(удаленная глава из романа "Последователь")
Дорожка привела нас к хлипкому мосту, брошенному через море куда-то на невидимый берег. Конец терялся вдали. Мы шли по скрипучим, белым от соли доскам и любовались прозрачной морской лазурью, в которой носились рыбехи чудных форм и расцветок, а водоросли шевелились, как рукава и колени зацикливших роботов. По поверхности плавали странные белые пузыри, похожие на утонувших капитанов кораблей.
Горизонт был таким чистым, и море было таким чистым, что и я стал, глядя на это, таким же чистым. И Толик стал чистым.
– Ты стал чистым? – спрашиваю.
– Не мешай, – говорит.
Он смотрел вперед, и я хорошо понял его ответ.
Рыбехи носились как эякулят, и где-то за всем этим угадывался, находился, совершенно точно жил и находился в своей недостижимой квартире обладатель выпрыснувшего их невидимого гигантского пениса.
Я так всмотрелся в чудесную воду, что не заметил, как ее сменил берег. Мост кончился, и началась оттепель пустыни, то есть жизнь. Белоснежная, выгоревшая на солнце трава была похожа на альбиносью шевелюру земли. На фотографию ночной травы, проявленную в негативе. Белоснежная до прозрачности. И через всю эту шевелюру вел пробор, по которому мы двинулись дальше.
То была не трава. Или трава, но в форме крестов. Белые крестики поднимались из поющей земли. И бусинка росы дрожала и качалась то на одном, то на другом, как живая. Холодная живая роса. И дорога-пробор. Искры света, отраженные росой. Мои глаза успевали ловить некоторые из них.
– Я превратился в лист, – сказал Толик. – И чувствую себя листом.
А я чувствовал себя гусеницей, медленно переставлявшей свои бесчисленные лапки. Вязкой клейкой гусеницей, ползущей по тонкому стеблю. Неизвестно куда. Я выгибался аркой в экстазе своего ничего-не-понимания. Все свое тело чувствовал, как одну неразъемную деталь. Все свои мысли неописуемые. Незапоминаемые. Я полз по стеблю, по тонкому стеблю. Неизвестно куда. Вместо сердца и органов внутри плескалась вода. Живая вода. Сознание.
И если бы я нашел лист, я съел бы его. Я начал бы с самого краешка. Откусывал бы понемногу, маленькими полумесяцами, зелеными крошками. Жевал бы, тупо бы, механически бы пережевывал, двигал бы жвалами, проявлял бы усердие, глотал бы для пополнения живой воды внутри себя. Залез бы на лист, устроился бы и ел бы. Я бы нашел этот лист. Я бы отпраздновал бы. Волочил бы его с собой. Таскал бы его. И лежал бы на животе весь день, пока не съем, и испражнялся бы там же. Но этот лист – зеленый. А если бы я нашел белый лист, я бы ему молился.
– Лист святой, лист необъяснимый, лист прекрасный! Разверни свою лопасть лицом ко мне. Растянись как покрывало, распадись как крупа. Что значит твоя красота? Откуда твоя нежность? Распадись на крупицы, на разрезы, на таблицы, и хоть одну область открой до конца.
Моя мама живет в одиночестве, в своем частном доме в самом центре Слонима. Она старая женщина, и не знает, что ее сын – гусеница. Ходит в китайском халате, который превратился уже в трафарет халата, и пьет китайский чай, который на вкус как облако над китайской фабрикой. Смотрит китайский телевизор. Играет в карты и шахматы – сама с собой. Решает головоломки в газетах. Ей снится страна Китай. Она стремительно хочет наклониться к ведру и выпить воды, но не может решить, есть на дне стекло или нет. Я попал в шторм фрикаделек, салатов, знаменитых артистов, пижонов, церквей и отраженных страстей. В мамины мысли. Мысль-гусеница-я. Вот так когда-то я и родился. Из мамы. Загорелый как рука без рукава. До синевы. И мама была моим другом. А теперь сидит в кресле, в одной руке пульт от телевизора, в другой газета, и смотрит викторину, а я корчусь посреди ее мыслей, в ужасе, в заточении, в аду видеообразов. Мужик в очках с тонким-претонким стеклом в тонкой-претонкой оправе, с пористым бритым подбородком, с воткнутой в полосатый галстук шеей, в похожем на гладкую фольгу пиджаке. Ведущий. Ведет на меня свое адское воинство звуков и образов. Видео как гигантский плоский плащ летит на меня. Целится в мою сердцевину. Ведущий кривит губы, оглушительно хохочет. Этот звук сметает с меня защиту и ранит. Затем – гости передачи. Женщина с узлом волос как пузырем, надутым силой мысли. Этот узел бьется, словно живой. Молодой парень, почти подросток, ломает костлявые руки и что-то говорит, говорит, говорит. Пощечинами они бьют по мне – женщина, парень, женщина, парень. И за ними хлопающая в ладоши, счастливая, улюлюкающая аудитория, несется на меня как враг, как хищник. Как крокодил, вылезший на сушу за куском мяса. Необъятного размера видео налетает на меня, крошит, мутузит, дерется со мной, путается, я-видео, видео-я.
Что-то вдруг вылупилось в темном поле.
– Где Андрей? – стукнула мамина мысль. – Что с Андреем?
Что за Андрей, медленно оживает мое я. О ком речь?
Мама имела в виду персонажа одной известной саги. Главного персонажа. Его все-все знают. Я очень хорошо его знаю. С детства читал сказки о нем. Как научился читать, как память появилась, с тех пор и знаю. Все его приключения, до последних мелочей.
Меня защемило от любви и ностальгии, будто сунули в расщепленное дерево.
Это же про меня!
Кусты терновника, тромбонами взрывающиеся розы – знакомый узор, где я его видел? Волна снежинок и сарделек снесла меня и выбросила в хаос коричневого цвета.
Я чувствовал себя гусеницей, ползущей через границу. Чувствовал, что за поворотом кончится спектакль.
Тут вдруг ухнула сова.
Гипнотический свет на дороге, острый как шип.
– Если ты не заметил, – сказал Толик, – то я схожу с ума. Моя голова пропадает со старостью. Растворяется. Чтобы держаться, нужно играть. А то все заполнит коричневый хаос.
Речные кони сидели в реке и плескались, как дети из пионерлагеря. На берегу паслось облако голубей, и у всех не хватало пальцев. Они показывали нам свои лапки, растопыривали, и на месте недостающих пальцев зияли просветы.
Среди других животных были и невиданные.
Я поймал себя на том, что Толик меня внимательно слушает, а я ему что-то рассказываю. Оказывается, я безостановочно молол языком с тех пор, как мы прошли мост.
– Ты не устал? – спрашиваю.
– Нет-нет, мне интересно, – сказал Толик.
– Так вот, – сказал я и забыл, на чем остановился.
В руке появился стакан воды. Я выпил воду, и стакан пропал.
В другой руке появился стакан с кока-колой. Я выпил и ее.
– Белым-бело вокруг, – говорю. – Как в раскраске.
– Да, – сказал Толик, – и где-то под этой белой пижамой – татуировка.
– Что она значит?
– Опасную близость.
– К чему?
– К вон тем двум столбам.
Тонкую линию между немеркнущей славой белого неба и засвеченной пажитью белой земли дважды вспарывали темные черточки.
– И что за столбы? – спрашиваю.
– Разные, – сказал Толик. – Если один на лице, то другой в животе. Если один под исподним, другой в преисподней.
– Понял, – говорю, – можешь не продолжать. Так и думал, что это они.
Как плавали в воде матросы-мертвецы, так вздымались в траве пузыри-размножения, белые опухоли уплотнений материала. Пучились, росли и лопались, и наполнявшее их густое вещество растворялось в воздухе. Поле пузырей походило на исполинский ковер для массажа, а посреди поля, на равнине, величественно возносились к небу два столба. Пузыри были огурцами, которые выращивал житель столбов, чтобы кормить свою душу.
Столбов было два, но они являли одно. Состояли из кубов, наваленных сверху один на другой. По восемь кубов в столбе. Из каменных граней выходили примитивные барельефы, изображавшие животных или геометрические фигуры. Распластавшаяся черепаха, изогнутый кайман, скачущая лошадь, солнце без лучей или грубый крест – в таком духе. Один куб представлял собой голову карлика, сплюснутую другими кубами. Карлик ухмылялся, а в глазах его были просверлены глубокие дырки, отчего казалось, что он смотрит на нас.
Расстояние между столбами было около тридцати шагов. И в этих столбах кто-то жил. Кого-то они в себе содержали. Одного сразу в двух. Он и был создателем лазурной рыбы.
Мы стояли под столбами, задрав головы, и на поле вокруг нас беспрерывно рождались и пропадали пузыри, необходимые для питания жителя столбов.
– Потерял тайну? – обратился житель ко мне.
Не словами и не голосом, а сразу в мыслях. До момента, когда они образуются в речь.
– Просто мимо идем, – подумал я.
– Ты хочешь обрести тайну, которую потерял, – сказал житель, и я мгновенно понял, что он знает, о чем говорит.
Толик вдруг сел на землю и затянул песню. Для жившего в двух местах жителя не составляло трудностей вести два диалога одновременно, и с Толиком он говорил о чем-то совсем другом.
– Хорошо, что вы вместе. Лучше быть вдвоем, чем по отдельности.
Я подал знак в голове, что тоже так считаю.
– Мне нравится за тобой наблюдать, – продолжал житель. – Очень ясно все видно.
Сложно было разговаривать с кем-то, находившимся в двух местах, поэтому мой взгляд невольно останавливался на карлике, будто он служил лицом жителя, хоть я и знал, что это неправда. У жителя столбов нет лица. Я смотрел в ухмыляющийся рот и жадно впитывал все, что слышал.
– Когда ты сомневаешься, – сказал житель. – Вспомни. Историю собственной жизни каждый пишет сам.
Я повторил.
– Вы делаете все правильно, – продолжал он. – Не сомневайся никогда. Вы делаете это, чтобы эволюция не пошла под откос.
Толик раскачивался, закрыв глаза, и тянул один монотонный звук, который со временем казался упавшим с неба или просто присущим этой земле.
– Однажды я очень сильно задумался, – сказал житель. – Поэтому до сих пор все так и происходит.
Моя мысль тоже попробовала задуматься, словно в подтверждение его слов. Стала расти и раскручиваться как воронка, как смерч, и затаскивать в себя то, из чего я собран. Она все росла и росла, а потом пробила меня и стала намного больше, чем я.
– И вот я просто сел и задумался в своей раздвоенной крепости, – сказал житель столбов. – И все с этого пошло.
Из воронки стали выпрыгивать зайцы и лягушки, вылетать звезды, птицы и летающие корабли, она развернулась как книга землями и одеялами и накрыла собой все пространство.
– Вокруг крепости изменилась реальность, – продолжал житель столбов. – Весь мой воплощенный гротеск. Вся моя воплощенная похоть. Все мои категории и содержания наполнили землю.
Я летал бесплотным духом и смотрел, как на земле плодятся дыры. Как бушуют бури и плещутся океаны. Как плавают окуни и растут листы. Как бегают табуны животных. Как катятся и скачут на неровностях меховые шары. Как шагают динозавры. Как солнечные лучи освещают города. И поднял зрение вперед. На меня и на все это смотрел разрыв, в котором не было пространства.
– Эта метель не будет дуть вечно. Ее нельзя остановить, но она утратит силу и повернет вспять. И тогда я снова стану самим собой.
Я влетел в Слоним и отправился домой. Алкоголики дрались за углом магазина. Старушка щипала батон. Дети играли в песочнице. Толик висел на турнике. Я влетел в окно, пролетел спальню и завис на кухне.
Ольга варила суп.
– Разбуди меня кипяточком, – сказала она, глядя в меня бойкими и полными лукавства и огня глазами.
Я мог испытывать все, что угодно. Кайф натертой до блеска пряжки на ремне солдата, кайф лопаты и булавки, или кайф простого рубильника на стене в прихожей.
Да, я испытывал кайф рубильника, несущего свет.
– Оплати услуги, – сказала Ольга и дала мне жировку.
В жировке – сплошные нули. Я видел ее в руке. Даже денег не надо.
– Сейчас, – сказал я и бросился за дверь.
На улице наш дом еще строился. Кран подтаскивал плиты, а мужики в оранжевых касках стыковали их, намазав раствором.
Банк тоже еще не построили. Где платить? В котловане?
Я спустился и пошел гулять между свай. На одной из них лежал платок. На другой стояла бутылка.
– Яблоком закуси, – предложил мне строитель и протянул белый налив.
Я откусил – и съел червя.
– Был день, и была ночь, – закончил рассказ житель столбов.
У Толика кончился воздух, и он вдохнул. Нота прервалась, вместе с этим снова побежало время, хоть и все равно неправильно.
– Когда попадете в Закон, – сказал житель, – передавайте привет святейшей инквизиции.
Толик упал на землю, животом вниз, и я вместе с ним.
– Рисуйте на стенах, – было напутствие.
Попрощались с жителем, и пошли дальше – по полю пузырей, которых становилось тем меньше, чем больше мы шли. Когда из травы начали выпрыгивать кузнечики, я пригляделся и увидел, что это не кузнечики. Не могут кузнечики водиться в такой траве. Но кузнечики выпрыгивали и повисали на штанинах, а я боялся, что они горячие, как искры, и прожгут мне брюки, и потому тряс то одной, то другой ногой. У Толика в это время загрязнялась глотка, и он чистил ее, странно клокоча, но глотка загрязнялась все быстрее и скоро была грязной настолько, что Толик онемел.
– Иногда и я, – говорю, – что-то такое прочитывал, что отнималась речь.
Толик согласно промычал.
Мимо проехал, сидя на велосипеде, путник. Зад его в белых трусах был задран, и юбка подлетала, махая широкими складками. Нашим глазам открывались бедра, ляжки и берцовые кости. Прохожий положил шею на руль, а живот на раму и свистел узнаваемую песенку. В ее такт поскрипывали педали и шелестели колеса. В мелькании спиц, как в странной магической линзе, поле растворилось и стало смазанным коктейлем из кадров смутно знакомых кинохроник, мультфильмов, компьютерных игр, снов и телепередач. Линзы показывали кино, на котором основана эта земля.