Инна была совсем необычная: что-то видела в фонаре, который для других был не более чем просто фонарём; жила в квартире со стенами инопланетного цвета. Она задавала простые и одновременно сложные вопросы, обыденное превращала в возвышенное и наоборот. Способен ли хоть кто-то понять, как из нормальной Инна превратилась в аномальную?
Читайте рассказ Марины Глазачевой «Другое солнце», — о сопротивлении обычности, депрессии и смородиновом желе.
«То… — говорит, — совсем не то, что думаешь. И к тому же совсем безвредно». Да, говорит мне именно это — и плюхается в сугроб прямо под лампу. Она проделывает это каждый вечер, без всяких там прогулов и выходных... Сидит себе в сугробе или на куче песка, смотря что насыпалось, и по макушке её бьёт свет обычного уличного фонаря. Вот что ей там думается?! Спрашивается, вот что ей с того… Может, она считает себя яйцом или недозрелой помидориной? Может, она хочет дозреть или куда-то проклюнуться?
Днём же она совсем не аномальная, эта Инка, не стóит такого эпитета. Нормальная. Такая даже среднестатистическая, с работой у дома и стрижкой каре. Бывали, конечно, на ней странноватые юбки, но «тряпки» ведь не повод, чтоб так офонареть.
Стоит сказать, что раньше тут был всего один фонарь, всего один… Да! И висел он слишком низко, так что никто не мог спутать его с чем-то другим, записать его с перепоя или спросонья в какие-нибудь небесные светила, ну или в НЛО. Так низко ведь ничего не летает? Ну нет! Ну никак не перепутать… Фонарь как фонарь. Может, на него и приходилось обращать внимание, и даже одно время было принято плеваться, задрав голову к небу, но это как раз чтоб заявить:
— Я здесь. С вами я. Хожу по земле ногами. Я норм. Я социально качественен. Вы что видите?.. Облезлую лампочку с железякой-абажуром посреди этой вечной стройки? Тьфу! И у меня оно ж в наличии! Вот точно такое ж, как и у вас! Тьфу!.. И закреплено ведь чёрт-те как!.. Тьфу, и не прилетел бы по башке!.. Тьфу, и живём мы здесь без касок!
Инка ж в небо не плевалась и видела фонарь тот Другим, за это её и прозвали Аномальной Инной, и она ни с кем насчёт этого не спорила. Просто Инна приходила каждый вечер на ту стройку, плюхалась в свой сугроб или кучу песка и сидела там прямо под лампой с полчаса или около того, не могу сказать теперь точно… Ведь 30 лет назад времени я как-то не засекал, ведь было мне, как говорится, до фонаря… И Аномальные Инки, и то, что время, которое мне причитается, уж давно отслюнявили, и теперь секи не секи, под бесшумный метроном я приду банкротом в тишину. Но это не точно, конечно ж.
Надо сказать, что я очень устал. Может, пригодится вам и эта информация, чтобы во всём как следует разобраться. Я устал! Устал начинать день и заканчивать его, устал обедать, устал говорить о чём-то и молчать устал, устал настраиваться на дружеский лад с друзьями и собачиться с собакой насчёт мочи в прихожей, и я очень устал за ней убирать. В выходные я часто брожу в мокром носке по своему громадному прохладному дому и не высовываюсь из-за болотных штор, не глазею в окно на мир, не попадаюсь на глаза ни людям, ни солнцу. Мне кажется, что я всё давно понял, видел и даже знаю о человеческих и о небесных телах и там… Об их, что ли, душах. И теперь, как бы те ни выпендривались, чтобы удивить меня своими затмениями или просветлениями, — это всё равно всегда почти одинаково… Как почти одинаковы все люди, как почти одинаковы все войны, все любовники, распродажи и акции на йогурты, отели у моря, пьяные собеседники, матери и всё, что спето по нотам, и всё, что сказано словами, и всё, что выброшено в мусор, — всё одно… Однообразное движение к болезни под названием «я», что свербит, болит… Где-то в животе, в самых кишках, или сидит в печёнке, что не вытравить, не убить никакими антибиотиками, не вырезать скальпелем, не вырвать крюком, не выблевать, не пропить.
В тот вторник моя депрессия меня обрадовала… Я проспал и нисколько не расстроился по этому поводу, будто меня больше не интересовали ни бизнес, ни моё положение в социуме, где я рисую себя успешным, адекватным действительности, с галстуком под цвет линз, подкрашенных в голубой. В общем, я проспал и вообще не встал с постели… Я лежал и пребывал… Да будто не жил, будто не имел никаких дел, воспоминаний, желаний и вросшего ногтя. Это был рай, небытие, дрёма, в котором я хотел остаться навсегда и, быть может, даже не иметь имени и никаких отметок о росте, возрасте… Одним словом, я был готов сбросить с себя всё, лишь бы пребывать в той уютной дремоте вечно. Навечно стать никем, навечно ничего не иметь, не чувствовать даже веса своего одеяла. Да, в тот вторник я будто выпал из окна бытия и почему-то не разбился. Это прекрасное существование вне всего, этот час забытья был омрачён моим мочевым пузырём. Но когда потребность облегчиться стала нестерпимой, я подавил её!.. И продержался в раю ещё сколько смог. Потом открыл глаза, увидел свои тоскливые шторы, неухоженные ступни… Вскочил и побежал, по пути вляпался в лужу собачьей мочи и решил отдать собаку кому-нибудь, кто не способен обмочиться в штаны из-за экзистенций. О, хорошо сказал!..
Затем я снял с себя мокрые трусы и сел на пол в уборной. Я сидел там абсолютно голым и абсолютно неопознанным для себя самого. Затем я вернулся в спальню, сорвал с кровати простыню, завернулся в неё и потянул руку к мобильному… Рука моя задрожала, как у алкаша, не иначе. Я хотел остановить себя, но всё же схватил телефон — и мигом просмотрел все неотвеченные и прочёл все новости. За Захара Прилепина зацепился кошачий серийный маньяк, который порешил восемь кошек, за Россию с Украиной — новый рецепт борща и смерть Инны Чуриковой, а вот за Инну Чурикову как-то зацепилась уже и моя Инна. Точнее, не моя… Но не общая же? Ничейная? Короче, читаю… «Женщина из захолустья, где процветает безработица, научилась питаться электрическим светом…» Короче, вижу мой задрипанный город детства с моим задрипанным фонарём и с моей задрипанной Инной. Сердце сжалось, я хохотнул… Потом подумал и рассмеялся. Потом подумал, что я сошёл с ума, и засмеялся смелее и громче.
Электричка была последней и шла со всеми остановками, вокруг меня все как-то жили! На станциях за мутным стеклом люди куда-то спешили по переходам, хватались за перила, поднимались по обледенелым лестницам и исчезали в непроглядной неизвестности, в тамбурах они курили и спорили, а садясь прямо напротив меня, вязали снуды, разгадывали кроссворды, залипали в мобильных или болтали о невероятной ерунде. Три парня, что вышли на 81 км, трижды сообщили всему вагону, что пили вискарь, и я за них порадовался, хотя должен был огорчиться, что для них это событие! Да! Вокруг как-то жили люди… А я сидел на испачканном ими жёстком сиденье, под которым прятал свои ноги в шузах ценою в их сытую зиму.
До гостиницы я добирался пешком, шёл по глубоким сугробам и льду, словно мстил буржуйским ботинкам, несколько раз упал. В номере было грустно и вообще как-то неприятно, стаканы на подносе и пепельница были плохо помыты, ковровое покрытие затоптано и прожжено окурками в нескольких местах. Виски предложили ещё грустнее и неприятнее — видимо, местного разлива. Я понюхал пойло, вспомнил троих парней из вагона, которые вышли на 81 км, и, мысленно пожелав им долгих лет жизни, опрокинул в себя стакан этого Струнино-лейбл, подождал немного, не ослепну ли?.. Разглядел, что тут весьма весёленькие шторки, и отрубился.
«…То, — говорит, — совсем не то, что думаешь. И к тому ж совсем безвредно», — да, говорит мне именно это и плюхается в сугроб прямо под фонарь. Шапка на ней слишком большая, и пальто слишком… Будто всё на ней мамино, будто всё это какое-то её хулиганство. Выглядит, будто вырядилась без всякого спроса Инка во взрослое шмотьё — и айда валяться по сугробам. И голос у неё совсем детский, и глаза светлые, шкодные — как у сбежавших из всех школ школьниц, сбежавших навсегда туда, откуда вечно будет слышен их дерзкий смех, будут шёпотом рассказываться секретики и будет веять цветочными духами.
Она говорит:
— Ты чо, влюбился? Стоишь тут, как дурак…
Я отвечаю:
— А чо? Нельзя?
А она мне это своё… Хи-хи-хи. Хи-хи-хи-хи…
А я стою, как дурак, и думаю, что это лучшее, что я слышал за жизнь. Что этот её смех совершенней, чем «Первый концерт» Чайковского. Дурацкая мысль?
Она говорит:
— У меня дома хурма и сушки.
Я говорю:
— Здорово.
И ещё, что люблю желе.
Она говорит, что сама сварила желе из лесной малины, но из смородины получилось вкуснее. И что она лес не любит. А море любит, хотя его не знает, даже не видела его никогда.
Она спрашивает:
— А можно любить то, чего совсем не знаешь? И не любить то, что знаешь?
Я отвечаю:
— Только так и можно… Но это не точно, конечно ж.
Она говорит:
— Ещё пять минут и пойдём… У меня будем ночевать? — спрашивает вдруг совсем другим голосом, хриплым и взрослым… И глаза у неё вдруг становятся старыми — испуганными, как будто она всё-таки вдруг до чего-то дозрела под этой своей лампой.
Она говорит:
— Ты приехал ко мне? Потому что я теперь знаменитость? — и голос её опять меняется… Взгляд становится резким, губы подёргивает ухмылка… Она сидит в сугробе и умудряется смотреть на меня будто сверху вниз. Будто увидела, что я такая же бессмыслица, как и всё вокруг.
Я молчу.
Инка встаёт, достаёт из кармана длинную сигарету, прикуривает её, как в каком-то крутом кино, и говорит мне опять:
— Ну пойдём.
Я иду за ней — и словно мне опять десять, и словно я попал в какую-то аномальную зону, Аномальную Инку… В которой помешалось время, сошли с ума её часы, и детство, и юность, и зрелость, и старость… Всё теперь в ней одновременно.
Её квартира поначалу показалась какой-то инвалидкой: маленькая кривая комната, из неё выход в трёхметровую кухню, и санузел прямо на пороге.
Она сказала:
— Не бойся. Никого нет дома. Все отсюда умерли.
Я разулся и вытер носки о коврик в прихожей.
Квартирка оказалась очень чистой и очень зелёной, все стены были покрашены в цвет зелёных человечков. Да… То был какой-то инопланетный, зелёный, слишком радостный… И я не могу дать определение этому оттенку… Не изумрудно-зелёный, без ухода в хаки, не цвета травы… Могу сказать одно: цвет её стен был точно зелёным, а штор не было вовсе. Ничем не занавешенные окна выходили на бесконечное снежное поле, на море снега. Я замер у окна… Инка будто прочитала мои мысли.
— Да! Оно шумит… Ты услышишь, вот увидишь!
Я тогда вдруг не выдержал и спросил:
— Да что с тобой?
Она ответила:
— Да ничего со мной такого… И не надо тут кричать. Тут всю жизнь кричали… То вроде как от обделённости, то вроде как от глупости. Покричали, покричали да померли.
И ещё добавила:
— Будешь орать — проваливай. И ничего со мной такого. Так что губу не раскатывай. Я просто люблю городские фонарики, хотя совсем их не знаю… И ещё сопротивляюсь своей обычности, совсем не люблю её.
Инка закрылась в уборной, а я сидел и думал фигню всякую. И не знал, чего ждать от неё, чего ждать от себя… Вообще потерялся. А за её окном шумело море, а от её зелёных стен пахло Марсом и слегка Юпитером, а настенные часы её и вправду сходили с ума: они то шли, то останавливались, то тикали, то нет, будто давали мне дополнительное, никем не учтённое время, за которое я должен был успеть хоть что-то понять. Что?!!!
Она вышла из ванной в ночной рубашке до пят и босая. Она сказала:
— Дай денег.
Я достал кошелёк и отдал ей.
Я сказал:
— Там много… И ещё на карте…
Она сказала:
— Ок.
Часы снова затикали и словно урезали секунды. Я понял, что фиг… Что дополнительного времени не будет… Теперь эта ночь пролетит как час. Я понял, что фиг… Нет времени, чтобы понять неизвестно что… Но это не точно, конечно ж.
Мы сидели на кухоньке цвета инопланетян и ели смородиновое желе, а потом наоборот… Ели смородиновое желе и сидели на кухоньке цвета инопланетян.
Я спросил:
— А что тебе нужно?
Она ответила:
— Я совершенно об этом не думаю, никогда.
Я спросил:
— Что?!! Кто-то отдал тебе и бумажник с самореализациями?
Она ответила: хи-хи-хи-хи-хи…
Я сказал:
— Ты смеёшься, как Чайковский.
Она ещё немного гениально посмеялась — и тут же наступило утро. Мы стояли на пороге у туалета, где я не мог как следует обнять её на прощание. Тогда она сказала слишком сдавленным голосом, которого я до этого у неё не слышал:
— Сопротивляйся, понял?
Я не понял. Мы вышли на улицу и разошлись в разные стороны. Я шёл, не оборачиваясь. На углу дома поскользнулся и опять упал, напротив того самого фонаря, что висел слишком низко и не мог быть спутан по этой причине ни с чем другим. Фонарь был как фонарь, и только Инка могла видеть его другим. В общем, я сидел в сугробе и всеми силами сопротивлялся мыслям о том, что свет — это всего лишь поток фотонов, а не Бог весть что… И что Инка — всего лишь женщина из захолустья, которой ничего в этой жизни не светило… И что мне не светит увидеть всё в радостном зелёном или найти бумажник с исполненными мечтами и полный бабла… И уже не думать об этом никогда в квартирке на берегу снежного моря.
Я вернулся домой будто другим путём, вокруг меня жили другие люди, которые вязали другие снуды и болтали о другой невероятной ерунде. По пути я дремал вместе с каким-то мальчишкой, а он то и дело ронял голову на моё плечо. И я первый раз в жизни был рад такому тесному соседству с человеком. Я вернулся в другой дом, к другой собаке, к другому окну, за которым висело другое солнце. Я сорвал болотные шторы, чтобы радоваться потоку фотонов каждый Божий день.
Инка писала мне слишком сумасшедшие письма, я боялся их и не мог без них. Иногда она просила денег, и я переводил ей их и с радостью зарабатывал новые. Инка сгоняла на обычное море, где её покусали какие-то рыбы, и она перестала его любить. Инка скупила все странные юбки, которые попались ей на глаза…
Сопротивлялась обычности, это я понял точно! И ещё много чего, что не точно, конечно ж.
Редактор Анна Волкова
Корректор Татьяна Чикичева
Другая современная литература: chtivo.spb.ru