В деревне, где я вырос, была традиция: когда наступали первые майские выходные и солнце уже садилось позже, чем в начале весны, даря жителям лишние часы света и тепла, на площади сжигали чучело. Его лепили заранее. Требовалось не менее недели времени и трех человек, чтобы соорудить из соломы, меда и досок неказистую фигуру ростом в три метра, изображающую человека с вскинутыми вверх руками и поднятым к солнцу лицом. Затем сооружали верстак, на который и крепили гвоздями всю эту конструкцию.
Целый день на площади стояла фигура, обращенная к солнцу, готовая к сожжению. Она символизировала собой хандру, тоску, зимнее оцепенение и замедление жизни. Всё то, что осточертело людям, утопающим восемь месяцев в холодной слякоти.
В урочный день, наряженные в свои самые яркие вещи, жители деревни собирались в хоровод вокруг импровизированного постамента и радостно предавали огню чучело. Девушки и женщины надевали красные, оранжевые или желтые платки, вязаные безрукавки на длинные платья и сапожки, удобные для танцев. Мужчины брали одежду, в которой удобно будет пить, есть и плясать. Впереди был праздник очищения и начала нового времени. Так вместе мы отправляли в огонь все тревоги и печали долгой зимы и готовились к летнему солнечному сезону.
- Отправляйся в пекло зима!
- Сгинь темнота, сгинь кручина. Светило приди, дролечку приведи!
- Чтобы мы тебя не видели до октября!
Такими восклицаниями сопровождали люди горение огромного костра, в котором исчезали ноги, тело и вскинутые вверх руки человеческой фигуры.
По той же древней традиции, только самый грустный житель деревни удостаивался чести поджечь соломенное чучело. Этот избранный надевал старый расписной войлочный колпак, брал в руки горящий факел и давал старт празднику. Только тот, кто сам не свой, кто считался самым несчастным из жителей, должен был зародить очищающий огонь. Тем самым он должен был и себя излечить от уныния.
Но уже шестнадцать лет почетную должность самого грустного жителя исполнял Аркадий Викторович. Ничего не могло вывести его из этого состояния. Выборы проходили за пару недель до мая, всеобщим голосованием жителей. Неизвестно за кого голосовал сам мужчина, но то ли от того, что он был тихий и одинокий вдовец, то ли от того, что никто другой не хотел признавать себя самым несчастным в деревне, но эта роль так и прикрепилась к нему. Как окажется впоследствии - пожизненно. Аркадий Викторович более двадцати лет будет официально и единогласно самым грустным человеком в деревне. Так это или нет я не знаю, но улыбки на лице избранника я не видел ни единого раза.
Я был совсем пацаном, когда стоял за его спиной перед началом торжеств.
Мне казалось невероятно смешным, как он выглядел в дурацком колпаке с горящим факелом в руках, пока глава администрации зачитывал полагающуюся по порядку речь.
Об этом я и сказал, достаточно громко и прямо в его согбенную спину. Я потешался над человеком, который получил почетную должность, а в ответ он резко обернулся и со злостью на лице ткнул в меня горящим факелом. По инерции я отскочил двумя ногами обратно в толпу, выставив вперед руки. Когда Аркадий Викторович быстро обернулся на место, речь главы подходила к концу, а мои руки стали красными от ожога.
Я побежал пожаловаться к матери, но та следила за мной со своего края и видела, что произошло. Так что я получил от неё лишь подзатыльник и веление бежать к медсестре.
С краснеющими обгоревшими руками я побежал в медпункт на окраину селения. Поднялся на крыльцо, подергал за ручку двери, никто не открывал. Хотя она была закрыта, было слышно, что внутри кто-то или что-то двигается.
Пробравшись через кусты, я прильнул в пыльному окну, задернутому желтой шторкой. Мне удалось найти угол, под которым можно было разглядеть происходившее внутри.
За окном, в кабинете была любовь. Она в этот раз, словно болезненный вирус, поразила медсестру и совхозного ветеринара. Происходило таинство, в котором участвует плоть и дух двух немолодых людей. Что за судьба свела тогда двух этих людей мне было неведомо. Я лишь стоял у окна, и не мог оторвать взгляд от торжества чувств, от невероятного ощущения важности события.
А сзади на площади уже начался праздник, вот заревели аккордеоны и трубы. Я отвлекаюсь от зрелища, оборачиваюсь, смотрю назад. Над деревней зарево от костра. Пламя достигло своего пика, разгоревшаяся стихия уже пожирала кончики пальцев рук у статуи. Оранжево-красный туман над площадью поднимался выше колокольни. Сегодня людям можно чуть больше, чем обычно, пока церковные купола закрывает собой густой дым от костра. Есть несколько часов, когда дозволено будет многое, что не воспринялось бы нормальным в будничные дни. И гул труб нарастает все сильнее, словно к оркестру подключились новые участники. Всё больше голосов и инструментов вливалось в бурный музыкальный поток. Люди, ожидавшие праздника так давно, нетерпеливо включались в процесс. Мужчины и женщины стучали ногами в один такт, рождая дрожь где-то в своем нутре и передавая её в землю.
Я обернулся обратно, вновь с интересом наблюдая за вдохновенным процессом. Представители двух больших семей продолжали поддаваться охватившему их праздничному безумию.
Громкость музыки за спиной нарастала, и в какой-то момент она стала невыносимой какофонией, в которой невозможно рассмотреть ни мелодии, ни темпа, ни смысла. Это была игра, кто громче дунет или сильнее растянет меха аккордеона.
Хотя боль в обожжённых руках начинала нарастать, я не решался прервать то, что происходило у меня перед глазами. Да, наверное, и не смог бы, сколько бы не колотил в дверь.
Любовь не сбавляла темп и представляла собой зрелище, от которого невозможно оторвать взгляд двенадцатилетнему пацану. Только когда под финальный гул труб, участники свалились со стола на пол, я решился подойти к двери.
Музыка на площади закончилась, оборвалась резко. Не затормозила, сходя на нет, а прекратилась в один миг. Остались только громкие разрозненные, кое-где уже пьяные голоса собравшихся людей. А затем громкий одобрительный гул. Сейчас, по традиции, к остаткам костра выезжала телега с бочками крепкого пива. Я знал, потому что так происходило каждый год. Когда костер постепенно погаснет, зайдет и солнце. А люди, налакавшись теплого напитка, останутся праздновать и бесноваться у углей до самого утра.
По традиции, завтра никто не будет вспоминать, никто не будет никого упрекать, просто жизнь продолжит свое нелегкое течение. Будто ничего и не произошло.
Я деликатно постучал. И через несколько минут дверь медпункта открылась.
- Виктория Степановна, у меня вот. Ожег! - говорю я и протягиваю ей свои пострадавшие руки.
Взрослая Виктория Степановна раскрасневшаяся и тяжело дышавшая, смотрела на меня. Вернее не на меня, она стояла у открытой двери и смотрела на небо, на нём скоро проявятся первые звезды. Она громко дышала, постепенно принимая более подобающую окраску лица. И вот, когда краснота почти полностью с неё сошла, она посмотрела на мою руку. Затем развернулась и пошла к своему столу.
- Из-за всякой фигни... Иди сюда, страдалец, намажу.
Я приблизился к столу, на нём все еще был полнейший беспорядок. По кабинету были разбросаны бумаги, на полу лежали карандаши, упаковки лекарств, вата. Женщина не обращала на это никакого внимания.
- Садись. Давай сюда свои руки.
Я поднял с пола стул и сел. На удивление в комнате не чувствовалось присутствие кого-то еще. От ветеринара не осталось и следа. По крайне мере такого, которого я мог заметить. Медсестра ещё раз, надев очки, осмотрела мои раны, затем достала с полки какой-то тюбик и легкими движениям начала втирать мазь в обожжённые места.
- Как у вас дела? - спросил я просто так, чтобы не сидеть молча.
- Если ещё раз спросишь, несчастный колпак в следующем году тебе на голову приклею. Понял?
Я понимающе кивнул.
Мы долго сидели вдвоем, пока медсестра выполняла свою работу. Мы слышали на улице многоголосый шум, веселые выкрики, а затем и песни гуляющей толпы. Мои руки покрывались все более толстым слоем мази.
Через несколько минут тишины, в полутьме покосившейся избы, что служила медицинским пунктом, в сотнях километров от большого города, в деревне окруженной тайгой, незабываемо запела и сама Виктория Степановна.