Часть третья
ЗАГЛАВИЯ
1
ПАСХА
Деревня притаилась перед праздником. Даже разговоров нигде не было слышно. Словно люди знали обо всем, что может быть, или ленились узнавать что-то новое. Было такое чувство, что минуту назад все разошлись по домам после скучного и тяжелого собрания. Все глухо онемело.
В такое вот время шел к деревне молодой мужик, почти парень. Его звали Васькой, но если бы здесь, в лесу, спросили у него внезапно, как его звать, он бы задумался, вспоминая. Он об этом не думал. Васька медленно шел в деревню. Он несколько раз сидел в тюрьме, и сейчас было приятно просто так идти, смотреть по сторонам.
Хотелось кого-нибудь увидеть из деревенских. И все время в лесу он, наверное, ждал такой встречи. Его радовало, когда он чувствовал, что человек, здороваясь с ним, беспокоился, пугался его присутствия, торопился сказать что-нибудь.
Однажды Васька пас с отцом коров, было ему лет шестнадцать. Пришла на стан его ровесница Надя. Подоила корову, обвязала доёнку платком и, ковыляя от тяжести на одну ногу, скрылась в кустах — пошла напрямик. Васька не помнит, как все получилось, он сделал большой крюк, километра три, и, совсем потный, вышел навстречу ойкнувшей Наде. Она так осторожно поставила доёнку на траву, что Васька испугался: откуда она знает, что он хочет с ней делать? Перед этим, когда бежал по хлестким кустам, он все уже представлял и сейчас удивился, увидев ее испуганной. Как это все делать, он не знал, и прыгнул к ней. Васька ожидал, что она побежит и он ее не догонит, но она стояла, широкими глазами косясь на доёнку. Он больно схватил ее, можно было бы и не так сильно — это вспомнилось, со всего маху повалил на голые корни. Вспомнив что-то, зажал ей рот. И она начала кричать: "Мамке скажу", - повторяя без конца. Васька еще вспомнил — он подумал: чьей мамке — его или своей?
Сейчас он знает, что ничего ей не сделал. Но тогда бежал за ней всю дорогу из лесу, расплескивая молоко, и только спрашивал: "Больно?" А она убегала еще быстрей и только на самом краю леса выхватила доёнку. Молоко едва плескалось на дне.
Васька уже выходил из леса. Надо было переходить речку. Но та широко разлилась, и пришлось далеко обходить.
В деревне слышались детские голоса. Праздник потихоньку начинался. Васька решил — когда приедет домой, сначала выпьет, а потом будет переобуваться. Он оглянулся на лес, прикинул, далеко ли был сегодня. Нашел чуть заметную в дымке верхушку далекого дуба — "километра три" — мелькнуло в голове. Васька посмотрел на прошлогодние грядки — он был уже на своем огороде. Однажды осенью он был пьяным, вышел на огород и долго ногами сбивал кочаны капусты. Мать плакала, потом варила борщ из потрепанных кочанов. Васька его есть не мог и вечером опять напился. На голодный желудок водка не пошла — всю ночь его рвало на огороде, за стогом. Только к утру, дрожа от слабости, шатаясь, вошел он в хату. Не раздеваясь, проспал целый день. Почти неделю после этого Васька не сказал никому ни слова, днями пропадал в лесу. Он подолгу просиживал на краю леса, смотрел на свою хату и злился. У Васьки слезились глаза, он крепко сжимал зубы и представлял, что у него — огромная ладонь. Она накрывает всю деревню, и Васька долго ее не отпускает, тихонько прижимает к маленьким крышам. Это длилось долго — ему казалось, что на ладони остаются вдавленные места.
На дворе был шум. Отец уже успел напиться и решил выбрасывать навоз из хлева.
— Микит, ты что? — Мать бегала вокруг него, стараясь заглянуть в глаза. — Сёдни ж паска, люди смеяться будут — грех работать. Пошли лучше выпьем. Во, с Васькой и выпьем. Сынок, зови хоть ты его, — у нее начал дрожать голос.
Васька, сразу обозлясь, прошел, не останавливаясь, в хату. Налил из неполной бутылки, быстро выпил.
В окно был виден далекий лес.
Хмель накатила горячей волной; казалось, что невозможно уже будет подняться со скамейки.
...Тогда страшно было смотреть на размозженные кочаны. Все они валялись по-разному. И в эти дни, когда он ходил, как больной, по лесу, хотелось кричать: "Ну а дальше — как? Что — дальше?.." И онемело все внутри, словно отбили в драке, что было раньше здоровым и сильным. Выходил он на край леса и глядел на деревню. И нервно дергалось что-то на ладони.
Никогда больше не было с ним таких минут — ни в мыслях, ни вслух не мог он больше закипеть таким вопросом: "Куда — дальше?" Только злость сковывала тело, как приступ, и он сам ждал конца этого непонятного состояния. И все живое глохло вокруг.
Васька оцепенело смотрел в окно — неясно было, в крестовину рамы или на лес, сквозь мутное стекло, уткнулся его взгляд. На дворе не утихал редкий шум. Васька, без охоты допив бутылку, вышел.
Хорошо пахло навозом — весь воздух состоял из этого запаха. Отец кряхтел в теплом от пара сарае — из двери раз за разом вылетали емкие и тяжелые пласты. Покачиваясь, показался в дверях сарая. Вялым языком попробовал ругаться. Ваську словно кто столкнул с обрыва — он страшно раскрыл глаза и ударил отца кулаком. Тот тихо и покорно упал на кучу навоза, схватившись ладонями за лицо. Мать завизжала и замолкла, потом опять завизжала. Васька споткнулся и ударил ногой. У него что-то лопнуло внутри, загорелось огнем. Глаза остекленели. Ваське показалось, что его сейчас убьют — он изо всех сил бил ногами, падал, подхватывался, отталкивал мать, и бил — то в навоз, то в тело. Вдруг, оглянувшись, бросился в сарай, ударился плечом о косяк, упал. И все затихло.
Вечером отец, помытый и переодетый матерью, лежал на кровати поверх одеяла. Он слабо кашлял, хрипел, приглядывался к портрету, что висел над окном — это был Васькин брат. И все старался выговорить:
— Христос воскрес...
Глаза его косили, он их закатывал и, лежа, старался подпереть ладонью щеку. Ладонь слабо соскальзывала.
Васька опять был в лесу. Он ни о чем не думал, но сильно мучился. Гудели еще пустые деревья, ветер гнал рваные облака, и все вокруг было неустойчиво и зыбко.
Бесконечность всего, что он делал, — пугала его. Он чувствовал, что может всего быть и больше — дальше, что это — еще не все, что может с ним быть. Вспоминалось, гудело в голове: "Что — дальше? Куда — дальше?.."
Когда-то, подростком, ходил он по вечерам в другую деревню в клуб. И возле кладбища била его мелкая прохладная дрожь. По деревне рассказывали, как белое пятно, похожее на фигуру человека, медленно плавает по воздуху и цепляется за всеми, кто проходит ночью мимо кладбища. И если человек начинал убегать, пятно только быстрее приближалось. Васька знал, что надо идти тихонько, чтобы не поднимать ветер. Но ноги дрожали и вот-вот готовы были сорваться на бег. Все-таки легче было убегать. Васька часто тогда думал, как можно обмануть это пятно. И мучило больше всего: чем быстрее бежишь, тем быстрее оно тебя догонит. Надо медленно, но душа — не выдержит.
Отца хоронили на Радуницу. Было страшно стыдно людей.
2
ЗАСУХА
Дома меня не ждали. Висел замок. А ключ был на том же месте, что и сто лет назад — посреди этого родного безмолвия он показался живым.
Порыскав по хате, привыкнув к знакомому запаху и чувству, я вышел на улицу. Дом наш стал немного чужим на ней — повзрослел, как старший сын, приехавший после долгой разлуки к родителям и маленьким братьям. Я вспомнил, как в детстве не мог представить, что для моего друга Витьки его дом такой же привычный и близкий, как для меня — мой. Я усмехнулся — это невозможно было почувствовать и сейчас.
Делать было нечего. Я пошел к лесу, часто оглядываясь на дом. Вокруг было тихо. Я сел на берегу речки лицом к деревне — дом наш еще резче выделялся посреди улицы. И тут я начал думать, что ему чего-то не хватает — непонятно было, до чего не хватает, но это чувство укреплялось все больше. Я посидел еще немного, пошел назад.
Когда-то давно я болел целую зиму и только в марте вышел на улицу. Воздух был уже теплый, но снег еще лежал. Я пригрелся на лавочке и сидел, глядя на оттаявшую у забора землю. И потом всю жизнь весна мне представлялась только такой, как в тот день.
Лавочки сейчас не было — забор без нее был ровный и голый. Через минуту я уже копал ямки, потом закапывал кургузые столбики — делал новую лавочку, отступив немного от старого места. Мне нравилось уставать в такой работе, спешить, тихонько ругаться про себя — руки дрожали, и было радостно.
Когда родители вернулись из города, я уже успел и покрасить. Краска оказалась голубой, и лавочка выделялась посреди густой и усталой зелени. Мать сначала обрадовалась, потом, вспомнив что-то, замолчала.
— Сегодня же Троица. Ты не мог у бабушки спросить, когда работать? Что люди скажут...
Я немножко расстроился, но через час все забылось. Потом мы с отцом, потихоньку разговаривая, втыкали зеленые ветки, которые называли у нас маем. Так и говорили: пошли в лес, май принесем. Одну ветку, кленовую, я прикрепил к лавочке.
Дома мне оставалось быть еще целый месяц, и жизнь потекла по-домашнему спокойно. Работы большой не было, никто мне не мешал. И скоро я стал скучать. Да это была и не скука, а так — обыкновенное ленивое состояние, когда можно долго ходить неприкаянным вокруг дома, подолгу сидеть, глядя мимо книги, а потом ночью невозможно уснуть до самого утра. Я поднимался с кровати, выходил на улицу — в такие минуты бывало душно и чесалось все тело, нервно дергались веки. Не хватало дождя. Воздух висел на одном месте, и самому тоже не хотелось двигаться. Я пил много воды, она была теплой и с пузырьками воздуха на стенках ведра. Утром, когда становилось страшно, я неслышно укрывался толстым одеялом, незаметно засыпал. Просыпался, когда было мокрым от пота все тело — почти к обеду.
Засуха измучила всех — чаще стали слышны в деревне резкие бабьи голоса по вечерам, ругались из-за пустяков, заходясь от злости. Деревенский пьяница Володька Гиман днями спал под забором без причины — неделю он не пил совсем. И все устали думать только о засухе — целыми днями.
Старые бабки, похоже одетые - в черные юбки и белые, горошком, кофты - собирались и, качая головами, осуждали жару. А дождя все не было. Дня два небо вдруг стало пасмурным, но дождь так и не пошел — опять прояснилось. После Троицы прошло две недели. И с каждым днем все вокруг онемевало настойчивей.
По ночам бесилась молодежь — катались на мотоциклах, поснимав глушители, ставили кресты на крылечках домов, выкатывали на середину улицы огромные бревна. По утрам казалось, что все это делал кто-то один — так одинаково безобразно было нарушено за ночь все, что днем находилось в сонном покое.
И каждый день ждали ночи.
Однажды утром, когда я еще еле начинал просыпаться, пришла бабушка. Не зная, что говорить, она долго сидела. Казалось, от жары ей лень говорить, и она стала молчаливой.
— А где отец? — это она спрашивала всегда, когда приходила к нам.
— Наверное, на дворе, управляется.
— Не надо было лавочку делать. Никто на ней не сидит — не нужна она. А на Троицу и совсем-то грех. Баба Саша говорила, что и щепки нельзя на Троицу поднять.
Бабушка больше ничего не говорила, тихонько качала головой, словно что-то вспоминая. Мне была страшно жарко, но я не мог вылезти из-под одеяла — спал я совершенно голый. Медленно поднявшись, бабушка ушла.
Днем я пошел читать в баню, но там было жарко. Я полез на чердак. Здесь тоже было не легче, но пахло сеном, и я поленился перебираться еще куда-то.
Не читалось. Я смотрел сквозь чердачное окно на ленивую улицу, на лес — воздух возле леса был синий и густой. Мне было все равно — вдруг так ясно я это почувствовал. Я смотрел на все, что видел, и не было никаких желаний, как после долгой и жаркой бани. Казалось, кто-то медленно оттирает в сторону от того места, на котором я уже привык быть, и я потихоньку поддаюсь, и не то чтобы сопротивляюсь при этом или, наоборот, уступаю этой силе — мне все равно — я только плавно отдаляюсь от своего привычного положения. Я закрыл глаза. В полусне виделось мне, что возле нашего дома стоит огромный старинный парусник, раза в два выше дома, и нам надо его достроить. А уже темно совсем и выпал туман. Туман высокий, до неба, и на нем, как на экране, ясно видна тень парусника: мачты, смотанные паруса, вялый флаг. Я стою на крыше дома и хочу перебраться на корабль; глянул вниз — и хотя не думал об этом, вдруг испугался, что нет воды подо мной. Но опять почувствовал, что мне все равно, и так славно стало на душе.
Я открыл глаза. Лень было пошевелиться. Я вспомнил, как говорил сегодня с отцом насчет засухи. Я говорил: "Еще день-два, и совсем будет плохо. Дождь надо", — а сам мучился, словно обманывал кого-то, и никто не видел моего обмана.
Я спешил сказать еще что-нибудь, как будто и вправду обманывал и надо было побольше говорить, чтобы не выдать себя, — но накатывал приступ смеха, я боялся засмеяться и еле сдерживался. Я не мог понять, что со мной такое, и ничего не мог сделать. Немного испуганный, я поспешил уйти.
Сейчас я понял, почему мне было так. Потому что мне все равно, а я не могу этого за собой увидеть. А когда увидел парусник, вдруг все прояснилось. Конечно, я хочу, чтобы пошел дождь. Но мне и не хочется, чтобы он пошел. Да, вконец измучила засуха.
Ночью пьяные хлопцы ломали лавочку. Я не знаю, слышал или нет. Не помню. Лавочка долго не поддавалась — визжала вывернутыми гвоздями, хрустела досками. Потом долго били ногами толстенькие столбики. Удары гудели в земле. Казалось, все притихло и слушает эту расправу.
Утром я проснулся раньше, чем открыл глаза.
Слышался шум дождя. Он ровно шелестел, не накатывая и не прерываясь. Постепенно в голове все яснело, как будто из раздвоенного изображения получалось одно — резкое.
Я прислушался — в сенях мать жарила картошку.
Дождя не было.
3
ТУМАН
Днем луг был пуст, а по вечерам наплывал туман. Солнце опускалось в мутное над горизонтом небо, и воздух остывал.
Дома все были заняты своими делами. Отец ходил по двору, что-то поднимал, перекладывал; подходя к забору, выглядывал вдоль улицы. Потом с плотным звуком закрывал ворота. Он не хотел так сразу уходить в дом и долго еще медленно ступал, оглядываясь вокруг себя, словно что уронил.
Мать доила корову, и в сумерках тягуче и старательно переговаривались струи молока. Иногда в саду, прошумев в листьях, падало яблоко, и казалось, там кто-то есть.
Я сидел в летней кухне. Свет зажигать не хотелось, чтобы не нарушать сладкого вечернего оцепенения. Глухо стукнула о дверь сарая полное ведро — мать кончила доить. Тяжело подтягивая затекшие ноги, взошла на крыльцо.
Сейчас меня позовут в дом — пить молоко. И чтобы не отзываться на крик, я тихонько вышел на улицу. Что-то ударило по проводам, они загудели, и долгий звук затих в стенах дома. Я никогда не знал, что это такое, и в детстве думал — это птица на лету бьется о натянутые между столбами провода. А может, еще что-нибудь — никогда я не думал об этом долго.
Я ждал, когда меня позовут.
— Ваня! — послышалось, потом еще раз. Отзываться громко не хотелось, и я быстрее вошел на луг.
В небе зажигались звезды, я шел, и казалось, туман таял возле меня. Скоро дома не стало видно, только тусклый свет вставал над двором. Я остановился. Всегда я удивлялся этому: что туман виден только на расстоянии. Когда я в него входил, он отступал, окружая меня, а то место, где был совсем недавно, закрывалось пеленой. А я ни для кого не виден. Дома знают, что я ушел, и если позовут меня, я, может быть, отзовусь, и они будут знать, что я здесь, в тумане. И голос мой, наверное, отсюда будет яснее.
Мне казалось, я ясно вижу все, что есть сейчас там, дома. Отец, чрезмерно сутулясь и потирая руки, как от холода, ходит по комнатам, на столах приподнимая газеты — наверное, ищет программу для телевизора. Потом садится, надевает очки и долго, покусывая ноготь большого пальца, смотрит в нее. Он покачивается на стуле и тихонько гудит себе под нос — так он укачивал маленькую внучку.
Мать уже процедила молоко и ополаскивает доёнку, боясь пролить на пол воду: отец в таких случаях нервничает — психует, как она говорит.
Мать часто ходит из сеней на кухню, и большой крючок каждый раз с размаху стучит по выщербленной впадине на покрашенной белой двери.
Отец складывает очки, как-то по-особенному одновременно кашляет и шмыгает носом и, чтобы сплюнуть, выходит в сени. Там он долго, ползая на коленях, вытирает пол вокруг ведра. Заходя обратно, сильно хлопает дверью, закрывает на крючок и, словно оправдываясь за громкий стук, говорит:
— Совсем двери отошли, что делать? Холода скоро.
И опять садится за стол.
Сейчас уже никому не хочется выходить. Скоро в соседней комнате заговорит телевизор, мать с отцом будут ужинать и, может быть, подумают, где же сейчас я.
Да, наверное, дома всё сейчас так. Я стою здесь, на лугу, рядом речка, до краев заполненная туманом, и он сыреет с каждой минутой. Становится прохладно.
Я начал прислушиваться. Если бы сейчас меня позвали, я крикнул бы громко, не только отзываясь, но и пробуя, как прозвучит в этом воздухе мой голос. Но ничего не слышно — никто не зовет. Наверное, я очень хочу, чтобы отец и мать знали: я стою здесь и думаю — как они там? Я же никогда не скажу им, что я думаю об этом — а как они узнают?
Однажды в детстве мне приснилось, что я шел по этому лугу и меня затащили под землю — или в землянку, или еще куда-то. Я помню даже место, где под землей все это находилось.
Тускло светила красным светом лампочка, и я видел, как меня разрезают на куски, как будто со стороны смотрел. И потом помню: на столе лежит тело, разваленное, крупное, — это мое было тело, в глазах и сейчас стоит часть груди — кожа еще живая, и маленький сосок на ней...
После того сна я долго со страхом смотрел из окна на луг, на то место. Оно было таким же ровным, и только высокие кочки с острой травой торчали на нем.
Я рассказывал потом сон отцу, ждал, что он скажет, а он только головой покачивал. Может быть, я хотел, чтобы он сказал: не ходи пока туда, плохой сон. А я тайком пошел бы на то самое место. А может, побоялся бы.
И когда я потом рассказывал все, что думал, отцу, чувствовал: становлюсь ему чуть-чуть чужим, словно обманул его, а он это знает и молчит, только слушает.
А однажды я не рассказал ему, конечно же, не рассказал, как я пошел на этот луг, зашел за огород соседнего дома - там жила моя ровесница, мы только начинали с ней в школу ходить. И, подделывая свой голос то под голос ее братьев, то ее матери, стараясь, чтобы было похоже, звал ее:
— Наташа, Наташ...
Вот этого я отцу не рассказал, хотя все детство я, наверное, только ходил и думал, что бы ему про себя рассказать: как в лесу был, как что-то придумал... И от того, что я ему не рассказал, еще страшнее было, ведь близко я был возле этого, и если рассказать, то — всё... Я не знал, что — всё, но было страшно, эта моя зыбкая тайна мучила меня, я чувствовал, совсем немногое отделяет ее от того, чтобы стать известной всем. Я ее настолько сильно знал, что казалось, вот-вот лопнет та пленка, которая ее держит.
И сейчас я стою здесь, в тумане, и хочу, чтобы отец знал: я здесь стою и о нем думаю. Но, наверное, он никогда об этом не будет знать — я же ему не скажу. Конечно же, не скажу...
И я представил, как с улицы, от дома, виден сейчас туман. Свет от фонарей упирается в его матовую стену и не проходит дальше, давится. Если долго смотреть, то можно заметить, как туман перемещается, переливается из одного места в другое, открывая черные пятна недалекого леса. И над всем этим зябко висит большая и голая луна, а я где-то там, затерялся в этой пелене, и если бы видел я и правда все со стороны, как в далеком моем сне, как было бы хорошо, да я и не знаю, как было бы... Я просто знал бы, что я там стою и думаю обо всем.
4
БОЛЕЗНЬ
По утрам тело ныло, как от побоев. Сегодня он долго лежал и вспоминал сон. Снилось многое, но осталась в памяти только яркая вспышка молнии — он чуть не проснулся от этого. Загорелась огромная ветка дерева, которое стояло на холме. Люди полезли, помогая друг другу, на дерево — отрезать горящий сук. А он не полез и видел себя стоящим внизу. Он глядел на них, ползущих по толстому стволу, и с каждой секундой проговаривал про себя: "Поздно, поздно", — уже было поздно лезть за ними, а стоять здесь без дела было стыдно, с каждой секундой стыдней. И он понял, что с каждой секундой ненавидит их все больше.
Потом он опять был вместе с ними, но уже странно улыбался, вспоминая, как они цеплялись за толстый и гладкий ствол.
Он поднялся, вышел на улицу. Был предрассветный час. "Хорошо бы так рано всегда вставать и смотреть на все это каждый день", — подумал он. Небо на востоке быстро яснело — все было спокойным, но чувствовалось в воздухе какое-то напряжение.
Он попробовал представить, что сейчас вечер, — внешне было похоже. И никак не получалось — не хватало этого напряжения. Он озяб и вернулся спать.
И сон продолжался. Он уже лез на дерево, и все вокруг раскачивалось. Болели ладони — совсем как в детстве, когда лазал на высокие дубы с глубокой и грубой корой.
Ничего не горело — все было обычным, только странно покачивалось. И он лез по суку, обняв его, все дальше и дальше от ствола. Сук становился тоньше с каждым усилием. Он полз и знал, что надо приостановиться и вспомнить, зачем он здесь, и если этого не сделать, то случится что-то страшное, чего он боится. Но никак не мог приостановиться, и только с каждым новым мгновением все больше и больше чувствовал, что вот-вот — и будет поздно. Надо обязательно вспомнить, зачем он залез сюда, — но полз и не мог остановиться. Сук качался все больше, это был уже и не сук, а пучок веток на его конце. И они не возвращаются в верхнее положение, а свисают тяжело книзу. И он свисает вместе с ними — успевает посмотреть на свои руки. Под ладонями — стершиеся листья. Он думает:
— Это все, что меня держит, — и начинает вспоминать.
- Как же долго я вспоминаю — листья же совсем слабые...
Он вспоминал — это были и не воспоминания, а такие же сны. Но он явно знал, что все это с ним было на самом деле. И остального ничего не было, а были только эти воспоминания.
Они с братом топят баню. На дворе холод, и они хотят согреться в бане. Уже все готово — они залезли на полок. Сейчас он поддаст пару. Берет ковш и плещет на камни. Вода не шипит. Она стекает по камням, и в бане становится еще холоднее. Он опять льет воду, и становится по-настоящему холодно, безо всякой надежды... Что делать — одеваться?.. И от этой мысли становится страшно и безвыходно.
И он вспоминает дальше.
Он видит ее — она такая родная и близкая, что он не может ничего сказать, только смотрит на нее и боится, что она отойдет куда-нибудь, он даже не дышит. Возле них маленький мальчик — наверное, их сын. Мальчик совсем маленький, ничего не понимает и куда-то пошел — в сторону. Ее глаза провожают немного ребенка, и она хочет побежать за ним. Но ее не пускают сильные руки — они обняли и никак не могут разжаться. Он так сильно обнял — и не может отпустить. Она вырывается, а мальчик уходит, и вот уже совсем его не стало видно. Хочется кричать, а голоса нет. И все так ясно, как рано утром — и холодно так же, и напряжение во всем. И он понимает, что это страх, безысходный страх.
Отец ему рассказывает свой сон: еще молодой, он бежит по огромному полю, и так легко бежать, что ноги срываются и едва касаются земли. Легкость во всем: и в его теле, и воздухе, и земля такая невесомая под ногами. Отец бежит, все больше размахивает руками, и ног уже не слышит — и взлетает. И летит над землей, не чувствуя тела, только воздух пощипывает глаза.
И он сам, вспоминая этот отцовский рассказ, бежит по полю, но тяжело бежать, ветер давит грудь, ноги тяжело стучат по земле. Он разгоняется все больше, и на миг кажется, что совсем легко стало — но сразу пугается, что все равно не взлетит. Бежит он долго и ровно, тяжело вбивая ноги в землю. И кажется, что нарастает этот топот, и успевает он подумать, что так же шумел тополь возле дома. Казалось, что шум его листьев нарастал постоянно, но это только казалось. Тополь всегда шумел одинаково. И вот он бежит, с покорностью и страхом подчиняясь тому постоянному зову, что действовал на него в эти минуты. И опять ему кажется — надо что-то вспомнить, только остановиться для этого. А остановиться нельзя — топот его ног все время нарастает.
И знал он, что можно бежать еще быстрее.
Утром он просыпался, будто и не спал вовсе — слабость была во всем теле, и не хотелось даже пошевелиться.
Звали завтракать, потом он шел работать, и так проходил день. И с каждым днем он слабел все больше.
Сегодня он тащил тачку с сеном, и пот капал с кончика носа. Он смотрел, как раскачиваются капли, и пробовал представить себя лошадью. Дыхание рвалось, обидно было за слабость в ногах, но не было так страшно, как во сне. Он подумал: "Приду домой — выпью много молока. Силы восстановить надо". И долго, весь путь, думал о том, как бы себя подлечить. Он знал много способов, и интересно было их все сейчас перебирать в памяти.
Что бы он ни делал днем, все чувства не были ясными, и за этой неясностью была надежда. На то, что ему станет лучше, на то, что непонятно брезжило впереди, до чего хотелось дойти.
Было интересно идти и просто думать: "Что это со мной такое?.." — и даже какой-то мотивчик находился для этих слов.
И жизнь разделилась на две части: на ясное время ночных снов и воспоминаний и на неясное время дня.
Он решил сходить к бабушке. Та лечила шептанием. Вечером собрался и пошел, никому не сказав. Бабушки дома не было, и часа два ему пришлось вести беседу со своей теткой. Он почти ее не слушал. И только однажды насторожился, когда она заговорила о бабушке.
— Я вот думаю: как это моя мать до таких лет дожила и еще такой веселой держится? Как-то она все время надеялась — в войну надеялась, что та кончится, когда муж бросил, надеялась, что он вернется, и так всю жизнь. Наверное, эта надежда и давала ей силы для жизни.
То ли сказано было по-книжному, то ли еще почему, но стало ему скучно. И сразу пожалел, что пришел.
Но уже открылась дверь, вошла бабушка. Через несколько минут он пил наговоренную воду. Было противно ее пить. Но быстро выпил, умылся ею, поблагодарил и вышел.
На улице свежий воздух. Закат еще не успел догореть. И похоже на раннее утро. Он вспомнил, как вставал утром, как выходил на улицу.
И вспомнил то чувство, которое владело им тогда, — страшное напряжение. Казалось, что кончилось все, что знал о себе в ту минуту, и неизвестно, каким будет следующее мгновение. Хотелось приостановиться, подумать — что дальше? И не мог остановиться — притягивала пустота впереди, и сила эта постоянно нарастала.
Вспомнил затхлый воздух бабушкиного дома. И пошел быстрее.
Через час он спал, беспокойно вздрагивая.