Найти тему

Из книги "Улыбка Эммы"

28

Прежняя жизнь встретила меня в родительском доме новым чувством. Я впервые вспоминал ее. По утрам выходил на луг, переходил по мостику речку, поднимался на опушку леса, садился на траву и смотрел на свой дом. Закрывал глаза, но казалось, чей-то взгляд хранит во мне это пространство. Он был обширен и огромен, этот взгляд. И я чувствовал необходимость подробностей, которыми должен заполнить его. Видел ли он меня? Не знаю. Но ведь и я не видел рыбок в речке. Мы смотрели одинаково, как ветер, в одну сторону, и я был частью его.

Однажды отец пришел ко мне и сел рядом. Мы помолчали, потом он сказал:

- Ты как прощаться сюда ходишь.

- Нет, что ты. Просто смотрю, думаю.

- Вот мы с матерью и видим – что-то задумал, а нам не говоришь.

- Я, наверное, в Петербург уеду. В Ленинград.

- А институт?

- Переведусь. А если не получится, поступлю заново.

Отец помолчал, вздохнул.

- Что ж, делай как знаешь. Только матери объясни. Волнуется.

- Конечно.

- Ну ладно, пойду. Приготовлю ее к новостям.

Отец ушел. Я смотрел ему вслед и вспоминал: ругали меня родители хоть когда в жизни? Только отец однажды, когда меня ударила молния на мотоцикле в грозу. Больше я ничего подобного не вспомнил.

Странная учительская семья.

*

Но если б я мог объяснить, чего хотел! Понимает ли человек свои желания? Проще бы мне было спросить у матери, чем объяснить ей это. Мне казалось, в нашем разговоре с родителями не хватало еще кого-то. Может, брата, может, Маши. Семейный совет всегда неполон, подумал я тогда.

Я не помню слов, которые говорил. Вдруг в дальней комнате распахнулось окно, и сквозняк пронесся, стукнув дверью. Как будто кто-то прошел мимо нас и вышел из дома.

Вечером я последний раз, как маленький, сидел на теплой лавочке у дома, вцепившись руками в шершавую доску. Потом всю жизнь буду прятать в себе это воспоминание, боясь его сентиментальности, хотя оно назойливо цеплялось ко мне на всех холодных скамейках в парках и скверах. Но тогда я даже старался запомнить это ощущение теплой старой доски подо мной, дома за спиной и родителей в нем – и держался за лавочку, будто соскальзывал с нее.

Мимо меня в темноте прошел сосед, свидетель моего детства. Густеющий туман на лугу доказывал связующую длительность времени. Мне казалось, вместе с туманом время переплывало на другой, невидимый берег речки.

Есть ли у меня сейчас право так говорить об этом – отсюда, из моей нынешней жизни? Было ли так? Мне кажется, что сейчас я заполняю единственное пустое место в той картине, помещая туда себя вспоминающего. И я там был. Мед-пиво пил.

*

Меня перевели так легко, что я как будто провалился в пустоту вместо ожидаемого сопротивления. И от этой легкости появилось у меня ощущение сделанной ошибки. А что же Маша? Маша почти сразу уехала в Германию. На стажировку, на три месяца. Она не хотела, но я уговорил ее. Она училась в аспирантуре.

Я рассказывал потом ей про отшельника, странным образом сравнивая свой переезд в Петербург с его уходом в тайгу. Она, конечно, не понимала – что здесь общего? Может быть, она хотела, чтобы я сказал просто: я приехал, чтобы быть с ней рядом. А я, говорящий только о себе, пытался объяснить, что хотел к Пушкину, несуществующему, что хотел в большой чужой город, откуда все видно как на ладони, хотел почувствовать тот мир, который отец называет странным словом веение. Не получалось у меня это объяснить.

Маша рассмеялась, когда я сказал, что из всех подробностей моего переезда я больше всего оживился при виде моей дворницкой, как будто нашел то, что искал. Эта маленькая полуподвальная комната, в которой я поселился, устроившись работать дворником, чтобы не жить в студенческом общежитии, действительно напомнила мне избушку Петра в тайге.

Все сошлось для меня в этой комнате. Я как будто оказался в напряженном поле противоположных чувств. Это не объяснить, потому что парадокс - не для объяснения, но для ощущения жизни.

Вот эти противоречия.

Я сделал то, что хотел - перевелся учиться в Петербург, - но ощущение ошибки не покидало меня.

Маша уехала, а я не тосковал - просто думал о ней. Это ли не противоречие?

Я жил на Мойке наискосок от дома Пушкина, а никогда не заходил в его подворотню.

Думал, что буду ходить слушать музыку, но как немой композитор вспоминал ее только внутри себя.

Наконец, я приехал в большой город, а спрятался в маленькой полуподвальной комнате. Выходил из нее рано утром мести свой участок и потом спешил на учебу, чтобы к вечеру опять укрыться за обитой дерматином дверью.

Иногда, поднимая голову поверх низкой настольной лампы, я смотрел на эту дверь, и мне казалось, что какой-то невидимый паучок зашивает ее своей паутиной, как вход в пещеру царя Давида, укрывая его от преследователей, чтобы он написал потом свои псалмы.

Моя маленькая жизнь не казалась мне такой - разве это не противоречие? Эта маленькая жизнь вдруг совпала по направлению с тем огромным взглядом, который я бросился заполнять подробностями.

Странное событие предшествовало этому. Я досдавал оптическую физику. Преподаватель выслушал меня, поставил зачет. Потом посмотрел в лист бумаги, в котором я делал записи во время подготовки к ответу.

- А это что за человечек? – спросил он.

На листке я изобразил схему разложения света. Знакомый всем рисунок: прямая линия падает на треугольную призму и после нее делится на составляющие цвета от красного до фиолетового. К треугольной призме я дорисовал голову, ручки-ножки. Получился человечек.

- Это я так, в задумчивости, - сказал я.

Почему я не остановился на этом? Сказал бы спасибо, забрал бы листок, это не контрольная работа, оставлять не надо. И ушел бы. Но странный был этот профессор, сам похожий на этого изображенного человечка. Смешной даже – специалист по оптике, все очки протирал. Я совсем не волновался перед ним. И мне хотелось сказать еще что-нибудь неудержимое, наверное, от небольшой, но радости, что сдал зачет. Всегда от радости хочется сказать что-нибудь.

- Ведь все время кажется, что на тебя кто-то смотрит. - Я показал на рисунок. – Как этот свет на призму. А вот дальше что? После тебя? Этот взгляд распадается на чувства, слова. И в музыке так, и в живописи. Общий гул, белый свет. А потом, после человека – звуки, цвета…

Я запнулся. Профессор ничего не переспрашивал, он словно соглашался со мной своим молчанием.

- Странно… - наконец проговорил он. – Совершенно детское открытие. Но, знаете, вы оживили… эту схему. Всю жизнь занимаюсь оптикой, а такое в голову не приходило. А может, и Ньютон, открывший это разложение света, тоже так думал, а? Еще одно доказательство, да? Забавный вы молодой человек. Я возьму этот листок на память, с вашего позволения.

Я ушел со странным ощущением. Почему мне было неловко? Как будто из меня, как из призмы, вырвалась лишняя, неуместная линия. Неужели я хотел похвастаться перед профессором своей необычностью? Нельзя, нельзя рассчитывать на похвалу, нельзя ждать награды.

Впрочем, чувство неловкости вскоре растворилось. По дороге домой я даже улыбался, вспоминая этот короткий разговор. Я бы еще поговорил. Странная фраза, заготовленная впустую, звучала во мне: нельзя объяснить мир одним взмахом. И я даже махнул изо всей силы руками – и один раз, и второй. Как Высоцкий в «Гамлете».

Я притих за столом. Тишина была простой и ясной, и я захотел заполнить ее такими же словами. Словно рассказывая Маше один свой давний детский вечер в родительском доме, я начал писать. И удивляясь, что все было не так, не совсем так, разрешал словам оказываться на их новом месте. Я переносил их из прошлого и чувствовал время как путь этих слов.

Откуда берет силы человек? Из уверенности, мгновенной уверенности. Она несет до первой остановки.

"Время застывало в долгих осенних днях, сначала слякотных, промозглых, потом, к По­крову, ставших уже сухими, с промерзшей от первых морозов землей, и воздух становился лом­ким, звонким, как первые льдинки в лужах, и по вечерам мерцали далеким светом холодные голубые звезды. В такие вечера, заходя с улицы в дом, хотелось покрепче притянуть дверь, ос­тавив за ней неуютное и ясное чувство холода, быстрей пройти в комнату, где на столе ждали его книги — он любил читать одновременно несколько книг, оставляя их открытыми; каза­лось, настроение каждой из них висит в воздухе, он издалека, от двери, видел, как отличаются книги друг от друга, и выбирал какую-нибудь сразу, еще не подходя к ней. Окно пятилось от холода, который подступал к нему с той стороны, и стекла сливались своей прозрачностью с темнотой неба. Вставляли вторые рамы, и окна становились глухими от зажатого между рама­ми воздуха. Читая, он иногда замечал, что долго не переворачивает страницу, а просто смотрит сквозь ровные строчки, и тогда поднимал глаза на окно, и острые точки звезд, проходя сквозь стекла, мельтешили и двоились.

Зима, приближающаяся так медленно, пропуская одинаковые дни, казалась бесконечной и занимала все будущее время — даже подумать о том, что она когда-нибудь может пройти, было невозможно. И если он думал о лете, о странных в своем тепле днях, то это было только время, быстро пронесшееся далеко позади. И он с жалостью вспоминал траву, росшую у забо­ра, шелестящие на березе листья. Казалось, что все это было только однажды и, если не вспо­минать, лето уже никогда не повторится. Он смотрел на картинки, редко встречавшиеся в кни­гах — там были нарисованы зеленые деревья, голубые речки, пестрые цветы, — и картинки эти вызывали жалость, как ненужные истертые кубики, с трудом удерживающие в себе память о радости первых игрушечных домиков.

И навсегда потом с ним осталось томительное чувство ожидания, которое появлялось в дол­гие вечера поздней осени; и вечера эти, вытекая из глубины серых дней, не имели границ.

Уже совсем перед зимой, когда последние дожди шли беспрерывно, вечерами покрывая все сплошной хлюпающей чернотой, он услышал однажды за стеной странный шорох, неожидан­но ожививший привычный шум ветра и беспорядочных капель. Шорох пронесся вдоль стены к тому окну в передней комнате, где сидели за столом отец с матерью. А он уже прислушивался - что же будет дальше — и, словно повинуясь его неясному желанию, слабенький стук в окно на мгновение остановил время, споткнувшееся об этот внешний звук. В той комнате загремел ото­двигаемый стул, и мать вышла в сени — открывать. Он выбежал в ту комнату, прислушиваясь к словам на крыльце, чувствуя холодный, пахнущий ночным дождем воздух. Удивительно было слышать, как слова матери смешивались с тихим, неразличимым от шума ветра детским голо­сом. "Наверное, соседка пришла со своим сыном", — подумал он, но взрослый голос принадлежал только матери, и ясно стало, что кроме нее и какого-то маленького мальчика за две­рью никого не было. Потом мать сказала чуть погромче, он различил только слова: "Четвертый дом от нас", — и стала закрывать дверь, на пороге приостановилась, увидела его и сказала: "Какой-то мальчик, я так и не поняла, чего он хотел". Машинально он кивнул и пошел к себе, и как только сел за стол, вдруг представил все случившееся — и стук в окно, и мальчика, стоящего на крыльце, и мать, как-то странно произнесшую последнюю фразу. Снача­ла слабая, а потом все нарастающая тревога накапливалась в только что прошедшей минуте. Казалось, свой голос он слышал там, за дверью, много раз такое бывало с ним во сне, но сейчас странность всего происходящего вынести было трудно. Он поспешил выйти к родите­лям — они встретили его молчанием и уже ожидаемой им тревогой.

"А что мальчик говорил?" — спросил он и понял, что этого вопроса ждали. Мать сказала, словно договаривая, хотя перед этим молчала: "И как таких детей одних отпускают в такое время? — И, уже отвечая ему, продолжала: — Он из города приехал к своей бабушке и что-то перепутал, не может найти дом". Все помолчали, словно обдумывая сказанное, до того стран­ным это показалось: в такую погоду, почти ночью, маленький мальчик ищет дом, когда все дома одинаковы в своей черноте, и только горят внутренним светом редкие окна. "А может, он не в той деревне из автобуса вышел?" — сказал он и сразу испугался своей неожиданной догад­ки. "Да вроде похож на внука Ивановны, я туда и отправила его, он же вернется, если не так", — сказала мать, сама, видно, этому не веря.

Сразу обозлившись на что-то, он рванулся за печку — там висела его куртка — и быстро, чтобы не успели его остановить, уже открывал дверь, и боялся только, что сам не отодвинет тугую задвижку в сенях. Но родители застыли на своих местах, глядя друг на друга, и опомни­лись, когда он был уже на улице.

"Ну и холод, ну и холод, ну и холод", — проговаривал он на бегу под каждый шаг. Вот уже и дом Ивановны, той самой старухи, к которой отправила мальчика мать, но окна были темны, и в темноте, к которой привыкли глаза, никого не было ни на крыльце, ни рядом с домом. Он остановился от неожиданности — ведь был уверен, что увидит здесь фигурку одного с ним рос­та, неподвижную в темноте. И вдруг, подумав, что мальчик мог перепутать и пойти в другую сторону, побежал обратно, но вот уже десять домов осталось позади, а никого не было видно. Он остановился, со страхом глядя вдоль улицы. Горящие окна втягивали в себя свет и вот-вот должны были погаснуть, а ветер порывами бросал твердые, похожие на зерна капли, невиди­мые вверху деревья шумели, словно доказывая, что никого больше на улице нет, и он не мог поэтому оставаться на месте, оглядывался на бегу. И вдруг вспомнил, как только что стоял у того дома, что виднелся темным силуэтом впереди, и ему показалось, что там шевельнулась тень в такой же, как у него, куртке, без шапки, и стало страшно. Он остановился — оказалось, что у своего дома, — и уже не мог сдвинуться с места, только тихо поворачивал голову то в одну, то в другую сторону — черная пустота была вокруг.

Он посмотрел на дом, который показался совсем чужим; как при молнии, белый свет на мгновение вспыхнул, осветил незнакомые вдруг стены, и огонь в окнах погас от этой вспыш­ки. Он чувствовал, что надо куда-то бежать, искать то место, где все станет привычным и спокойным, но ноги не двигались от внутреннего страха. Сделав несколько шагов, он сел на ска­мейку — в темноте она не была заметна, но привычно, словно сама собой, подтолкнула под колени. Ноги освободились от тревоги, и он перестал чувствовать свое тело. Ветер шумел над ним, провода гудели, словно кто-то натягивал их и отпускал, и этот гул втягивал, вбирал в себя все напряжение. Уже спокойно он стал представлять себя дома, сидящим в темноте у окна - прямо перед глазами стекали по стеклу с искрами далекого света дрожащие капли. Слыша над собой шум деревьев, гул проводов и чувствуя, как вода стекает ему за воротник, он уже поме­щал в представленную ясную картину того мальчика, которого не нашел на улице.

Кто-то тронул его за плечо. Не испугавшись, он открыл глаза и поднял голову. Рядом стоял отец, у него в руках была шапка, но он словно не решался ее протянуть. "Ну что ты, что ты так разволновался. Наверное, нашел он свой дом, иначе бы вернулся", — отец старался говорить спокойно. Встрепенувшись от этих слов — наверное, ожидал, что отец будет его ругать, — он взял шапку, надел ее на мокрую голову и ничего не ответил. "Ну пойдем в дом, а то просты­нешь".

Они пошли друг за другом по тропинке, и мокрая, опустившаяся крапива одинаково отряхивала на их ноги свои старые листья."

Я остановился, переписал набело, перечитал. Мне понравилось. Но не понравилось, что нет названия. Ведь надо писать с названием. А я его не знал. Как назвать то, что уже существует? Мне казалось, название могло быть только обещанием, но не оглядкой. Должно было появиться до написанного текста. А у меня получилось наоборот. Что делать? Я подбирал слова. Почему-то подумалось мне, что я никогда не придумаю точного названия. И как бы ни менял его, оно навсегда останется опоздавшим.

Нет-нет, я не собака, не кручусь за хвостом. Не пишу о писательстве. Я хочу лишь сказать о причине появления слов. Ведь они были во мне всегда, почему же я разрешил им проявиться именно сейчас? Все сошлось в этой комнате, говорю я о взгляде, который чувствовал на себе всю жизнь и бросился заполнять подробностями, об отце, которому хотел сказать о главном, об отшельничестве, требующем высказаться, о Пушкине, подарившем чувство простора над жизнью, о Соне, которой я нес в первом классе слова через снежное поле, о мальчике, который хотел выговориться, о Енисее, о паучке на дерматиновой двери, о многом другом говорю. Все это накопилось, настоялось и сошлось. Но так бы и осталось внутри меня гудящим ощущением значимости жизни, желанием сказать, так бы и осталось. Маша, как подарок судьбы - что бы мне еще сказать без страха пошлости, – Маша, как фея в сказке, взмахнула стеклянной палочкой, коснулось всего, что накопилось, настоялось и сошлось, и проявились слова. Я писал для нее, чтобы заполнить подробностями взгляд, который чувствовал на себе всю жизнь.

Не надо бояться быть смешным, если хочешь сказать правду. Не надо бояться пошлости. Смейся надо мной, читатель, над моей безысходностью перед невозможностью сказать по-другому. Тяжело мне далась моя смелость. Тяжело мне далась моя легкость.

Я писал каждый вечер, каждую ночь. Странным было остальное время суток, как будто его и не было. В это время я посмеивался над собой, называя себя соловьем и токующим глухарем, но посмеивался беззлобно, радуясь своему счастью. Смеялся как ребенок, научившийся ходить. Даже легкие облака будущих (нынешних) сомнений не тревожили меня. Я спешил, я летел, я торопился.