи. — Я схвачу его для тебя, господин.

Модэ не слышал, он уже улюлюкал, собирая своих всадников. Шаньюй лежал на земле, стрелы гребенкой торчали из его спины. О нем все забыли теперь в этой пыли и суматохе.

Юэчжи мчался по равнине, и конь его затаптывал свежие следы, следы Ичиса. Испуганный мальчишка поскакал прочь, не разбирая дороги, воины бросили его — смешались в бою с всадниками Модэ.

Юэчжи Кермес догонял юного князя, он видел его впереди, взбирающегося на холм на уставшем аргамаке. И все было сразу кончено: вот чжучи-князь остановился, вот выпрямился навстречу юэчжи, Кермес увидел его запеченное начерно лицо, гордое, вымученное, — видно было, что мальчишка силой задавил в себе страх.

Сначала юэчжи хотел на лету сорвать его с коня и связать, как ягненка, но отчего-то передумал и остановился сам на расстоянии в треть полета стрелы.

Некоторое время они стояли друг против друга и молчали. Юэчжи изучал лицо чжучи-князя, чжучи-князь смотрел на юэчжи брезгливо, как на мертвую птицу.

— Ты что же, не боишься меня? — спросил юэчжи. — Меня нужно бояться!

— У тебя нет души. Бояться тебя стыдно, — ответил князь Ичис. — Я убегал, думая, что за мной гонится человек. Но теперь я вижу — бояться тебя — это все равно что бояться темноты. Темноты боятся маленькие дети, а я — чжучи-князь.

— Почему ты решил, что у меня нет души? — какая-то жилка дрогнула на лице юэчжи, когда он это говорил.

— Ты служишь моему брату… Как те остальные. Все, кто служат моему старшему брату, лишаются души. Или они никогда ее не имели и потому стали ему служить. Я еще не понимаю всего. Одно только знаю — вы все как пустые воловьи шкуры.

— Я тебе не шкура! — крикнул Кермес.

— Ты сам все понимаешь, — говорил чжучи-князь спокойно. — Ты только что убил моего отца, и у тебя все руки в крови. Я одного не могу понять: из остальных Модэ вытянул душу страхом, а из тебя как?

— Из меня… — юэчжи закружился на месте, конь поднял голову, громко всхрапнув, — на конских черных и красных губах блестела густая слюна.

— Из тебя. Ты ведь сам ее отдал?

— Сам, — сказал юэчжи. — Я сам от нее отказался. Теперь я Кермес, для вас — всего лишь призрак. Я видел сон. Про твой народ… Я увидел мир на много лет вперед. Твой народ в образе черного коня прошагал по земле и далеко на западе растоптал страшного паука, разметал его царство, избавив всех людей от страха перед ним. Ко мне явился бог и сказал, что я теперь должен пролить кровь, чтобы сбылось это, чтобы не стало паука… а еще я плолучил кольцо, — Кермес подъехал к царевичу совсем близко и показал перстень на указательном пальце. — Это знак, что я должен кровь пролить. Теперь я знаю чью.

— Мою? Мою кровь? — тихо спросил чжучи-князь.

— Да. Твою. Модэ должен жить, а я и ты — пропасть. Иначе не умрет паук, и люди по всей земле будут страдать.

— Ты сошел с ума, юэчжи.

— Наверное, сошел.

— Ты не отпустишь меня, — сказал Ичис тихо. — Тут и просить нечего: для тебя я как жертвенный ягненок.

Наступило молчание, они не смотрели теперь друг на друга, лицо мальчишки побледнело и заострилось от смертной тоски.

— Я отведу тебя теперь к брату, — сказал наконец Кермес.

— Нет, — проговорил чжучи-князь, глядя юэчжи в глаза. — Пускай все случится здесь! Если была у тебя когда-то душа — сделай все здесь!

Лицо юэчжи исказилось тоже. Он шумно втянул сквозь зубы воздух.

— Этого я сделать не могу. Твой брат будет ждать нас в курене.

И он взял коня чжучи-князя под узды. Царевич никак не сопротивлялся ему, только сказал:

— Ты, наверное, сошел с ума, юэчжи. Но если то, что ты сказал, — правда, я пропаду не зря.

Юэчжи ничего на это не сказал. Он щерился против северного ветра.

Одиннадцать батыров стояли на коленях на земле перед советом князей. Двенадцатый — юэчжи, избавленный от страшной участи, — стоял в стороне, рядом с Модэ.

— Кто подговорил вас убить шаньюя? — спрашивал один из князей, тот, что еще вчера сидел по правую руку от Тоуманя.

— Чжучи-князь Ичис, — отвечали батыры в десять голосов, только Караш молчал и улыбался глупо, виновато — теперь, когда руки его были связаны, он казался простым слабоумным, и все видели, насколько бессмысленны его глаза.

— Кто подговорил вас убить шаньюя? — повторил князь, и руки его задрожали.

— Чжучи-князь, — был ответ.

— Модэ? Это был Модэ? — наперебой закричали князья.

— Нет. Князь Ичис.

Модэ стоял, опустив плечи, изобразив на лице сыновью скорбь. Чжучи-князь стоял тут же на коленях и смотрел на князей.

А князья тем временем вели страшные, трусливые речи, они собрались в тесный круг, головы склонились к середине, смятые башлыки валялись на земле.

— Модэ должен стать шаньюем, — донеслось из круга.

— Модэ убил отца, это ясно, — сказал кто-то.

— Он убил отца. Смерть ему!

— Таков закон!

— Закон!

— Если Модэ объявят шаньюем, многие из нас уже через месяц будут мертвы.

— Наши головы полетят! Это точно! Смерть ему!

— Сколько у нас врагов? Дунху, юэчжи, Поднебесная. Ичис добр. Ичис слаб.

— Модэ должен стать шаньюем, — повторил голос.

— Старый дракон Шихуанди мертв! Поднебесная ослабла! Нужно воевать! Модэ поведет нас!

— Модэ будет шаньюем!

— Модэ! Модэ!

Все чаше звучали голоса в пользу Модэ. Князья загорелись новой идеей — войной с Поднебесной, где в прошлом году умер великий правитель Шихуанди и началась смута. Им хотелось войны, они по ней изголодались, многие готовы были даже умереть, лишь бы была война. Тоумань к концу жизни, как говорили, “отпустил удила” — Поднебесная требовала слишком большую плату за хлеб, разъезды “молодых негодяев” из Поднебесной стали наведываться в хуннскую степь. Тоумань молчал, и все ждали его смерти, чтобы началась война. А теперь оставалось только одно маленькое дело — обвинить, казнить чжучи-князя да пролить еще чью-нибудь кровь, и снова поднимутся над войском черные знамена, и затрубят в рог темники.

— Дело сделано, — сказал тихо Модэ, и только Кермес слышал его.

Вдруг откуда-то появился старый воробей Чию. Он шел, немного прихрамывая, — вчера его сбросил конь. За последние дни Чию изменился сильно, глаза его стали тусклыми и липкими от старческих слез.

— Я плохо вижу, юэчжи, — проговорил Чию задумчиво. — Но твои глаза моложе моих. Скажи, ты тоже увидел силу Модэ?

Кермес не ответил.

— Можешь и не отвечать, юэчжи, — продолжал Чию, ковыряя землю носком сапожка. — Я и так знаю, что увидел. Только ты видишь в силе этой волю богов, а я… другое.

— Что ты видишь, старик? — спросил Кермес недовольно.

— Как объяснить тебе — степняку? — Чию насупился. — Ну вот, смотри, — я вижу в небе сокола, а ты только тень его на земле. Я существо особого рода. Вся моя земная жизнь — только игра теней от моих пальцев. Понимаешь?

— Ты говоришь странное, старик.

— А я не ждал, что ты поймешь, юэчжи, — Чию пожал плечами. — Знаешь… А ведь я совершил страшное дело для большой справедливости. Я выкормил черного дракона. Ты тоже сделал страшное дело. Знаешь, о чем я толкую?

— Знаю, — коротко ответил Кермес.

— Ты еще встретишься с ним, — сказал Чию. — Ты встретишься с тем… прежним. Все мы будем наказаны за то, что произошло уже, и за то, что произойдет еще сегодня.

— Что ты говоришь? Не понимаю. Ты странный старик.

— У меня было дело. Я его закончил, — продолжал Чию. — И ты тоже выполнил свою работу. Да… многое случилось за прошедший год. Многое переменилось на земле. Но впереди еще… кое-что.

Сказав это, он удалился. Из круга князей только и слышалось теперь имя Модэ. Ичис смотрел на землю, и плечи его вздрагивали при этом слове, будто кто-то бил его плетью.

К вечеру была решена судьба двух царевичей — Модэ станет шаньюем, а Ичис умрет. Из двенадцати всадников Модэ в живых остался только Кермес. Месть Модэ была совершена вполне, но он не был сыт этой местью.

Наконец Модэ один в шатре. Он закрыл глаза. Все, чем владел он теперь — земля и люди на ней, — представились ему тучным бараньим стадом, раскинувшимся от горизонта до горизонта. Спины, черное руно, толстые курдюки, лобастые головы с закрученными рогами — все это двигалось, блеяло, ревело, поднимало пыль.

Модэ задрожал от этого видения, на лице его возникло какое-то мучительное наслаждение.

— Теперь ты убьешь меня? — подал голос Кермес. Он стоял у входа в шатер, Модэ не почувствовал его появления. Он был совсем призрак, этот белобрысый юэчжи.

— Нет. Я не убью тебя, — улыбнулся Модэ.

Он думал, что от такой милости юэчжи упадет перед ним на колени и будет ползать в пыли и в благодарности.

Но случилась иначе — Кермес отступил назад, в темноту, плечи его опали, а голова бессильно поникла.

— Почему? — голос его дрогнул. — Я ведь сделал для тебя много дурных дел. Все, что ты хотел. Ты теперь главный, ты теперь над царями царь. Чего еще хочешь?

— Замолчи! — прошипел Модэ. — Молчи! Ты разве не видишь? Не видишь? — и он показал юэчжи пустую ладонь. — У меня хлыст в руке! Я по земле им пройдусь. — И тут Модэ опять увидел баранью спину, удар по ней хлыстом, то, как дрожат жилы на задних ногах и кровь сочится сквозь жир, расплываясь по руну, и шерсть блестела, как слюда.

— Что ты думаешь своим умом? — он глянул юэчжи в глаза. — Нет теперь на тебя смерти! Я тебя заставлю жить. Ты мне покорился, а значит, и весь народ твой покорится.

— Нет, — ответил Кермес. — Мой народ скорее в землю уйдет, чем будет стоять под твоим хлыстом. Я потому стал тебе служить, что утратил с народом своим всякое сношение. Я к нему не могу вернуться, я мертвый теперь. Я останусь, если ты хочешь. Мне ведь все равно. Но жить не буду. Буду ходить среди людей и есть их пищу, но кровь моя остыла, и душа моя прекратила жить.

Модэ, слушая его, улыбался и кивал головой. Кермес смешался. Он хотел сказать еще кое-что важное, но язык хунну казался ему слишком грубым для этих слов, а на родном своем языке он поклялся больше не говорить. Поэтому он стоял перед Модэ молча, словно не было никакого Модэ, как и хлыста в руке его.

— Глупый ты человек, юэчжи. Или не видишь разве? Вот они, все передо мной, — Модэ еще находился в плену видения. — Толпятся, блеют, тянутся языками. Всадники — прозвание одно! Все! Все скоты, от мала до велика. Думаешь, соли просят? Нет — кнута моего просят! Отец тоже был скот, он был большой бык с белыми рогами… а теперь он… он… скоты, теперь все скоты!

Модэ забылся и сел корточки. Он горел, его лоб сочился соленым жиром, и жир этот застилал глза. Кермес исчез, исчезло ужасное стадо. А следом и жар утих. Появилось сморщенное, печальное лицо Чию. Модэ вдруг вспомнил далекий зимний вечер, хруст отцовских сапог по снегу, теплый отвар, оторый дала ему мать — желтая пустогрудая женщина. Кажется, его и сейчас поили отваром, но теперь он чувствовал колючие руки Чию.

Скоро Модэ заснул, а Кермес так и остался стоять стражем возле его ложа. Он простоял всю ночь и весь следующий день. Он укрывал Модэ, когда его знобило, и распахивал полог, когда тот метался в жару. На другой день Модэ был здоров и весел, как только может быть здоров и весел молодой мужчина. На третий день он уже сидел в седле и раздавал приказы. “Как хорошо, что я опять живу”, — говорил он батырам, но молчали батыры, потому что был он для них не человек, а только кнут. Но молодой шаньюй не печалился. Он свистел весело и зло. Многих еще нужно было уничтожить, извести со свету, чтобы он, Модэ, мог жить во всю свою молодую драконью силу. Батыры понимали это, наверное, и толпились вокруг него, курились серым паром, ожидая приказов. Справа от Модэ по-прежнему вертелся воробей Чию, а слева темным утесом возвышался великан-юэчжи.

12

Старый воробей Чию был прав. Много было сделано в прошлый год, но год новый принес еще больше перемен. В Поднебесной разразилась какая-то странная, непонятная степнякам война, хунну выбили из своих степей последних воинов Шихуанди. Из-за барханов поднялись черные копья племени дунху, и ветер погнал по земле горячий песок. Юэчжи выбрали паралатом Вэрагну и как будто стали жить спокойно, но все больше родов их уходило, пряталось в горы, ведь и паралату, и нищему пастуху стало ясно — нет теперь силы большей, чем сила Модэ.

А потом время побежало, как мутный весенний ручей, год пролетел, другой, третий… Будущее и прошлое пожирали друг друга, как драконы на железной пряжке шаньюя Модэ. Сгинули дунху, а на юге началась новая война с Поднебесной, хунну снова и снова побеждали в ней, днем мужчины славили Модэ, а по ночам у костров называли отцеубийцей.

У Модэ вырос сын Лаошань, и он стал чжучи-князем. Наследник был строптив нравом, как и сам Модэ в его юные годы. Его воспитывал Чию — совсем слепой и почти уже беспомощный. Ему везде помогали его молодые ученики, которых он выписал из мятежных провинций Поднебесной, у союзников-ванов.

Умер Лу-Гань, очередной правитель Поднебесной, и наступило наконец перемирие, был заключен новый договор мира и родства. У хунну был хлеб, а в степи хлеб дороже золота.

Прошло еще время, князья старели и умирали, а Модэ, казалось, не менялся совсем. Чжучи-князь томился от мира, но Модэ был сыт кровью, как матерый дракон. Тогда чжучи-князь, строптивый, наглый Лаошань, собрал большое войско и ворвался в северные провинции Поднебесной, стал грабить и убивать.

В первые же дни набега правитель Вэнь-Ди получал с севера вести одна страшнее другой, ничего нельзя было понять, в армии случился разброд, полководцы посылали тысячи колесниц незнамо куда, а потом все вдруг стихло, хунну пропали в степи, оставив после себя серые пепелища. А потом пришло письмо от Модэ на китайском языке: “Дряхлый, старый князь, рожденный на болотах, выросший среди волов и лошадей просит прощения у могучего владыки. Чжучи-князь Лаошань напал на ваши земли из-за нечестных ваших чиновников. Но он все равно не прав. В наказание я послал его с войском далеко на север, он воюет теперь с юэчжи…”

Войско шло вперед, до поры нигде не встречая для себя преград. Не стало в степи и на холмах пастухов, исчезли колодцы и коновязи. Степь вымерла перед Лаошанем. Впереди где-то на холмах ждал его паралат Вэрагна, но паралату уже некого было защищать, да и войско его было невелико. Кажется, воины-юэчжи просто стояли на холмах и ждали своей смерти. В степях говорили: стоит ли биться, не лучше ли паралату со своим народом оставить холмы хунну? Все эти досужие толки прекращались довольно быстро. Все знали — Вэрагна не повернется к хунну спиной. Вэрагна был герой.

Модэ послал с Лаошанем своего верного телохранителя — Кермеса. Юэчжи с годами стал грузен и рыхл, лицо его покрылось царапинами и морщинами и сделалось похоже на сырое тесто. Но он, как и прежде, был ужасно силен. Новый конь был у него — рыжий аргамак, злобный, быстрый, его Кермес не любил и стегал плеткой нещадно.

Лаошань не любил Кермеса — это был человек шаньюя, человек Модэ, верный палач. Знал чжучи-князь — до поры до времени юэчжи будет его защищать, но клинок великана всегда будет направлен и в его сторону. Если царевич покажет неповиновение отцу, юэчжи пустит клинок в ход.

С ними было большое войско, два полных тумена, построенных особым порядком. Это было новой задумкой Модэ. Каждый отряд отличался от других: один отряд — в белых плащах и на белых же конях, другой — в черных острых колпаках и на вороных аргамаках, третий — в шлемах с киноварью и красными конскими хвостами, верхом на темно-рыжих, как запекшаяся кровь, скакунах. Отряды никогда не смешивались, и каждый знал свое место в строю. Командиры родов и племен привязывали к уздечкам звериные шкуры — заячьи, лисьи, волчьи, и все воины знали, кого нужно слушаться.

В последнее время творилось странное — на крайних сотнях стали пропадать воины. Иногда их находили далеко от стоянок, окоченевших, с выпученными от страха глазами. Сразу поползли среди батыров слухи о здешних призраках и курганных богах. Но Лаошань знал — это юэчжи, до поры невидимые, жалили неповоротливую громаду хуннского войска, словно пчелы.

— Кермес-батыр! — заговорил как-то Лаошань. — Кермес-батыр, расскажи, пожалуйста, про эту землю.

— Здесь есть где укрыться, но есть и просторные места, — говорил юэчжи лениво. — Жала для стрел в этих местах делают из бараньей и конской кости, а еще… еще… — он вдруг осекся, будто увидел вдали что-то.

— Говорят, юэчжи-батыр, будто в этих местах живет древний бог, — произнес Лаошань задумчиво. — Его видели возле лагеря третьего дня.

Кермес странно повел головой.

— В последние дни как-то неладно, — Лаошань огляделся по сторонам. — С дальнего разъезда донесли, что к кострам будто бы подходят юэчжи. Голодные, одетые в рванье.

— Здесь где-то могила их бога, — ответил Кермес глухо, — зовут его Рамана-Пай. Здесь бывают призраки…

Призраки и вправду были — целое войско. В пыли рожденные, голые, босые люди — тени полудня. Тела их настолько истончились и почернели, что в горячем солнечном свете были почти не видны. Двигались они неслышно на худых своих кобыленках, выслеживали отставших хуннских батыров, и неслышно же умерщвляли. Кермес все это знал. Он все помнил.

Вечером на привале у пересохшей речки он как будто почувствовал что-то и впервые за время похода удалился от Лаошаня.

Он отъехал на невысокий утес, туда, где никто уже не мог его видеть. Вокруг звенели комары. Красное солнце спускалась к белым дюнам, потрескавшимся от засухи. Из синего ила торчали голые прутья — все, что осталось от густой речной поросли. Чуть подальше от косогора еще рос высокий кустарник, земля там была сырая, и лошадь могла отдохнуть в тени.

“Если хунну овладеют этим краем, река уйдет, Дану не потерпит такой гнусности”, — вспомнилось вдруг Кермесу. Это место было ему знакомо. Когда-то здесь он ловил куропаток, и с ним был еще кто-то…

Дремота смежала Кермесу веки, он никак не мог вспомнить имя…

Кермес прислонился к тонкой лошадиной шее, свесил грузные руки и прикрыл глаза. Он слышал, как кто-то поднялся на косогор и остановился. Близко было чужое лошадиное дыхание.

— Ты кто? — Кермес медленно поднял голову и разлепил уставшие, бессонные глаза.

Всадник стоял в полусотне шагов, неподвижный, похожий на тень от стрелы. Он стоял спиной к гаснущему солнцу, и Кермес не видел его лица. Но вот рыжий отблеск осветил личину из желтого рога, две черных прорези на месте глаз и… зубастую ухмылку.

Кермес хрипло вскрикнул, тронул поводья и помчался прочь. Но с другой стороны косогора вышла уже другая фигура — чуть шире в плечах, в лисьей шапке, а вместо лица — маска из куска грубой кожи.

Кермес полетел на коне под гору, провалился в черное пустое русло, снова поднялся на плешивый пригорок — и увидел впереди еще две черные тени. Кермес затравленно огляделся — вот еще один всадник в берестяной личине, на коне паршивой масти — с белыми отметинами на копытах. А вот еще один — на белой тощей кобыле.

Он зарычал, ударил коня по тугим жилам, степь бросилась ему навстречу, спина выгнулась луком, и земля перевернулась.

Кермес лежал на животе, а в горле клокотала кровь. Стрелы торчали из его спины красными иглами. Он не видел уже ничего, слезы и пот слепили ему веки… Вдруг вспомнилось ему что-то далекое и невозвратимое. Раскрасневшееся лицо, блеск мальчишеских глаз, восторг, оттого что бьется под заячьей шубкой первая пойманная куропатка, и живая улыбка, которую сменил теперь страшный оскал солнечной маски.

— Как чудно… — подумал Кермес и затих, оттого что не мог больше жить.

Тот, кто выстрелили первым, приблизился к телу и навис над ним, неподвижный. Он всматривался зачем-то в лицо убитого батыра, словно пытался узнать, угадать…

Он вздрогнул, когда его окрикнули:

— Ашпокай! Ашпокай! Это ты?

— Это я, — отозвался он, отнимая от лица маску.

Пятеро мальчишек, как один, последовали его примеру и побросали маски под копыта коней.

— Что вы здесь делаете? Нас могут увидеть! — на косогоре появился конник в остроконечном колпаке. — Мы не достали Лаошаня, хунну переполошились! Бежать нужно!

— Нет. Не бежать. Нужно уходить, — сказал Ашпокай. — Насовсем. Мы уйдем из этой степи, Атья. Здесь все кончено.

— Не понимаю, — сказал Атья, — что ты говоришь?

И тут он заметил лежащего на земле Кермеса.

— Это… это…

— Да, — ответил Ашпокай. — Это Михра. Мой брат.

И он швырнул маску на мертвое тело. Атья сорвал с головы колпак и закрыл им лицо свое.

Мальчишки неуверенно переглянулись, потом посмотрели на мертвого батыра. Никто из них не знал этого белобрысого хунну, — ни Атья, ни Ашпокай не рассказывали ничего о Михре.

— Все. Наигрался я в Михру, — сказал Ашпокай. — У нашего народа судьба есть, и здесь она не заканчивается. Чем раньше народ наш это поймет, тем лучше. Нужно всех собрать и двигаться.

— Куда? Куда?

— На запад, — Ашпокай посмотрел на перстень с вживленной в него капелькой коралла. — Мы проложим для нашего народа новый путь.

Ашпокай смял башлык, щека его дернулась от какого-то страшного напряжения.

— Все! Пошли! Уууу-хааааар-р-р!

— Уууу-хаааааар-р-р! — подхватили молодые волки.

Спустя мгновение они мчались вдоль пустого берега, на котором вечер уже протянул свои синие тени.

***

В городе светает долго и мучительно: над темными крышами висит зарево, — цвет смолы на платке курильщика. А здесь рассвет начинался на земле. Восточный ветер забросил на черный отрог старое, рыхлое облако. Сквозь молоко горел ровный и жгучий огонек пастушьей стоянки — первый редут наступающего дня. На дорогу сонно и величаво выступали лошади. Они шли вдоль ручья к яблоне — единственной в округе. Они обступали ее со всех сторон, согласно утреннему своему ритуалу, и тянулись губами к серебристой листве. Последняя торжественная минута ночного молчания повисла над долиной. И я вздрогнул, когда вдруг зазвучал карабин, — это Серега отгонял волков от своей стоянки. Выстрелы отдавались в горах резкими щелчками — казалось, кто-то бил палкой по длинному прямому рельсу. Таково было напряжение камня, такая таилась в этих склонах механическая, машинная сила. Серега воевал с ночью, он теснил ее от своих овец, от своих лошадей, прогонял ее, ненавистную, в тесные ущелья и душные гроты. Он верил, наверное, что когда-нибудь совсем прогонит со своих лугов ночь, и сразу сделается легко и радостно на земле. Он точно думал так, это было в его утреннем грохоте.

Вокруг меня в окостеневшей земле зияли черные провалы. Это были разоренные нами курганы — и пахло от них теперь не хлебом, а стылым погребом. Вокруг ям торчали щербатые обломки — все, что осталось от крепид. Вот за эти-то камни и отступала ночь. Теперь я понял, зачем древние обносили могилы кольцами из камней. Внутри была особая, запретная для человеческого глаза темнота. Это она отпечатывается в земле сизым могильным пятном. Ее можно было увидеть только в этот рассветный час, когда она отступала в свои дневные пределы.

Мне снова захотелось почувствовать под ногами старую дорогу.

А я на ходу проваливался в сон. Мои ноги уходили в него по щиколотку, по колено. Темное, холодное поднималось снизу мне навстречу. Кажется, я снова зашел в ручей, встрепенулся. Из сумерек возник огромный пес, — я видел такого в Серегиной своре. Он подбежал ко мне, раззявив пасть. Он подбежал ко мне так близко, что, протяни я руку, мои пальцы коснулись бы черных отметин на его голове, и… пропал. Это был только туман. Темнота отступала, просачиваясь под землю. Там, где она стелилась по земле, вместо травы колыхалась холодная зыбь.

Я оглянулся на окрик. Со стороны лагеря шел человек. Я сразу узнал его, махнул рукой и двинулся было навстречу, но тут нога моя угодила в звериную нору. Последняя стрелка темноты вдруг скользнула мне навстречу, сделалась черным длинным жалом и слизнула меня с лица земли.

Меня нашли утром — увидели с дороги. Я хорошо помню сон, который мне снился. Когда меня будили и обливали родниковой водой, он снова и снова возникал у меня перед глазами.

Ревела река, лошадь вскидывала морду над голубой пеной и плыла, плыла против течения. Мы с Музыкантом сидели на гранитной щетке и дымили.

— Смотри, как… вверх по реке… а раньше не могла, — сказал я.

— Все поплывем.

Музыкант затушил “Беломор” о ладонь и бросил бычок в воду.

Конец

****

#Древний алтай #Номады #Скифы #Гунны #Археология #Фэнтези