Найти тему
НА НОЧЬ С КНИГОЙ

ИВАН НЯШИН

В студеный и звездный ноябрьский вечер, в ту пору, когда снег еще не лег на поля и по всей округе установилось затишье, Иван Няшин обдумывал поездку в город. Мысли путались. Замедлившись, он снял с гвоздя полушубок, прихватил моток капроновой веревки и ушел во двор, где под освещенным навесом висела на перекладине заиндевевшая бурая шкура, а на дощатом полу, на брезенте темнела туша, забитой накануне коровы. Жалко, но что тут поделаешь – она давно перестала «доиться», зажирела, и нужда содержать ее дальше отпала к зиме окончательно.

- Мастита нет, вымя в порядке, - три дня тому сказал местный ветеринар Уваров. – Вот вам документ, забивайте, и с Богом на рынок. - Жена Няшина, Матрена, залилась слезами. - Думаю, это от возраста, - заключил он, снимая с плеч песочное пальто с каракулевым воротником и вешая его на крючок. – Да и пора, ежели разобраться. Раз 15 телилась, не меньше. – Он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, поправил на груди овчинную безрукавку и по-хозяйски проследовал к накрытому столу в горнице, опустил свое сухое туловище на стул спиной к протопленной печке. И продолжал, потирая руки:

- Все мы стареем, Иван. Стало быть, и корова имеет такую слабость. Тебе, к примеру, под 80 будет, а здоров, как бык, головой в потолок упираешься.

Уваров опрокинул в рот стопку самогона, задержался с поднятой рукой, и шумно выдохнул в пышные усы, под носом желтые от никотина.

- А почему? А потому, что порода такая, неведомая. Помнишь, брат твой Семка, царство небесное, колесо чугунное от жатки на спор подымал. Уперся ногами в землю, ухватился ручищами и с маху поднял на грудь. Хотя, нет - имеется еще один вроде тебя. Пряхин, коли память не изменяет. Да тот далеко, верст пятьдесят от Выселок в самую глушь забрался. А ты, тетка Матрена, не реви. Вчера вон Брежнева схоронили, а никому и дела нет. Одна только Лукерья и вспомнила. Сидит на скамейке с костыликом своим и всхлипывает. Спрашиваю: «Ты чего это, бабка, в слезы ударилась?». А она: «Да ведь как, батюшка. Помер кормилец, на кого оставил стариков да немощных? Хватим теперя горюшка, вспомнишь еще слова мои вещие». - Я хоть и не особо верю в слова-то ее, но все-таки, давайте-ка еще по одной, помянем генсека, свойский был, наш человек.

Наконец, Уварова проводили. Иван допил самогон из горлышка литровой бутылки и доел из тарелки остывший борщ с говядиной. Неприветливый по натуре, сегодня он хмурился больше обычного. И корову жалел, и жена раздражала частым сморканием, своими покрасневшими глазами, из которых она поминутно выжимала виноватые слезы. Тоже высокая, неуловимо похожая на него грубоватым лицом, манерой неспешного говора и короткой мужской стрижкой, она сидела у печи или бродила по дому, бесцельно перебирая разные безделушки из потемневшего фарфора и без надобности вытирая с них пыль. Она переживала еще больше, и все потому, что дело пошло не так, как она намечала. Утром Няшин уехал в город, на рынок - узнать цены на мясо и вообще разведать, как обстоят там дела – и она решилась «управиться с коровой без него». Исходила всю деревню и к обеду нашла забойщиков «за требуху и выпивку»: плюгавого чуваша и еще одного по фамилии Подшибякин, узколицего и кислогубого шабашника, говорившего всегда со значением и не снимавшего в любую погоду широкополую шляпу с продранным пыльным верхом.

Подшибякин вывел корову из стайки, привязал веревкой за рога к забору, хлопнул по ляжке и сказал, взяв с завалины колун, перекосив рыжие брови:

- Дело, конечно, серьезное – очень серьезное, Мария. Но сделаем в лучшем виде. Принеси-ка штык трофейный Ивана. Принеси, сгодится.

Она ушла в дом и вынесла, прижимая к груди, немецкий штык, отдала его и, вдруг заголосила, побежала в сени и замерла там, бессмысленно поводя глазами, прикрыв обеими руками рот.

Корова лоснилась боками, доверчиво смотрела на них большими влажными глазами, и с тупой равномерностью двигались ее черные, похожие на резину, губы. Не раздумывая, Подшибякин с размаху огрел колуном корову по лбу, но попал только вскользь – разодрал шкуру на голове, потерял равновесие и упал на четвереньки рядом. Чуваш лихо кинулся со штыком к левой ноге, но обезумевшая корова выкатила кровавые глаза и так рванула веревку, что забор не выдержал и завалился, осыпаясь трухой. Затем ударила рогами между ног взвизгнувшего инородца и, сотрясая воздух диким ревом, убежала обратно в стайку.

Вот тут и появился Иван, только что вернувшийся на попутке из города. Глухо матерясь, он поднял с земли колун, ушел в стайку, где и покончил с коровой в минуту.

К счастью, все обошлось. Чуваша отвезли в больницу и выяснили – неопасно поврежден только пах.

Сейчас Иван стоял под навесом, хмуро смотрел на освежеванную тушу и думал, сколько он может выручить за мясо денег. Желтый свет от лампы освещал лишь часть ограды и еще больше сгущал сумрак за ней. Прямо против него, низко в мглистой синеве неба стояла неполная луна, еще ниже виднелись очертания леса, более темного, чем небо, а выше звезды светили совсем слабо и были немногочисленны.

«Сколь выручу, столь и ладно, - думал тяжело Иван. – Телушку куплю, поросенка, а там видно будет – чего наперед загадывать». Он закурил, запахнул полушубок и вышел со двора на улицу. Напротив, через дорогу, в скромном домике, за шторками горел свет. Когда-то давно, спустя год после свадьбы, туда переехали жить его единственная дочь с мужем - и это их первое, незавидное совместное жилище казалось им раем. Но райская жизнь закончилась быстро. Спустя еще два года, за день перед Крещением оба они угорели насмерть в бане, слишком рано закрыв заслонку в печи. Все, что оставили родителям, так это нехитрый скарб да годовалую внучку Надю. Она и сейчас проживала там с трехлетним сынишкой Ленькой и мужем Василием, ершистым активистом бригады шоферов. Терпел его Няшин в угоду внучке. Длинноволосый родственник казался ему болтуном, каких свет белый не видел, на собраниях орал бабьим голосом и бросался умными словечками, вроде: бюрократы, прокуратура, очковтирательство. Помощи от Ивана не принимал, утверждал, что справляется сам, и по твердому убеждению Няшина, морил и сына, и жену голодом.

- Слюнтяй, выскочка хренов, - неожиданно сказал вслух Иван. И раздраженно добавил, затушив плевком папиросу: - Телевизор цветной в кредит купил, а я вот ничего, и такой ладно. Зато на поросенка, на кроликов жалко, возни, мол, с ними невпроворот. – Он сплюнул, бросил окурок под ноги и пошел укладываться спать – рано утром Василий должен был увезти его вместе с мясом на машине в город. Дома он разделся, прошел в кальсонах к деревянной кадке, напился воды и, расправив со вздохом неимоверно широкую бледную грудь, лег на диван и тут же, не укрываясь, уснул.

Василий подъехал еще затемно, просигналил, но ждать не стал, выскочил из кабины в суконной куртке, поежился и, войдя во двор, захлопал себя по плечам скрещенными руками, негромко крикнул:

- Батя! Давай короче. Мне еще на работу успеть надо.

В сенях скрипнула дверь, и на крыльцо вышел Няшин, спустился по ступеням, на ходу прикуривая и неприязненно, исподлобья поглядывая на парня.

- Ты эт-то, не ори – не на собрании, - сказал он, поворачиваясь к нему спиной, и направляясь к навесу в своем распахнутом овчинном полушубке.

- Я и не ору, - равнодушно усмехнулся Василий. – Думал, спите еще, темень, вон какая.

- А ты с умом думай, - наставительно заметил Иван. – Тогда и орать по потребности будешь.

Затем тушу тщательно завернули в брезент, перевязали веревкой и, уложив в дощатый кузов, отправились с богом.

Дорога шла через сплошной березняк, местами петляла или сваливалась в глубокие колеи с выдавленной на обочины мерзлой грязью. Утро было темным, мутным, и в свете фар вдоль дороги серебром искрились обмороженные твердые листья. Василий с наивной уверенностью рассказывал Ивану, что совхоз их прет в гору, что скоро начнется строительство типовых домов, а председателя сельсовета нужно скинуть за старческое слабоумие и разгильдяйство. Он высоко поднимал свои тонкие девичьи брови и задыхался от возмущения, когда Няшин презрительно улыбался и, зевая, говорил:

- Все у вас сейчас быстро, молокососов. Построил, скинул, не глядя.… А ты знаешь, что этот самый председатель в 47 году орден Красного Знамени получил за небывалый урожай капусты. На свой страх засадил землю культурой, которую окромя огородов тут отроду не выращивали. Подожди, врежет тебе Аким Семеныч по седлу, ох, как врежет – помяни мое слово. И правильно сделает.

Как только лес кончился, и выехали к озимым, с обочины слетела стая ворон, а Няшин сказал, указывая рукой за пашню, на темнеющий ельник:

- За тем ельником карьер когда-то вырыли. Песок давно не возят, а в карьер говно с утиной фермы сливают. Жалко мне, Васька… В том ельнике ток глухариный испокон веку был. Будь твой батька живой, не дал бы соврать, сколько птицы мы там добыли. – Потом закурил и замолчал уже до самого города.

2

В огромном, холодном, остекленном здании рынка Няшин расположился с краю мясного ряда, обтянул белым фартукам полушубок, заплатил рубщику за работу и настроение у него поднялось. За окнами стало совсем светло, налетел порыв ветра, качнув голые тополя против серых домов, но небо синело, по цементному полу перебегали голуби и воробьи.

Торговля шла бойко, люди подходили разные. Подходил высокий русый грузин в дубленке, с хищным ртом и синими, будто выплаканными, глазами. Говорил на чистом русском языке, вытаскивая потертый бумажник:

- Папаша, дорогой – вешай два кило для больной мамы. Только без костей, она у меня беззубая.

Появлялась пожилая худая дама с черными бровями на желтом сухом лице, с маленькой птичьей головкой, упрятанной в песцовые меха – брала двумя детскими пальцами, как клювом, кусок пожирней, и с отвращением бросала его на весы. Возникали шумные студенты в кричащей одежде, спорили про шашлыки, про цены. Скромно пристраивался интеллигент с синими губами и умоляющим взглядом. Словом, было много самых разных людей, и под вечер Няшин торговать закончил. Денег оказалось больше восьми сотен.

Радость его была безмерна, но внешне не выражалась почти ничем, только стал он, быть может, угрюмей обычного, еще более тщательно сворачивал брезент и веревки перед тем, как уложить их в вещевой мешок.

Рядом закончил торговать свининой низенький мужик с полными руками, такой ладный, розовощекий и безбровый. Они вместе вышли на холод в пеструю толпу у рынка, и Няшин искренне поразился вслух:

- И когда они тут работают, народ-то?

- Ни хрена они не работают, - ответил мужик, назвавшийся Тиской. – Который работает, тот мясо не на рынке, а в магазине вечером ищет…. Жрать вот чего-то хочу, - вставил он, приподнявшись на носки растоптанных сапог, и принялся крутить головой.

- Поесть можно, - согласился Иван. – И, поразмыслив, закончил: - Но и обмыть не мешает.

Через 10 минут они сидели в безалкогольном кафе, и в мешке у Ивана лежали две полулитровые бутылки водки, не без усилий купленные в винной забегаловке. Тиска нервничал, боялся быть уличенным и обильно потел, просил переждать, когда народ поубавится. Няшин крякнул, достал одну бутылку и ушел в туалет. Там он из горлышка в два захода выпил ее и вернулся за столик повеселевший, съел первое и втрое, смешав их вместе, поведал Тиске о своем селе, затем передал ему вторую бутылку и попрощался, заторопился на вечерний пригородный автобус.

- Я уж от греха дома выпью, - говорил напоследок Тиска, вымазывая куском хлеба остатки подлива с тарелки и почти касаясь ее носом, по крыльям которого сочился пот. – Вот доем и тоже отправлюсь тихонько, черт бы подрал этот город.

По дороге Иван заглянул в «Пирожковую», выпил 4 кружки пива и снова продолжил свой путь. Вечером стало теплее, грязь на тротуарах подтаяла и ее вместе с черными листьями дружно месили сапоги и туфли прохожих…. На одном из перекрестков улиц Иван долго стоял перед окном парикмахерской, увешанным фотографиями молодых людей с окаменевшими лаковыми волосами, и мучительно думал – идти или не идти постричься? В парикмахерских он, конечно, бывал. Но сейчас пришлось бы снимать полушубок, в кармане которого лежали деньги, поэтому Иван так и не решился пройти за стеклянные двери, где так приятно пахло цветочным одеколоном, теплой кожей и чистотой.

«Дома внучка пострижет», - заключил он, и решительно зашагал по грязному асфальту, не поднимая, однако, брызг и глубоко вдыхая горячей глоткой сырой и резкий от копоти воздух. Потом он долго, чувствуя удовлетворение от выпитого и от удачной продажи, искал промтоварный магазин в надежде купить подарки семье, наконец, нашел, но в проходе столкнулся с двумя милиционерами, спешащими к Автозаку. Один из них – смуглолицый, мелкий и стройный в своей подростковой шинели, в расклешенных милицейских брюках и черных полуботинках на скошенных каблуках, одной рукой остановил Ивана и, поглаживая другой черные усики, поднял на него узкие глаза:

- За одеколоном, папаша? А мешок чем нагрузил? Пустой тарой у шашлычной?

Второй, здоровый, с неприязненным широким лицом и в мятой шинели, сказал, уже спустившись с крыльца:

- Это бич, ослеп что ли. Брось ты его, поехали.

Но «бросать» Ивана милиционер не собирался и потянул за рукав к машине.

- Я в деревню еду, служивые, - сказал Няшин, и оторвал от локтя чужую руку. - Мне на автобус успеть еще надо.

- Что?! – взвизгнул внезапно усатый сержант. – Поедешь туда, куда положено. Вот и автобус служебный. Что пил? Пройдись-ка по прямой у бордюры.

Няшин сошел с крыльца, но идти «по прямой» отказался:

- Ты чего ерепенишься, сержант. Или пьяных не видел? Я всего бутылку водки да литра полтора пива выпил. Отпусти ты меня от греха, Богом прошу…

Второй стоял в стороне, заложив руки за спину, и Няшин повернулся к нему, надеясь, что тот поймет и отпустит его восвояси. Но его поза, тусклый взгляд и цвет шинели в свете уличного фонаря, шевельнули в хмельном мозгу совсем другое время. Он вспомнил контузию, лагерь, такую же позу и шинель мышиного цвета. Не желая натворить беды, зная, что не сможет потом с собой справиться, он круто повернулся и пошел прочь от машины. В ту же минуту на него кинулись - как могли, обхватили, выворачивая руки и сдавливая шею. Это было ошибкой.

Багровея от хлынувшей в голову крови, тяжело и хрипло вздохнув, Няшин перебросил через себя одного и огромным кулаком ударил второго прямо в широкий лоб. Затем чудовищным ударом в затылок положил первого, пытавшего на четвереньках покинуть поле боя, схватил за воротник шинели и швырнул, как мешок, в подстриженные у газона кусты. Водитель выскочил из машины, но увидев лицо Ивана, запрыгнул обратно в кабину и вызвал по рации помощь.

Через квартал Ивана нагнали две патрульные машины, – по простоте душевной он не догадался свернуть в любой двор – и очнулся он только в камере вытрезвителя, страшно ломило голову, болели ребра и шея.

3

На следующий день он сидел в районном отделении перед молодым следователем, почти мальчиком в свободном сером костюме, с нарочито строгими глазами, и угрюмо говорил, все повторял, не слушая вопросов:

- У меня деньги пропали из полушубка. Отдали бы деньги, сынок…

- Какие деньги? Вы понимаете, в чем вас обвиняют? Это вы понимаете? – Говорил следователь и, смущаясь, опускал к протоколу маленькую, аккуратно постриженную голову. – Вас судить будут за нанесение тяжких увечий.

- Пусть судить, я что, разве против. Но только деньги старухе отдайте, сынок.

Следователь долго молчал, постукивая по столу авторучкой и, наконец, сказал, пристально глядя Няшину в глаза:

- Хорошо, разберемся. Сколько было? Восемьсот. Фамилия?

- Няшин, - ответил Иван. – Я же говорил давеча - Иван Иваныч Няшин. 1905 году рождения. Деревня Шилково Ждановского району.

- Так значит, Няшин? – многозначительно повторил следователь.

- Няшин, - снова ответил Иван, медленно закипая злобой.

Следователь хитро прищурился:

- Вы подтверждаете – Иван Иванович Няшин?

- Да Няшин я, Няшин! - Внезапно заорал Иван. – Я уже двадцать раз повторил тебе, сучий потрох!

- Воевали, стало быть? - сразу смягчаясь, задал новый вопрос следователь.

Няшин взял с края стола шапку, помял в руках, и снова положил на стол.

- Как не воевал. С конца 41 по 44, в разведке.

- Догадываюсь, что в разведке, - рассеянно сказал следователь. – Сержант до сих пор в реанимации… Награды-то есть?

- Как не быть – есть, конечно. – Няшин наклонился через стол к следователю и доверительно добавил: - А куда он мне теперь, иконостас-то этот? Внучок им играет в войну.

Следователь сразу посерьезнел, откашлялся и сурово сказал:

Это вы зря, Иван Иванович, награды-то. Нельзя так. Память ведь людская. И потом… Должны же быть встречи какие-то с однополчанами, ветераны у нас в почете сегодня.

Няшин покосился на следователя.

- Память, говоришь? А память у меня под рубахой, вон. По сию пору железка под сердцем гуляет. Однополчане, говоришь? Из ребят нашего взвода один Колька Кучеров живой остался, да и тот недолго после войны прожил. Безногий он стал, все милостыней пробавлялся на вокзале в Свердловске, пока не помер в пятидесятом году. А почет… Почет соблюдается, конечно. Каждый год на май в клуб собирают, всех троих, кто остался. Пионеры поздравляют, честь отдают, ну и цветы, как полагается. И главное, про бои, про сражения рассказать просют… Только, какой из меня рассказчик? Я ведь, грешным делом, так пленять да убивать их привык, что вроде, как полюбил занятие-то это.

Следователь смутился, снова откашлялся, бросил авторучку на стол и поднялся, отвернулся к окну.

Вскоре пришел ответ на запрос об Иване, но следователь и так не сомневался в правдивости стариковских слов. И посоветовал написать заявление в прокуратуру о пропаже денег.

- Никуда я писать не буду, - угрюмо ответил Иван. - В жисть не писал, ты уж сам разберись, сынок. Мне бы деньги вернуть и ладно.

- Попробуем, - энергично кивнул следователь, хотя наверняка был уверен, что это пустая затея.

Отпустил он Ивана вечером под подписку и объяснил, чтобы по прибытии, тот находился в пределах деревни.

Добирался Иван домой уже ночью, при сумрачном однообразии полей, при густо рассыпанных над ними пушистых звездах, в кабине попутной машины, вонявшей бензином и куревом. За сутки он оброс жесткой седой щетиной, нос и скулы его заострились от тяжких переживаний. Толстый кудрявый шофер с удивленными совиными глазами всю дрогу рассказывал о том, как два часа простоял в очереди на заправке, как не мог днем попасть ни в один магазин, поскольку все они были закрыты на обед в самое неподходящее время.

- Вот, падла, - говорил он, то и дело взглядывая на Ивана, и со злой усмешкой качал головой. – Ни гостиницы свободной, ни общаги переночевать. А еще город называется… Деревня поганая.

Иван кивал, говорил, что все это правда, и опять вспоминал о деньгах. И при воспоминаниях этих ощущал, как проваливается в бездну сердце, как закипают от лютой обиды слезы, он доставал дрожащими пальцами папиросу, прикуривал и, вдруг вставлял в отчаянии, хриплым упавшим голосом:

- И ворюги, мародеры трусливые. Семя сатанинское, будь оно проклято!

Скоро Иван распрощался с шофером, слегка напуганным последними словами старика, и свернул с тракта на полевую дорогу среди озимых – до деревни оставалось десять километров. И все эти десять километров, широко шагая в распахнутом полушубке, с высоко поставленной головой и глядя перед собой невидящими глазами, то с горькой безнадежностью, то с тупой надеждой – он думал, думал, и мысль о пустых карманах была так страшна и нелепа, что он несколько раз останавливался, будто натыкался на стену, и подолгу стоял, опустив голову, горячо пульсирующую висками, раздираемую изнутри лихорадочным напряжением, словно опухолью.

Умер он на третий день по приезду в деревню, от инсульта - успев за два дня починить забор и навесить новую дверь на стайку.