Найти тему

Моя маленькая мама

Каждый день я прохожу под бе­тонным козырьком над подъездом, на котором ра­стет… деревце. Из каких трещинок с набившейся в них городской пылью берет оно соки, как его живые об­наженные корни не разрывает в бетоне лютый мороз? Это для меня неразрешимая загадка.

Весной де­ревце зеленеет не сразу. И когда уже совсем перестаю надеяться, вдруг застенчиво выбрасывает клейкие листочки: живое! Никогда не знав­шее (и не суждено ему узнать) жирной ухоженной, пи­тательной почвы, никнущее от зноя и оживающее под скупым дож­диком. Неприхотливое, хрупкое, сильное, как наши мамы...

***

Когда она ковыляла по улице на еще неокрепших толстеньких ножках, односельчане шутливо вопрошали ее: «Да чья это такая, не цыганочка ли?» Она счастливо и бойко лепетала, как ее научи­ли дома: «Черная дочь черного Пет­ра».

Отец среди рыжеволосых, с тонкими лицами односельчан выделялся смуглостью, черными пронзительными глазами, крупными чертами лица. Как полагается каждому уважающему себя роду, из поколения в поколение бережно передавалась легенда.

***

Когда-то по Сибирскому тракту гнали каторжан. Они заночевали в избе моих прапрабабушки и прапрадедушки. Прапрадедушка нёс службу в царской армии – а служили тогда 25 лет. Утром каторжан подняли и погнали дальше. Среди них был один: забубенная головушка, бойкий, кудрявый, пронзительно черноглазый. Уходя в колонне, она часто оглядывался на стоящую в калитке солдатку – за что, вероятно, схлопотал удар оружейным прикладом по шее.

Через девять месяцев солдатка разрешилась черноглазой смуглянкой. Девочка была ещё мала, когда прапрадедушка, отставной служака, переступил порог родной избы. Сельчане гадали: выкатит ли он неверную жёнку ногами за порог и вдоволь на ней напляшется коваными солдатскими каблуками? Или просто выставит с младенцем за порог и запьёт горе кумышкой?

Напрасно топтались любопытные: дверь избы так и не распахнулась. По преданию, прапрадедушка произнёс слова, в последующем почтительно передаваемые из поколения в поколение: «Да роди она камень — я бы и тот не выбросил». Отсюда будто бы замешалась в нашем роду смуглость, чёрные волосы и тёмные глаза. Самое интересное, что правнука назвали Пётр – в переводе «камень».

***

Тридцатые годы прошлого века. Не было в те годы массовиков-затейников. А веселиться дере­венский народ умел самозабвен­но, от души. Мазали лицо сажей - вот тебе леший. Выворачивали наизнанку шубу – медведь. Наверчивали на шею тряпье - петух.

Светит ясный месяц, идут по деревне девки, поют песни. А навстре­чу - сани. Без лошади, без седока. Катятся сами по себе ровно, тихо - жуть! Девки визжат, разбегаются и того не замечают: за невидимые в темноте веревки, прячась за сугробы, сани тащат бра­вые ребята.

Мамина тетя из-за собственной свадь­бы три дня не выходила на колхоз­ные работы. Наказали всю семью - конфисковали конную молотилку, зерно, раскатали по бревнышку двухэтажный амбар. Не оставили даже лукошка с яйцами и бабушки­ной шубы.

Если бы не односельчане, се­мья умерла бы с голоду. Мамина сестренка Анюта нянчилась с соседским дитем, ее за это сажали за хозяйс­кий стол. Когда она возвращалась, маленькая мама пристально, све­тящимися от худобы глазами всматривалась в ее лицо:

- Ты сегодня кушала? Да?

Сестренка, стыдясь, шептала: «Да».

- Мы собрали большой бидон ягод, - рассказывала мама, - по­несли в Глазов и обменяли у рабо­чего на буханку хлеба. Несем до­мой, жарко, руки красные от сока, даже хлеб пропах ягодами.

Не зря бытовала пословица: «Земляника – лакомство для богачей и пища бедняков». Мне, маленькой, такой обмен казался чудовищным. Противный дядька-рабочий, говорила я. Попол­зай-ка, собирая землянику, под па­лящим солнцем, под тучами кома­ров и променяй ее на какую-то бу­ханку?! Не понимаю. И мой сын, которому я в детстве рассказывала про бабушкин обмен, этого не по­нимал. Дай Бог, чтоб и дальше дети считали: хлеб - это нечто само собой разумеющееся. Вечное как воздух, вода, солнце.

***

Война. Мама заканчивает педучилище. Когда прохо­дит мимо городской пекарни, каж­дый раз замедляет шаг, опирается о низкий заборчик и стоит так некоторое время. Не затем, чтобы насладиться запахом горя­чего хлеба, а чтобы унять голово­кружение и не упасть в обморок.

Случались маленькие радости: раз в месяц бегали с подругой Ма­рией на базар, покупали деревенс­кое сало. Дома растапливали на сковороде - получались шкварки, хрустящие, золотистые. Их мака­ли в соль, ели с картошкой.

... Морозным зимним вечером, рассказывала мама, - шли с Марией (тогда уже молодень­кие учительницы) из деревни в Глазов. Под мышкой - сшитые из старых газет тетради. Из-за сугробов тяжело и мягко попрыгали волки. Окружали, подходили боком, как больные собаки, искоса поглядывая. Тетрадки поле­тели в воздухе. Мама - тоже. Даром что небольшого росточка - только морозный ветер засвистел, отду­вая шерстяную шаль. Бежала и кричала, как заведенная, на одной отчаянной ноте:

- Мария, Мария, Мария, Мария!

Мария была взрослой здоровой женщиной и, едва различимая, убе­гала по дороге далеко впереди. Маму спасло то, что на дорогу с поля выехало несколько колхозных подвод с сеном.

***

Замужество. Она родила одного за другим пятерых - трех мальчиков и двух девочек. Старший прожил всего три дня и мучительно умер у неё на руках. "Крошка, а как взрослый, смотрел в глаза таким взглядом... Таким!.. Всю жизнь он перед глазами". Кишечная непроходимость. Мама была неопытная и молодая, врачи невнимательные. Да и за такую операцию в селе никто бы не взялся... Проще родить нового.

Тогда в декрете сидели не три года, а три дня. И никаких по­блажек роженице: участвуй в са­модеятельности, как все, ходи с лекциями в отдаленные деревни, работай с учениками в поле. А дети с кем? А с кем хочешь.

Как-то старший из соседских детей с таинственным видом пообещал нам показать «сокровище». Где хранят сокровища пацаны? Конечно, под подушкой. Отогнул ее, а там! Перекатывается десяток драгоценных серебряных шариков! Мы пытались их поймать, но живые шарики под нашим пальчиками растекались, убегали или, наоборот, собирались в один крупный дрожащий переливающийся шар.

- Откуда?!

- А градусник разбился, мамка велела веником собрать.

- Леш, меняемся, на что хочешь?!

Леша бережно опустил подушку: среди наших жалких игрушек эквивалента его сокровищу не было, и быть не могло.

***

Дисциплину на уроках мама держала отменную. Голоса никог­да не повышала, только сверкнет от­цовскими карими глазами - мерт­вая тишина. На протяжении мно­гих лет ей приходили письма и от­крытки с Дальнего Востока от быв­шего ученика по имени Леонид.

- А знаешь, - говорила она, - ведь Леня не отличался ни учебой, ни примерным поведением. Поче­му-то из двоечников люди получа­ются душевнее, сердечнее, что ли. Среди отличников, наоборот, боль­ше таких, кто проходит и делает вид, что незнаком.

***

Итак, нас было четверо. Только в баню сносить четыре закутанные в шали и пальтишки чурочки, об­мыть, обстирать, корзины с бель­ем перетаскать на ключ... Индезитов и Занусси тогда в помине не было. Однажды на моих глазах мама оп­рокинула на ноги ведерную каст­рюлю с кипятком. Закричала: «Ой, ой, ой!»

Мне показалось, она так шутит, и я захохотала. И тут увиде­ла, как ее маленькие ноги наливаются на глазах огромными прозрачными пузырями…

А еще были большой, 14 соток, огород, приготовление обедов и ужинов, скотина (кролики, гуси, куры, поросёнок, пчёлы). А еще работа, общественные нагрузки. Она закончила заочно институт, получила значок «Отличник народного просвещения» и массу грамот.

***

Суббота. Пельмени, крутим мясо. Кто-то вслух читает книгу. Кто-то режет на кусочки мороженое розовое мясо. Кто-то – самое противное занятие – чистит лук. Мама готовит тесто. Потом мужчины идут в баню, мы, девочки, лепим с мамой пельмени. Лепим и поём песни. Один за другим противни уносятся в чулан на мороз.

Воскресенье – обязательно с утра разжигалась русская печь. Пеклись блины. С растопленным маслом, с яйцом, с рыжиками и луком, со сметаной. Потом угли сгребались, и русская печь становилась духовкой. Пироги: рыбный, сладкий, ватрушки. Для мамы, выросшей в голоде – это праздник, богатый стол. Для меня воскресенье, запомнилось голодным днём, когда нечего есть. Не привыкла обедать и ужинать пирогами.

***

Самое гадкое - очереди. Вся жизнь тогда проходила под знаком Очереди. Очереди за чем угодно: за ситцем, рыбой, мылом, крупой, школьными принадлежностями, сметаной, ботинками, зубной пас­той, чаем, за молоком, яблоками, мебелью, сахаром, стиральным порошком. И конечно, за хлебом. Овощи, яйца и мясо у нас были свои.

***

Однажды ко мне на улице, подошла соседская девушка с тетрадкой и ручкой и спросила, сколько у нас кур и кроликов.

Я не знала и побежала к маме узнать.

- Зачем тебе?

- Просто так, - неизвестно почему соврала я.

Потом мне от мамы влетело: это шла перепись домашних живот­ных, их тогда обкладывали налогом. Партия и правительство постави­ли задачу вытащить советское село из навоза, отвлечь от отсталых частнособственнических инте­ресов, чтобы сельчане ходили бы в кинотеатры, библиотеки, чтобы заботи­лись не о том, как набить собствен­ный желудок, а питались бы исклю­чительно духовной пищей.

Но это сейчас можно ерничать про партию и правительство. Наши отцы и матери не позволяли себе шутить такими серьезными веща­ми. Отец - историк, обществовед, пропагандист - слушал по телеви­зору дистиллирован­ный вокально-инструментальный ансамбль «Самоцветы»:

- Вся жизнь впереди,

Надейся и жди!

Неодобрительно качал головой:

- Идеологически вредная пес­ня. Не учит активной жизненной позиции. Что значит: надейся и жди? Девиз буржуазного загнива­ющего общества. Бороться за сча­стье надо, бороться.

Мама согласно кивала головой:

- Так, так.

***

Для окрестных деревень Глазов был такой же универсальной продовольственно-промышленной базой, каковой являлась Москва для ближнего и дальнего Подмосковья. И тут и там по известным магазинным маршрутам сновали по-деревенски окающие люди в телогрейках и са­погах, обвешанные авоськами и рюкзаками, спешащие на последний автобус. И мы не исключение. В ГУМ - за клеенкой, в «Юбилейный» - за апельсинами и кол­басой, в тридцать третий на улице Револю­ции - за сметаной.

Вот мама ос­тавляет меня сте­речь сумки и стано­вится в очередь к кассе. За ней уса­тая городская тетка, глянце­вые кудряшки на го­лове подняты скру­ченной косынкой. На брезгливом лице читается: все мага­зины оккупировала вонючая деревня. Одна теткина бело-розовая рука толще всей моей мамы. Господи, какая она у меня маленькая, темненькая, дере­венская в своем пиджачке и платке, и почему она так за­искивающе загова­ривает с противной глянцевой тет­кой?

***

А ведь юная мама, пока мы не родились, была щеголиха каких по­искать, мастерица. Я убеждалась в этом, исследуя содержимое большого фанерного ящика в чула­не. Там были аккуратно сложены платья, сшитые и обметанные вручную - без машинки! Каждое само по себе невесомое крепдешиновое чудо с какими-то планочками и вставочками, с особенными пуговицами. Тут же жакеты и роскошные паль­то - такие я разве только в кино на артистках видела.

Вслед за плать­ями на белый свет является ры­жая муфта из мутона, со скольз­кой подкладкой, внутри прячутся кармашки для дамских пу­стячков - в Москве на премию поку­пала, еще Сталин был жив. Плюшевая задорная шляпа - «таблетка» с крупной янтарной булавкой и резинкой под подбородок. И туфли, и башмаки в бантиках и пряжках, на немыс­лимых шпильках, и резиновые бо­тики с полыми каблучками, отлитые нарочно для таких туфель. Жалко, что ножки у мамы, как у Золушки, а мои-то как у маче­хиной дочки. Туфельки полезут разве что на кончики пальцев.

***

На елку мы, все четверо, не ходили без маскарадных костюмов. Когда она все успевала? А ночь-то на что? Конечно, мы и кле­или, раскрашивали, но главной ко­стюмершей была все-таки мама,

Кроила фартук для Красной Шапочки, пришивала бусы к тюбетейке Узбечки, мастерила прозрачные крылышки Стрекозе, украшала, за неимением блесток, стекляшками от битых елочных игрушек корону Золушки - это толь­ко мои наряды.

Как часто мы, современные матери, отмахиваемся от един­ственного ребенка:

- Какой еще костюм? Не приставай с чепухой, некогда...

Пока она не слегла, всё ее руки что-то штопали, мыли, перебирали, стряпали. Шел ее любимый сериал, а она вдруг, всмотревшись под ноги, опускалась на коленки и начинала быстро-быстро убирать с ковра невидимые соринки. Днем склоняла голову на подушку и через пять минут вскакивала: столько дел, а я валяюсь!

Попадая в больницу (в последнее время все чаще), брала с собой ворох шитья и штопки: не понимала, как это можно праздно сидеть и болтать с соседками.

***

Чем больше узнаю мир, тем мельче он оказывается. Давно ли, в детстве, даже не возникал (вви­ду полной несуразности) вопрос: сколько я буду жить? Конечно, вечно!

Жизнь сжимается шагреневой кожей, сужается до одного дня, до часа, до черного секундного штришка на ци­ферблате. Произнеся или просто подумав «мама», мы все, даже самые со­лидные люди, на миг возвращаемся в детство. Становимся юными, а значит вечными. Вот и все, что осталось в мире по-настоящему устойчивым: мама.