Перед смертью Блок свел счеты с поэзией, с прекрасным, с музой – разбил кочергой бюст Аполлона, стоявший у него в кабинете. «А я хотел посмотреть, на сколько кусков распадется эта грязная рожа», – объяснил он свой поступок домашним. Дальше могла быть только смерть.
Человеку православной традиции уничтожение древнегреческого бога может показаться символичным – отказом от искуса обманчивой красоты, своеобразным раскаянием. Но, увы, Блок разрушил самого себя. Поэзия, спасавшая его в «страшном мире», исчезла – за три с половиной года, оставшихся ему после «Двенадцати» и «Скифов», не было написано практически ничего. Муза замолчала. Та, которой он посвятил одно из самых страшных своих стихотворений:
И была роковая отрада
В попираньи заветных святынь,
И безумная сердцу услада —
Эта горькая страсть, как полынь!
К музе Блок напрямую обратился один раз – все, что он хотел ей сказать, здесь сказано. С Богом такого прямого диалога, кажется, не было. Даже в таких замечательных стихах:
Бегут неверные дневные тени.
Высок и внятен колокольный зов.
Озарены церковные ступени,
Их камень жив – и ждёт твоих шагов.
Ты здесь пройдёшь, холодный камень тронешь,
Одетый страшной святостью веков,
И, может быть, цветок весны уронишь
Здесь, в этой мгле, у строгих образов.
Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени....
Я озарён – я жду твоих шагов.
Чьих шагов? Кто приближается к поэту? Ангел? Прекрасная дама? Блок ничего не говорит об этом. Да и понимает ли сам, о ком пишет? Впрочем, сказал же он, что о Христе и христианстве нельзя болтать…
Может быть, отношение Блока к Христу проясняет такая, на первый взгляд, жестокая фраза в дневнике: "... Гибель Titanic'а, вчера обрадовавшая меня несказанно (есть еще Океан)".
Есть еще Океан (именно так, с большой буквы) – читай, есть еще то, что человек не может постичь и покорить. То, что рано или поздно обрушит на землю «летуна, отпущенного на свободу». Не случайно свою самую крупную, хоть и незаконченную вещь поэт назовет «Возмездие», а в «Двенадцати» впереди ватаги опьяненных вседозволенностью красноармейцев поставит Спасителя.
Поставит – и сам удивится, недоуменно запишет: «Почему Христос?» Потом скрепя сердце убедит себя: «К сожалению, Христос». И поставит точку в 1921-м, незадолго до смерти: «А все-таки Христа я никому не отдам».
Это «а все-таки» очень похоже на Блока, так часто сомневавшегося, метавшегося от отчаяния к надежде и от надежды к отчаянью. Есть очень интересная документальная хроника 1917 года, относящаяся к периоду Февральской революции. Единственная, в которую попал поэт. Александр Александрович стоит в толпе, наблюдает за проходящими мимо солдатами, потом смотрит в камеру и очень странно улыбается – вроде бы приветливо и радостно, но отстраненно. А потом улыбка медленно сходит с лица. Словно Блок уже знает все, что будет дальше.
Даром предвидения он действительно обладал. Еще в 1908-м впечатляюще обрисовал собственную гибель:
Пускай я умру под забором, как пёс,
Пусть жизнь меня в землю втоптала, –
Я верю: то бог меня снегом занёс,
То вьюга меня целовала!
Строчки, пожалуй, слишком красивые, хоть и выразительные. Но одна поистине страшная – «жизнь меня в землю втоптала». Блок и правда был растоптан. Если не жизнью, то новой властью, для которой так и не стал «своим». За считанные месяцы до смерти поэт написал Корнею Чуковскому: «Слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». Это уже не «всем сердцем слушайте революцию» и не поцелуи вьюги. Это жуткое признание, что опьянение прошло и смерть в двух шагах. А в дневнике последнего года жизни есть такая лаконичная запись: «Следующий сборник стихов, если будет: «Черный день». Но сил на это уже не осталось.
Читая много стихов Блока подряд, порой чувствуешь раздражение: слишком красиво, слишком туманно. Но среди этого – поразительные предвидения своей судьбы и судьбы страны. И неотвязная, «черная», по определению Георгия Иванова, музыка, звучавшая в его лучших строках, – ветреная и надрывная. И странным образом Блоку становится созвучен Некрасов, о чьей поэзии едва ли не лучше всех сказал критик Константин Мочульский:
«Таких песен замогильных, страшных, в русской поэзии еще не было. Это «неподражаемые, неистовые» звуки, ветровые, природные. В них особые гласные – глухие, протяжные, бесконечно длящиеся и особый ритм, раскатывающийся, гулкий, пустынный. Предельная обнаженность стихийного начала, некрасовской звериной тоски. Все сметено движением этого ритма – гражданственность, народность, «проблемы»; кругом – пустая степь без конца и без края и ветер».
Блок третьего тома вполне мог бы написать такое:
Чу! из крепости грянули пушки!
Наводненье столице грозит…
Кто-то умер: на красной подушке
Первой степени Анна лежит.
Дворник вора колотит — попался!
Гонят стадо гусей на убой;
Где-то в верхнем этаже раздался
Выстрел — кто-то покончил с собой.
А Некрасов – такое:
В чёрных сучьях дерев обнажённых
Жёлтый зимний закат за окном.
(К эшафоту на казнь осуждённых
Поведут на закате таком).
Красный штоф полинялых диванов,
Пропылённые кисти портьер…
В этой комнате, в звоне стаканов,
Купчик, шулер, студент, офицер…
Все это – картины «страшного мира», прекрасно знакомые обоим великим поэтам, «черная» музыка, сгубившая и Некрасова, и Блока. И задувающий во все углы ледяной ветер, запертый в строгие стихотворные формы.
«Господи, дай мне силы! Помоги мне!» – с отчаянием писал Блок в 1913 году. Впереди были Первая мировая, две революции, Гражданская война, «Двенадцать», мучительное молчание и мучительная смерть. Тяжелый крест. Но Бог ничего не дает не по силам.
***
Е.П. Иванову
Плачет ребёнок. Под лунным серпом
Тащится по полю путник горбатый.
В роще хохочет над круглым горбом
Кто-то косматый, кривой и рогатый.
В поле дорога бледна от луны.
Бледные девушки прячутся в травы.
Руки, как травы, бледны и нежны.
Ветер колышет их влево и вправо.
Шепчет и клонится злак голубой.
Пляшет горбун под луною двурогой.
Кто-то зовёт серебристой трубой.
Кто-то бежит озарённой дорогой.
Бледные девушки встали из трав.
Подняли руки к познанью, к молчанью.
Ухом к земле неподвижно припав,
Внемлет горбун ожиданью, дыханью.
В роще косматый беззвучно дрожит.
Месяц упал в озарённые злаки.
Плачет ребёнок. И ветер молчит.
Близко труба. И не видно во мраке.
***
Полюби эту вечность болот:
Никогда не иссякнет их мощь.
Этот злак, что сгорел, — не умрёт.
Этот куст — без истления — тощ.
Эти ржавые кочки и пни
Знают твой отдыхающий плен.
Неизменно предвечны они, —
Ты пред Вечностью полон измен.
Одинокая участь светла.
Безначальная доля свята.
Это Вечность Сама снизошла
И навеки замкнула уста.
***
Поздней осенью из гавани
От заметённой снегом земли
В предназначенное плаванье
Идут тяжёлые корабли.
В чёрном небе означается
Над водой подъёмный кран,
И один фонарь качается
На оснежённом берегу.
И матрос, на борт не принятый,
Идёт, шатаясь, сквозь буран.
Всё потеряно, всё выпито!
Довольно — больше не могу…
А берег опустелой гавани
Уж первый лёгкий снег занёс…
В самом чистом, в самом нежном саване
Сладко ли спать тебе, матрос?
Голос из хора
Как часто плачем — вы и я —
Над жалкой жизнию своей!
О, если б знали вы, друзья,
Холод и мрак грядущих дней!
Теперь ты милой руку жмёшь,
Играешь с нею, шутя,
И плачешь ты, заметив ложь,
Или в руке любимой нож,
Дитя, дитя!
Лжи и коварству меры нет,
А смерть — далека.
Всё будет чернее страшный свет,
И всё безумней вихрь планет
Ещё века, века!
И век последний, ужасней всех,
Увидим и вы и я.
Всё небо скроет гнусный грех,
На всех устах застынет смех,
Тоска небытия…
Весны, дитя, ты будешь ждать —
Весна обманет.
Ты будешь солнце на небо звать —
Солнце не встанет.
И крик, когда ты начнешь кричать,
Как камень, канет…
Будьте ж довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы!
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней!
***
Задебренные лесом кручи:
Когда-то там, на высоте,
Рубили деды сруб горючий
И пели о своём Христе.
Теперь пастуший кнут не свистнет,
И песни не споёт свирель.
Лишь мох сырой с обрыва виснет,
Как ведьмы сбитая кудель.
Навеки непробудной тенью
Ресницы мхов опушены,
Спят, убаюканные ленью
Людской врагини — тишины.
И человек печальной цапли
С болотной кочки не спугнёт,
Но в каждой тихой, ржавой капле —
Зачало рек, озер, болот.
И капли ржавые, лесные,
Родясь в глуши и темноте,
Несут испуганной России
Весть о сжигающем Христе.
Осенний день
Идём по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,
Как в сельской церкви тёмной.
Осенний день высок и тих,
Лишь слышно — ворон глухо
Зовёт товарищей своих,
Да кашляет старуха.
Овин расстелет низкий дым,
И долго под овином
Мы взором пристальным следим
За лётом журавлиным…
Летят, летят косым углом,
Вожак звенит и плачет…
О чём звенит, о чём, о чём?
Что плач осенний значит?
И низких нищих деревень
Не счесть, не смерить оком,
И светит в потемневший день
Костёр в лугу далёком…
О, нищая моя страна,
Что ты для сердца значишь?
О, бедная моя жена,
О чём ты горько плачешь?