Я получил это письмо месяца полтора назад. Читаю-перечитываю и чуть ли не наизусть уже выучил. …Друг детства ведь нашелся! Сушка, как звали его пацаны. Хотя вру – это он меня нашел.
И потому, как навеличивал себя Сухов двоюродным соседом, жил, стало быть, в те давние годы не через забор или дорогу от меня, а наискосок. Забыл я уже Шумиху…
Большая была станция! Вдоль километров пять, и поперёк не меньше. А посерёдке – школа. Чуть ли не каждый год рубили к ней плотники новый пристрой, а всё равно в одну смену учиться не получалось – множилась ребятня!
Сушка был белобрысым малым со шмыгающим и вечно лупившимся носом. Почему тот нос лупился, Толька и сам не знал. Но мать говорила: суёт куда ни попадя – вот и результат.
Одно такое «ни попадя» так и вертится в голове. Вроде бы весной это было…
Получили тогда Толькины родители деньги на лесозаводе и решили шифоньер купить. Вернее, мамка решила, а папка на диван нацелился. Сидят они на кухне и спорят. А Толька слушал, слушал, да как заревёт:
– Лучше бы вы два велика купили! Один сломается – на другом гонять буду!
Попало ему тогда… А особенно – от матери: диван всё-таки купили!
А за другое нососование и мне досталось. За часы с кукушкой. Их мой батька из Москвы привез. Учился там три месяца на автомеханика, вот и выискал ту диковину. И Толька после школы прибежал к нам – смотреть часы.
По окончании каждого часа мы так и липли к ним: сколько, мол, нам жить осталось, кукуй побыстрее! Кукушка куковала, но совсем немного. Мы уже и стрелки крутили, и гири дергали – нет: больше двенадцати «куков» не получалось!
На те часы норовил глянуть и Колька Уткин, что жил на краю улицы у самого леса, но не успел. Из-за Сушки. На следующий день наших опытов тот придержал кукушку и не дал ей скрыться за дверкой. И сколько бы мы потом не пихали пичужку вовнутрь, лезть в гнездо она никак не хотела.
Вечером батька матюгнул ни в чем не повинную кукушку, прошелся заодно и по мне, чувствуя подвох, и остались те часы висеть на стене памятником.
Колька на Сушку обиделся и заявил, что теперь того ни к лесу, ни к болоту и близко не подпустит. Фиг, мол, тебе не грибы и не ягоды! Собирай окурки у железной дороги.
Было такое заделье у пацанов. И окурки у железки попадались самые диковинные: вся страна ведь через станцию ехала. Случалось находить и заграничный бычок. На него пять наших можно было выменять.
А у леса Уткины жили за провинность. За два пожара. Раньше-то их дом стоял у самой железки, рядом с магазином, да вдруг загорелся. Тушили его, тушили, а потом принялись магазин отстаивать. И вытаскивать всё, что в нём было, к пятачку у дороги.
И когда Сушка выскочил оттуда с охапкой калош, то и я кинулся в магазинный полумрак. За калошами, этими блестящими поленцами с красными от байки нутрами. Но Сушку продавщица знала, а меня – нет. И не дала мне калош. «Не мешай, малец!» – лишь крикнула. И я обиделся: убежал к ручью и стал оттуда таскать воду кастрюлькой.
После пожара дядька Ваня Уткин принялся строить новое жильё. Прямо на пепелище. Но ещё и крышу под конёк не подвел, как новый пожар случился. Тогда мужики сказали: «Стоп, машина! Всякий бедой ума прикупит, да, знать, не про Ваньку сказ!» и отвели ему место под стройку за околицей.
А потому как Уткин был ещё и заядлым охотником, то сварганил домишко у леса даже с большим желанием. Из окошка надеялся дичь пулять.
А два последних шумихинских лета гостил у меня сродный брат Жорка. Из самой Москвы к нам приезжал. Рогатка у него была классная: из светло-серой резины. Сушка взял её как-то на минутку: стрельну, мол, потом отдам, и убежал за пруд. До самого вечера его искали.
Жорка из нее воробья подстрелил. Прямо на наших глазах.
Его отец работал директором силикатного завода, и мы думали, что именно там и делают резину для таких замечательных рогаток. И даже поревели, когда Жорка уезжал в Москву: больно не хотелось с ним расставаться. Но когда следующей осенью он засобирался домой, то мы уже не ревели: изросли, видать, да и Жорка нам сильно разонравился. Нет, не за то, что он Кольку Уткина за ямину на голове двухголовым дразнил, это бы ладно! Колька ведь тоже хорош: взял да и чиркнул однажды о рыжую, как огонь, Жоркину голову спичку. Жорка за другое разонравился – он был злой! Кошку утопил в канаве за железкой. Бросил её в воду и принялся расстреливать из рогатки специально отобранными круглыми камешками. И смеялся над нами за «телячьи» слёзы.
И чтобы выказать, какой он ещё герой, рассказал, как они с дружком залезли на окраине Москвы ночью в церковь и украли оттуда кружку с медяками. Потом они на копилочные деньги велосипед купили.
Но мы не стали Жорке завидовать. Из принципа, как сказал Сушка! Он читал много книжек и всё про всё знал. Даже про какие-то там принципы.
Той же самой осенью мой родитель заявил, что его переводят на самый дальний участок шумихинского леспромхоза, где «Макар телят не пас». Что был это за Макар, какой из себя, я тогда ещё не знал, но то, что батька был горяч – дело ясное. …Не угодил, знать, начальству!
С Колькой-то я успел проститься, а вот с Сушкой – нет: куда-то он в тот день запропастился. …И вот письмо.
* * *
Он меня по интернету нашёл. Лазил, лазил по сайтам, да и выцепил.
И всё-то ведь тот Сушка помнил! Будто распахнулось передо мной детство после столь неожиданного письма. Всё расписал на тетрадных листочках.
И про кораблики, что мы пускали в огромных лужах весной, и про то, как бежали однажды, распахнув пальтишки, из школы: в пионеры ведь приняли! И Сушка тогда кричал, что теперь он уже взрослый! Толстые книжки будет брать в библиотеке. И всем докажет, что и под землей люди живут! Такие же, как и мы! И где, мол, у нас горы, там у них океаны, только дном как бы вверх.
А ещё он купит глобус! Не такой, как все, а глобус Жюля Верна. Тот его сам придумал. И на этом глобусе видно не только то, что на земле, но и то, что внутри её. Даже подземное солнце.
А часам с кукушкой Сухов уделил в письме целую страницу. Он, как во взрослые годы вышел, такие же себе купил. В память о прошлом. Решив выискать из чего получаются «куки», залез в нутро домика и случилось с новыми часами то же самое, что и с нашими. Встали, такие-сякие… Тютелька в тютельку теперь старые годы напоминают.
Но упустил почему-то в своём письме написать важное: давал ведь я шумихинским пацанам о себе знать. Через Кольку Уткина. Тот даже в гости к нам однажды приезжал, бороздил саженками участковое озеро, да так, что никто из леспромхозовских пацанов не мог за ним угнаться. …Утка он утка и есть!
А когда грохотал гром, Колька бесстрашно бегал под высокими соснами и считал участковые бараки. И не мог понять, чего раньше появилось: дома или деревья! Уж больно и те, и другие были большими.
Но, может быть, Колька о том Сушке и не рассказывал? Они ведь часто ссорились!
А еще, писал Сушка, половина друзей детства уже давно ушла в мир иной. И всякий по своей причине. Уткин совсем недавно ушел. …Тоже ведь в Горьком жил. Работал на автозаводе, но уволился. Вернее, уволили – пил запоями! Устраивался потом в разные шарашки, но и оттуда его выгоняли: человек ведь без строгости, что сноп без увязки. …И бросил устраиваться: принялся у знакомых деньги занимать. Сушка ему тоже давал, но понемногу: всё одно пропьёт!
А дети у Кольки хорошие. Старшая дочка даже учительницей стала! И что характерно: только устроилась в школу, получила зарплату и всю её раздала, пока домой возвращалась. Кого ни встретит – каждому её батька должен! «Гад ты, папка! – только и сказала потом. – Лучше бы помер…»
Всё, решил тогда Колька: завяжу с пьянкой! А чтобы не приставали дружки с бутылками, ссадину себе на плече раскровянил. И показывал её каждому встречному-поперечному: вот, мол, какой у меня способ кодировки!
Полтора года не пил. И жил бы угрюмым барбосом и дальше, да поехал прошлым летом в Шумиху и попал там под поезд. …Жалко мужика!
Так что, Алексеич, заканчивал письмо Сушка, приезжай-ка лучше в гости – поболтаем! Но предупреди, когда соберешься, чтобы нам не разминуться. Он ведь в больницу собрался залечь: подлечиться малость.
* * *
И вот это-то Сушкино «поболтаем» так поразило, так прохлестнуло меня, что не знаю, как выразить! …Попустословим, значить, попонесём всякий вздор, как две худые бабы у колодца! Или как два ботала, что вешаются скоту для наслышки в лесу – гремят и ладно!
И так проболтали всё, что могли: и страну, и сверстников своих! …Что Россия сейчас?! Хозяев меньше, чем временщиков!
Лишь временщик может рушить деревню, основу и мать земли! Гнать эшелонами нутро той земли за границу, а что останется на родине – наплевать. Авось да небось – вот его Бог!
Лишь временщик тлит душу народа, топчет и безжизнит Россию.
Так что, друг ситный, не хочу я болтать-лялякать! Человек – не пустой колокольчик. А если замахнулся на писательское дело, то и мыслить должен головой, а не каким-нибудь иным местом. Глядеть в будущее. И не только в свое. Все мы друг от дружки зависим, одну воду пьем.
…Да и встречался я три года назад с таким же вот старым дружком, с Лёхой Кулёминым. Объезжал знакомые до боли места: и Шумиху, и ликвидированный за ненадобностью еще в семидесятые годы лесоучасток, вот и заглянул, язви его, в районный центр Красные Котлы!
* * *
Лёнька Кулёмин работал в здешней «Сельхозтехнике» снабженцем. Крепко стоял на ногах и батька, наставляя меня в письмах, частенько ставил его в пример. Ты, мол, за счастьем в Тюмень уехал, а у Лёхи и в родном краю ложка ковшом. И машина, и квартира – всё у него есть! И даже с каким-то благоговением поминал он тогдашнего Лёньку. Может, с того было то благоговение, что Леха нет-нет, да и уступал ему, механику откормочного совхоза лишнюю дефицитную запчасть?
Умер батька, а с ложкастым Лёхой судьба меня так и не свела. Вот и решил: кровь из носу, а повидаю!
«Сельхозтехнику» я нашел быстро, но дальше поиски пошли хуже. Ни в дежурке, ни у огромных цехов рабочим людом и не пахло. Каток демократических новаций порушил все, что мог, а работяг будто бы метлой вымел из бойкого когда-то районного гиганта.
Нет, вру: в углу одного из цехов стоял полуразобранный самосвал, а под ним возился чумазый мужичок. Был, он, знать, сердит на работу и поэтому одиночество его ничуть не пугало.
– Лёха где? – переспросил он меня. – Дома, поди, в кирпичаге! …Он ведь уже не здесь работает, ларёк открыл и сидит день-деньской на скамейке.
И правда, только я катнулся на жигулёнке по центральной улице поселка, как увидел двухэтажку белого кирпича, возле неё – скамейку. На скамейке восседало двое мужиков. Один – сухонький, в грязном комбинезоне и шибко похожий на того, что недавно толковал мне о Лёхе, а второй Лёхой и оказался.
Не узнать его мог только слепой. Все было у Лёхи крупно, на всё не пожалел Создатель человеческого материала: и на голову, и на торчащие из-под седых волос уши. А про нос и говорить было нечего: средних размеров кулак торчал над усами! Окряжел Лёха под старость лет, окультяпел.
Растаращив ноги, он вырисовывал чего-то батожком на песке, а собеседник своим кирзачом норовил тот рисунок затереть. Тогда Лёха ёрзнул туловищем и оппонент плюхнулся со скамейки вниз. Половил пятерней воздух, пытаясь подняться, и увидел меня.
Увидел меня и Лёха. Потом перевел взгляд на тюменский номер легковушки:
– Ядрёна-матрёна, – радостно гаркнул, – ты что ли, Борис?! Смотрю, машина не наша… – И облапил меня: – Проездом что ли?
Не дожидаясь ответа, повернулся к повергнутому наземь приятелю:
– Дуй, Никола, в магазин! Пусть Зойка запишет на меня пару бутылок, друг ведь приехал. И пивка не забудь!
И снова облапил:
– Молодец, ядрёна-матрёна! …Пойдём в ларек, поговорим.
И мы пошли в «ларёк»: окрашенный серебрянкой длиннющий металлический гараж, торчащий чуть поодаль от кирпичной двухэтажки. Рядом ерошились и другие гаражи, но пожиже – из горбыля.
– Садись! – Лёха поставил ящик из-под каких-то железок в угол, и мы уселись за сизый верстак, прихваченный сваркой к стене. Судя по блеклому инвентарному номеру, был он раньше собственностью «Сельхозтехники», да волею судеб оказался здесь. – Рассказывай, гы-ы! …Дети-внуки есть? Зря ты уехал в Тюмень-то! Жить можно везде, гы-ы... Была бы голова с мозгом!
Ну, прямо-таки мой батька! И гыкал он так ядрёно, так рассыпчато, что мне даже тесно стало в раскаленном солнцем тамбуре гаража от тех самых «гыков».
– Там клочок отщипнул, тут – вот и копёшка! Курочка по зернышку клюёт. …Теперь вот торговлей занимаюсь. Чем ещё-то? – И пояснил, так сказать, откуда ноги растут: – Всю жизнь ведь в снабжении, тридцать годов. Контейнер, бывало, с запчастями на склад сдаю – чуток себе оставлю! …Здесь-то мелочёвка, остальное – у зятя!
Меня Лёха не стеснялся и говорил, что хотел:
– В городском магазине двести долларов поршни стоят – за сто семьдесят уступлю, мне что?! Ещё «спасибо» мужики говорят. …Вот они где у меня! – стукнул кулачищем по верстаку. – Все в мой ларёк придут!
Нет, книжки он не читает – баловство! А с баловства лишь мыши и водятся. …И не учился он больше нигде, хватит и техникума. Человеком надо быть – вот и вся наука. Вот рыбалка или баня – это да!
– Любишь баню? – глыбой завис надо мной. – Сейчас затоплю, гы-ы!
И, забыв про баню, вспомнил опять своё житье. Не зря он на белом свете столько лет прокоптил, не зря! Три квартиры обновил, а машин сколько было...
Вымахнул правую лапу на верстак, а левой придавил её мизинец:
– «Жигули» – раз! – Затем придавил два следующих пальца: – «Москвич» да уазик – три! Я на нем сейчас в Нижний Новгород гоняю, – пояснил неохотно, – за запчастями. Запасы-то кончаются. Покупаю по дешёвке, гы-ы! Связишки остались.
Мои жизненные суждения Лёху не интересовали. Увлеченный глобальностью бытия, раскладывал и раскладывал его передо мною. А я слушал и думал: зря к нему приехал! Как ненасытна волчья утроба, так и ненасытны глаза людские. …И тут же талдычит: «Человеком надо быть!» Но как определишь, что ты человек? Всякому своя рожа глянется. …Где мерило человечности? В чем? …В книжках, «ядрёна-матрёна», то мерило и можно было бы выглядеть! Выжимку мысли увидеть.
* * *
И вот кручу я то письмо, верчу в руках. …Брошу в стол и опять вытащу на свет. Вот ведь ты какой стал, Сухов! И не лень было мой адрес выискивать? И ладно бы только это – письмо-то писать всё одно труднее. Тут ведь всего себя надо вывернуть, выплеснуть на бумагу!
А я ведь, собственно говоря, вовсе и не на тебя взъелся! Не на простонародное «поболтаем». Как говорим, так и пишем. …На себя та обида!
На малость сделанного, на крошку сказанного. Бурлит всё невысказанное во мне, а умного, ясного, выхода не находит. Предельно умного.
Помнишь, Сухов, как мы глядели на родителей в детстве? Всё, мол, думали, они знают, во всем уверены, а сомнения, спотычки? …Откуда, мол, они у взрослых?
Но так ли было на самом деле? …Всё то же самое, что видели мы, видели и они: и солнце, и день, и этот начинающийся день выказывал мир каждое утро с совершенно иной стороны. Поражал своей громадой.
Может одиннадцати, может двенадцати лет, просыпался я от ощущения той громады, той бесконечности, что валилась прямо из ночи на меня, и уливался слезами. Вот-вот, казалось, она меня раздавит!
А мать сидела рядом на койке и успокаивала: «Чего так-то разревелся? …Не ешь ничего, кроме супу, вот и ослаб! От супа ножки тоненькие».
Года через два попытался выразить ночные видения на бумаге, да где там: не хватало слов! Тогда решил изложить пером то, что видел рядом.
А слово «не воробей»… Написал ведь тогда довольно путаную повесть о начальнике лесоучастка Червякове. Тот Червяк не пускал ребятишек к стоявшей у пристани лодке с мотором. Боялся, что мы утонем. А я кипел от возмущения: наши ровесники партизанили в войну, а тут даже лодку не доверяют! И написал об этом. И показал тетрадку Лёньке Кулёмину. Тот вдохновился и пошёл дальше: насверлил в той лодке дырок. Не нам, мол, так никому!
А весной хвать – не на чем в соседнюю деревню ребятишек до школы возить! Разлилось озеро и все кругом утопло. А Червяк ходил и матерился. Весь берег резиновыми сапогами истоптал.
Лодку, понятно, подлатали, но Лёха он Лёха и есть! Брякнул кому-то про повесть и сын начальника, в отместку за писанину про батьку, пихнул меня с пристани в воду. Так я в новых штанах вниз и полетел.
Писать я не бросил, но подумал: неужели у всех писателей так? Чуть чего – и в воду?! …И уяснил в конце концов: добро и зло, граница между ними – вот, где собака зарыта! …Разве начальник участка желал нам зла? …И на дело смотрел зорко, и беду предвидел. А ведь Лёху-то я настропалил. И моё непутёвое слово стало действием.
Но для уяснения всего этого пришлось ещё много-много пострадать, поработать в разных ипостасях. Увидеть людей и в подвигах их, и в каверзах. И понять, что в каждом из них живет и частичка Иуды. Да-да, мой друг Сухов! Но живет и Иерусалим, то божественное начало, которое не дает нам рухнуть вниз.
* * *
Но интересно ли будет Сухову про начало-то слушать? Не выйдет ли и с ним, как с Лёхой Кулёминым?
Лёха Кулёмин… Спесь – не ум, это понятно! Я ведь, когда в гараже-то сидели, спросил о той давнишней повести: помнишь, мол, мою тетрадку, после которой ты дно у моторки иссверлил?
Но Лёха лишь башкой огорчённо потряс: не помнит! Начальника участка помнит, а лодку – нет! Червяк ведь в последние годы тоже в Красных Котлах жил, приходил как-то к Лёхе за запчастями для уазика. Помог… Почему не помочь? Ты мне, я тебе. Для того и живем!
Нет, Леха, не для того! И не для того, чтобы дом построить, дочку или сына вырастить! То лишь общей цели способствует. Большой, великой! Не открыл ее Творец человеку, но приоткрыть-то ведь всё равно приоткрыл!
Познать мир, всё познать – вот задача людская. А, познав сущее, увидят люди и своё место в мироздании. В Тайне его бытия.
Молодец, Анатолий! Спасибо за письмо… И видно, что мужик ты на особинку, штучный товарец. Вон ведь сколько вопросов поднял! И не простых, в окошко не выкинешь. А уж про глобус-то Жюля Верна вспомнить… Тут ого-го каким надо быть! Кровь иметь в жилах, а не юшку.
На таких вот Суховых Россия и держится! И там, где леший не пройдёт – пройдут они, Суховы. И других за собой увлекут. Так что заканчивай, Борис Алексеевич, свои срочные дела и собирайся в Нижний!
И вникнем вместе в себя. Русский ум – спохватчив! Вдруг ещё не совсем прошляпили мы свою жизнь, хоть на йоту, но торкнулись к Божьей задумке? Общая беда и ум немалый родит.
Телеграмму я получил семнадцатого июля. Вернулся в понедельник с дачи, а она в почтовом ящике лежит: «Умер Анатолий Павлович Сухов. Похороны в Шумихе шестнадцатого. Семья Суховых».
Tags: Проза Project: Moloko Author: Комаров Борис