Хрустально-солнечный сентябрьский день. Площадь перед Собором – а вернее, ответвляющийся от нее переулок. На террасе кафе «У трех мадьяров» под синим с виноградной лиловизной хлопающими тентами трое едят мороженое: в вазочке перед каждым лежит по большому шару, один из которых – густо-малиновый, полит медом, второй – изумрудный в хрусткой леденцовой обсыпке, а третий птичье-пестрый, и рдяный, румяный кармин в нем перетекает, образуя тонкие узоры, в нежную почти до прозрачности розовую карамель. Газированный, искристый воздух хрусталит простое стекло стаканов, и полувыдохшаяся шипучка-дюшес в них поет беззвучным сверканием вперепев солнцу. Представим теперь наших героев. «Малиново-медовый шар» - не кто иной, как Густав Вальдемар Мария Катарина фан Бабенц, известнейший в Эльме невролог и нейрофизиолог, для нашей местной интеллигенции фигура, что называется, «знаковая» - то есть до упоительности, но все же в меру скандальная, чья деятельность исполнена для всех некоторого смутно-внушительного значения, которое никому не ясно в чем состоит конкретно, так как вникать никому недосуг да и просто в голову не приходит. Фан Бабенц – врач-новатор, даже, пожалуй, врач-художник, автор нескольких уникальных методик лечения психоневрологических расстройств. Сугубая нетрадиционность его методов постоянно создает ему проблемы то с университетским начальством, то с могущественным сообществом ряжено-титулированных шутов (или безликих клерков в стерильных халатах) из числа коллег, то даже с полицией – что, впрочем, нисколько не тяготит этого человека, рожденного жить в атмосфере полнокровного противостояния, здорового и свежего, как послегрозовой воздух. «Изумрудный шар» – ординатор и любимый ученик профессор Август Рапальский, любимец бедноты предместий, которого Эльм`аш (эльмские цыгане) считают, кажется, кем-то вроде своего негласного короля и зовут его почему-то «Наш Лал Август». Третий, карминно-крапчатый, католический священник в немного странной на взгляд не-эльметанца сине-серо-желтой рясе – отец Иштван Силади из ордена синистритов («левшей»), капеллан больницы Святой Девы, над которой попечительствует этот орден. «Алый шар» круглоглаз, брылат, победительно-свиреп и взмахрачен, причем это ярость того рода, что наводит страх на подлецов и пошляков, а детей и зверей увлекает и веселит. Изумрудный – золотист, вальяжен, вернее сказать, в его манере присутствует некоторая приятная , без вязкости, плавная тягучесть, как в медово-свежем воздухе ясно-прозрачного дня в конце лета. Некоторым образом мгновенно чувствуется, что это человек очень хорошего общества и воспитания (А уж как он умеет торговаться, свистеть и браниться на ярго! Те, кому посчастливилось бы наблюдать его на рынке у Собора, навсегда признали бы его за царя беспокойных и бурливых эльмских улиц.) «Розово-карминовый» малоросл, худ, легок, суховато-нервически учтив, с острым грустным взглядом больших глаз цвета халвы, расплавленной в вине с медом – он похож на ирландца, обитателя джойсовского Дублина. Разговор за столиком идет по-русски, и в его строго выверенной угловатой, будто в корсет затянутой речи сквозит на дне тщательно таимая пылкость, которая странно прорывается то сипловато-присвистывающим клекотом, то наглым, победительно-живым свиристом – горловые нотки, изобличающие в нем «мадьяра», уроженца рабочих окраин. («Мадьярами» у нас в Эльме традиционно зовут всех, кто не французы, не немцы, не англосаксы, (и не евреи) а также, в широком смысле, всякий маргинально-подозрительного разбора люд, которого тут хватает.)
Фан Бабенц: (болтает газировкой в стакане, ярясь, пузырясь и пенясь так, что ей, полувыдохшейся, и мечтать нечего с ним равняться) « -- Ну, что, ну, вот да: есть это, есть! И еще многое другое, нравится кому или нет. Есть многомерье – несчитанные миры, порождаемые Мнемозиной в процессе оформления, есть великий, средний и малый театры души – степени ее творческого дерзновения в индивидуации. И есть наши молочные драконята - хрустальные, новоявленные в воплощении души без никакого опыта физической телесности. Сколько можно изъясняться экивоками, обходится реверансами, нежно оглаживая квадратную голову дряхлеющего в маразме материализма?
Отец Силади: – «Без никакого» говорить неправильно. Вы неаккуратны с языком, это нехорошо.
Фан Бабенц: – Да, черт дери, неаккуратен: я – любовник, я неаккуратен, я – люблю! Люблю победительно-весеннюю вонь эльмских улиц, эту невыразимую смесь жареной в прогорклом рыбы, хлорки и мятного почему-то леденца, люблю наши паскудные, гугниво-прибандиченные предместья, люблю саму стихию жизни и ее первичый сок – устную речь. И ведь как они ставят вопрос, эти твердолобые ребята: так себя держат, будто это мы обязаны их щадить. Мы – их, понимаете?! При том, что себя-то они преподносят этакими крепышами доброкачественными, а нас – юродами-нюнями, размазнями и ловцами химер. Нет уж. Баста. Мне вот Стобецки заявил на днях, что мы тут заняты каллиграфией вилами во воде и аутизм излечить нельзя. Ха! Слово-то какое: прямо как наливной, спелый гнойный прыщ.
Отец Силади: -- Да наконец попросту семантически неверное и бессмысленное, чтобы не сказать кощунственное. Ведь «аутос» -- самособойность, самосущностность. Называть так болезнь, называть э́то болезнью – ведь просто грех. Ведь именно тут залог творческой индивидуации, самый корень достоинства души, единственно приемлемый – для челове́ка – смысл существования.
Фан Бабенц: (насмешливо по-боксёрски фырчит, встряхивая брыльями; под боксером имеется в виду собачья порода) – Вы, добрейший патер, если будете и дальше публично выступать с этакими вот заявлениями, кончится тем, что эти господа Вас …тьфу, как это…десантируют….ассенизируют.
Лал Август: - Отлучат от сана.
Фан Бабенц: -- Вот-вот. Побереглись бы Вы, в самом деле, и так без пяти минут расстрига. А нам свои люди в этой среде необходимы. Нам они во всякой необходимы, какая только бывает.
Отец Силади: -Ну, пока все же скорее без четверти. Я, профессор, нынче ночью кончил Вашу работу о мневметических истоках гомосексуальности. Удивительная идея, что гомосексуальная наклонность….
Лал Август: - Вот еще одно словечко с гнуснецой.
Отец Силади: - ….есть, по сути, разновидность так называемого «аутизма», то есть попросту еще одна форма, которую принимает растерянность души от болевого потрясения миром. Да. Но я, собственно…
Лал Август (фан Бабенцу:) - Отец Силади хотел бы, чтобы мы с Вами посмотрели принца.
Фан Бабенц: - То есть, полагаю, если уж аккуратничать в терминах, чтобы мы принца уви́дели. (Патер делает иронически-покаянное движение головой, дергая книзу подбородком.)
Фан Бабенц: - М-да… мы его не видели, дай Бог памяти, с начала июля. Что ж, как он эти месяцы?
Отец Силади: - Стал живее, заметно. Но от этого и новая проблема: его теперь все ранит. Не затащишь умываться, кричит, плачет, мечется, словно вода – нож и его режет. Тоже вот и с одеждой – из пяти хлопчатых ночных футболок, на мой взгляд совершенно одинаковых, что я ему купил, прижились только две, и то вторая с трудом. Надевает ее – лицо и движения такие, точно она с него кожу облущивает.
Лал Август: - Это…непросто, я понимаю. Но это хороший признак.
Фан Бабенц: - Еще бы не хороший. Замечательный это признак. Это значит, начинает каким-то боком он быть и зде́сь, а не только та́м, у себя. Вам бы надо перевести его на какую-нибудь частную квартиру.
Отец Силади: - Но при больнице ему вольнее, там огромный сад, беседки, веранда.
Лал Август: - Можно бы к нам, на месячный курс, как в прошлый раз, но неизвестно, что будет дальше с арендой. Тучи снова сгущаются.
Фан Бабенц: (задумчиво) – Бурлит, бурлит общественность добрососедская. Пресса… скворочит…да. (Вспыхивает азартно): Слушайте, Силади, а черта ли вообще Вам в этой Вашей богадельне? Шли бы к нам. С Вашим-то педагогическим даром.
Отец Силади: (со спокойной суховатой естественностью, в которой нет и грани кокетства) – Вот именно поэтому место мое в больнице Девы, профессор.
Фан Бабенц: - Как угодно. Трудно. Трудно обзавестись правильными людьми. А принца Вы приводите, все это интересно и обнадеживает.
Отец Силади: (осторожно) – Вот только я не понимаю, ну, то есть….вот еда во всем этом – при чем? Зачем уделять ей столько внимания? Творог, манка, впрочем, да, вполне человечно, но вот халва, целыми пачками….
Лал Август: - Не беспокойтесь, пропорция соблюдается, здоровье ничье не пострадает. А по поводу внимания к еде… Я – тот, кто ест и пьет. Не правда ли? (Отец Силади вздрагивает.) Вы ведь вроде бы учились когда-то на филолога?
Отец Силади: -- Да, и потом десять лет работал в школе в пригороде. Поразительная у вас осведомленность, Август Николаевич. Откуда только берете.
Фан Бабенц (фыркает) – Флюктуации вольнореющего в пространстве эфира.
Лал Август (улыбается) – Мнемозина надрожжала. Эльмские улицы знают все, их голос как лепет младенца, всеведущий и неразличимый. Ну да, так вот: скажите, чего самого главного Вы для него желаете, для Вашего подопечного? Подумайте.
Отец Силади: (уверенно) – Чтобы пришел в жизнь, начал быть.
Лал Август: - Ну, а «есть» -- что это такое языково, грамматически?
Отец Силади: - Форма первого спряжения от «быть». (Замолкает на секунду и потом, пораженный, смеется. Смех у него ясный и ребячески-свободный при всех суховатой тихой сдержанности.) Вот ведь… а?! Поразительно, как все со всем увязывается, тут надо думать и думать. Однако прошу прощения, товарищи, и, если мы обсудили все…
Лал Август: - Да-да, конечно.
(Священник в синичьей рясе встает, ровно вдвигая за собой стул, пожимает руку Рапальскому и отдает поклон профессору – а потом уходит, не оборачиваясь, через площадь, ощетиненную разноцветными махрами цветочного рынка, к конечной остановке трамвая. Солнечный воздух реет и льется за его спиной, как рыцарский плащ из текучего стекла, и леденцовый дребезг набегающей трамвайной трели кажется пением его танцующих извивов, странно-нежно тревожащих нервы.)
Фан Бабенц: (мрачно) – Ох, выживут они его из корпорации, чует мое сердце. А людей доброкачественных надо, надо жизненно, и особенно в сферах ключевых, в нервных узлах общества и культуры. А то как же прикажете выгрывать его в Жизнь, наш Последний мир?
Лал Август: - Вот, кстати, вещь тоже, которая мне не вполне понята.
Фан Бабенц: - Да неужто? И какая?
(Мимо проезжает изумительно блестящий автомобиль, похожий на изумрудную налощенную галошу – в Эльме вообще много удивительных машин таких цветов и обличий, каких, кажется, давно нет, а может, никогда не бывало нигде кроме. Из переднего пассажирского окна полощется стягом пестро-лиловая, в цветочек, какая-то тряпка, и сидящих за столиком обдаёт световыми брызгами ярких, плывучих отблесков на притемненном стекле.)
Лал Август: - Крошка-Летучка и Морской Змей теперь уже, кажется, дома?
Фан Бабенц: - Месяц скоро как сняты с пансиона. Меньше надо шляться с цыганвой по подвалам и халупам.
(Лал Август лаково-ласково улыбается тоном уайльдовского сэра Генри, так что профессора, румянощекого разночинца, овеивает невольной и совершенно непривычной робостью. Отчего-то (может быть, от ярости) ему приходит в голову еще другое сравнение: со странной медово-едкой блуждающей улыбкой Иоанна Крестителя с картины Леонардо.
Лал Август: - Первая настоящая «кладка». Наши первенцы.
Фан Бабенц: - (грубее, чем ему в действительности хотелось бы. Позже он будет с угрюмой яростью мысленно кусать себя за эту грубость) - Про этого слыхали…про Гарри Поттера?
Лала Август: - Читал даже, отчего ж.
Фан Бабенц: - Мальчик, который выжил из ума. Это Кати так переделала, ловко, да? Было – просто «выжил». Ну вот, а наш один там мальчик выжевал себе ум.
Лал Август: (смеется) – Ну, не такой уже мальчик. И не вполне еще выжевал. (Слегка скучнея): Кстати, давно хотел спросить Вас, как все-таки могу верно обращаться к синьорине штурман-командору Пирелли: Катарина, или все-таки Касия?
Фан Бабенц: - Не крамола ни то ни другое, и по сути одно и то же. Это и есть непонятная Вам вещь?
Лал Август: - Вещь? …А, ну да. То есть, в смысле, нет, это так…(тоскливо): нюанс. Вещь вот: почему, собственно, Последний мир, что за дикая средневековая эсхатология?
(Мимо опять, яростно полоща, хлопает цветное. Нагло цвиркает и курлычет, перекувыркиваясь в воздухе, налитый водой резиновый болванчик. По ту сторону забора с лопухами такие, или подобные, игрушки назывались уйди-уйди – когда еще были в ходу. Ну а здесь у нас в Эльме их зовут salvetka-trafletka, «савелка-перекрутыш», и они до сих пор популярны -- наш уличный люд временами удивительно постоянен в своих ребяческих привязанностях. Разносчица, девчонка-цыганка в пестро-зеленой махристо-астровой оборчатой юбке, мотает болванчика на резинке, другой рукой придерживая свисающий с шеи лоток, и кричит с привычно-бесстыдной протяжностью эльмских улиц):
- Перевертыш Савелка, вот Савелка-перевертыш за девять ильве! Девять ильве за болвана! Переве-ортыша па-купа-аай!
Фан Бабенц: - А разве не ясно? Потому что он же и Первый.