Слова, как всякая живая субстанция, имеют температуру «тела». Бывают слова холодные, слыша которые непроизвольно ёжишься, как от промозглого ноябрьского ветра. Мне нравятся тёплые слова. Одно из самых тёплых – «печка».
Я видела немало разных печей. Это были большие и маленькие, аккуратные и не слишком, печи-труженицы, ежедневно кормившие и согревавшие целые семьи, и даже голландские круглые, интеллигентные, как барыньки, предназначенные только для обогрева и почитавшие ниже своего достоинства опускаться до такого обыденного дела, как приготовление пищи.
Из всех печей, которые я видела в жизни, одна вспоминается мне в первую очередь, как только я слышу слово «печка». Она находилась в крохотной уютной квартирке моей бабушки Паши. Кирпичная, сверху мазанная глиной с добавлением кизяков, и уж поверх глиняной шубки побеленная голубоватой извёсткой, она занимала четверть кухни. Если каждый день её топить, готовить на ней, печь в духовке вкусные пирожки, печка станет, по выражению бабушки Прасковьи, «совсем замурзанной». Чтобы этого избежать, она приглашала печника – глухонемого старичка, который за пять рублей обивал печку листовым железом. После этой процедуры печь стояла как девушка – белоногая, в красивом серебристом платье до колен.
Но не так всё просто обстояло с обивкой печки. Дело это хлопотное, не каждый год претворялось в жизнь, и результат работы печника должен был продержаться несколько лет. Начиналось с того, что как-нибудь бабушка говорила:
– Надо бы печку подновить. Схожу к Ивану, спрошу, когда он сможет.
Загодя покупалось листовое железо. Его привозил папа. Он надевал грубые рабочие рукавицы (края листов были острыми), заносил листы в коридор. Теперь они стояли, загромождая собой вход в кладовку.
И вот через несколько дней начинаются сборы: бабушка надевает платье «на выход» – штапельное, любимого тёмно-зелёного цвета, сшитое старшей дочерью. Поверх платья набрасывает жакет с накладными карманами. Вокруг головы повязывает тонкий ситцевый платочек – белый в крапинку, сверху накидывает другой, нарядный, украшенный поблёскивающей люрексовой ниткой – по зелёному полю бордовые розы. Как всегда, когда она идёт по делам, а не в магазин, сумку с собой не берёт – в карман кладёт носовой платок и небольшой кошелёчек с застёжкой-поцелуйчиком, где лежит мелочь на автобус.
– Ну, я ушла, – говорит она мне.
Бабушка всегда так говорит: «ушла» вместо «ухожу». Я уже привыкла. Мне очень не хочется оставаться одной. Конечно, со мной кот Васька, но с бабушкой гораздо веселее.
– А ты не долго? – канючу я.
– О-хо-хо, – улыбается бабушка и передразнивает меня: недолго! Подумала бы своёй головой! Ехать надо на автобусе, потом пешком идти, и обратно так же.
Она так и говорит: «своёй головой», но на этот раз я её не переучиваю.
– Ну, ладно, – соглашаюсь я. – Но всё-таки постарайся недолго.
– Я туда и обратно.
– Бабушка, – прошу я, – только не закрывай меня. Я сама закроюсь на крючок.
– Не буду, не буду, – обещает она и уходит.
Раньше, уходя, бабушка меня закрывала снаружи на висячий замок. Но после происшествия с котом Васькой, который захотел в туалет, а на улицу выйти не смог из-за этого висячего замка и сделал лужу в коридоре, бабушка больше меня не закрывает.
Я смотрю в кухонное окно на её невысокую фигурку на обочине дороги до тех пор, пока она не скрывается из виду.
Время без бабушки тянется неимоверно долго. Я успеваю послушать радио и одновременно порисовать в альбоме, выучить стихотворение, почитать про робинзона Крузо, а она всё не возвращается. Я прилипаю носом к оконному стеклу, встречаю и провожаю глазами каждый прибывающий на остановку автобус, а бабушки так и нет. Полшестого вечера, скоро уже мама с работы придёт, а бабушка исчезла бесследно. Я начинаю волноваться. Может быть, с ней что-то случилось?
Наконец я вижу её, спешащую по направлению к дому. Ура!
– Ну, что? – спрашиваю я, как только бабушка появляется на пороге. – Договорилась?
– Договорилась, – вздыхает бабушка, снимает туфли, нарядный платок, жакет и переодевается за перегородкой из красивого платья в домашнее.
– А чего так вздыхаешь? – прицепляюсь я репьём.
Мне кажется, что так не вздыхают люди, у которых всё получилось как надо. Так и есть.
– Запил Иван опять, – хмуро говорит бабушка.
– Ну, так он обещал прийти? – не отстаю я.
– Что ты пристала, як банный лист до задницы? – сердится бабушка.
Когда она сердится, всегда часть слов говорит по-украински. Я смолкаю и хмуро наблюдаю, как бабушка огромным острым ножом откалывает от полена тонкие щепки-лучинки – собирается протопить печку.
– Холодно как в хате. Осень, – бормочет она тихо. – Надо подтоплять уже на ночь.
Я знаю, что надо не так говорить. Что это ещё за «подтоплять»? Протапливать – другое дело. В другой день я бы сказала ей, как надо правильно, и мы бы вместе посмеялись. Но не сегодня. Бабушка и так расстроенная, чего я стану её выводить из себя? Но я буду не я, если не добьюсь всей правды и не пойму всё досконально. Тем более что терпеть не могу пьяниц. У меня в голове зреет новый вопрос, и, пока он зреет, я поглядываю на бабушку. Она уже уложила в печку щепки, сверху – поленья, чиркнула спичкой. Скомканная газета сразу занялась оранжевым пламенем. Оно со всех сторон обхватило тонкие лучинки, и те затрещали. Бабушка разогнула спину, потёрла руками поясницу и, снова вздохнув, принялась длинной плоской палкой помешивать еду для кабана. От ведёрного чугуна с варевом, ещё в обед отставленного остывать с печки на лавочку у двери, доносится специфический запах варёных картофельных очисток и перловки. Бабушка добавляет туда сухарей и снова мешает.
Мне до мелочей известна последовательность её действий. Сейчас она наденет прямо поверх домашнего платья толстую юбку, предназначенную для походов в сарай, накинет старенькую телогрейку и пойдёт кормить Ваську.
По всему ясно, что вопрос мой надо задать прямо сейчас, пока бабушка не ушла в сарай. Потому что скоро вернётся с работы мама, и мы с ней поедем домой на автобусе.
А до завтра терпеть я не могу. И вот опять спрашиваю:
– Бабушка, а почему ты всегда этого пьяницу просишь печку обивать? Сама же говорила: есть другой печник.
Бабушка смотрит на меня взглядом, не сулящим ничего доброго. Но я продолжаю гнуть своё:
– И берёт дешевле. Ты ж сама мне говорила!
– Э-э-э-э… – разочарованно смотрит на меня бабушка, – ну так что ж, что говорила! Другой мэни не нужон. (Она всегда так говорит: «мэни», что значит «мне», и «не нужон», с ударением на «о»). Пьяница Иван или нет, он мастер! Понимаешь?
– Так и тот тоже мастер! – всё ещё не понимаю я. – И берёт дешевле!
– Мастер-ломастер, – злится бабушка. – Сказала я тебе: Иван мастер! Ему и переплатить не жалко.
– Но ведь пьёт! – не сдаюсь я и, глядя на бабушку, надевающую телогрейку, продолжаю свой допрос: – Сколько ты его ждать будешь? Что он сказал? Когда придёт?
– Сказал, – отвечает она моим тоном и поднимает глаза к потолку, будто попрекая меня за то, что я забыла про его глухонемоту. – Сказал, как проспится – придёт и сделает.
– Хм, – недоверчиво хмыкаю я, – если он неделю будет пить, то ты неделю никуда не выйдешь, а всё будешь сидеть дома и его поджидать?
– Не выйду. Буду поджидать, – бабушка берёт ведро для кабана и выходит, грохнув щеколдой входной двери.
Печник материализовался через пару дней. Он возник внезапно: чуть слышно хлопнул калиткой и, кое-как справившись с дверной щеколдой, безмолвным изваянием застыл у порога, комкая в руках потёртую кепчонку. Я с любопытством уставилась на него. Это был тщедушный, как подросток, старичок в пропылённом выгоревшем пиджаке и истрёпанных армейских штанах цвета хаки. Дверь за ним гостеприимно распахнулась, как бы готовясь к встрече новых гостей.
– Здравствуй, Иван! – приветствует гостя бабушка и беззлобно ворчит: – О-о-о, раззявил всё нараспашку.
Печник кивает, мычит что-то неразборчивое, бегло осматривает крошечную квартирку, останавливает цепкий взгляд на печке.
Бабушка привычно кидается к двери – закрыть, потому что ещё никому из гостей не удавалось закрыть её за собой. Многолетняя сноровка её не подводит: одно нажатие большого пальца на отполированную металлическую «педальку» щеколды, решительный, но плавный рывок к себе – и вот уже по ту сторону двери защёлка цепляется за нужную бороздку и дверь плотно закрывается.
Я из комнаты смотрю на печника как на диковину заморскую. Ещё ни разу мне не приходилось встречаться лицом к лицу с глухонемыми. У меня поэтому странное ощущение. Такое было только раз в жизни, когда я видела в цирке лилипутов. Люди, но не как все. Мне интересно, как бабушка будет с ним разговаривать, ведь он ничего не слышит, а бабушка не умеет писать. Она рассказывала мне, что грамотные пишут ему то, что хотят сказать, в записках.
– Бабушка, – зову я, – и когда она подходит к обеденному столу в комнате, за которым я обычно делаю уроки, тихо спрашиваю: А как он тебя поймёт?
– Ой, какая настырная девчонка! В четвёртом классе, а всё как маленькая – «бабушка» да «бабушка»! Он по губам понимает! Делай уроки! – сердито отвечает бабушка и выходит в кухню, где уже с рулеткой обхаживает печку Иван.
Я придвигаю к себе учебник математики и начинаю читать задачу.
Краем глаза я вижу: бабушка ставит на стол бутылку «Пшеничной» и блюдце с солёными огурцами.
– Иван, похмелишься трошки? – спрашивает она. – Голова небось болит?
Но Иван категорично машет рукой и мычит что-то протестующе. Мне кажется, он говорит «потом».
Странное всё же поведение для пьяницы. Они же какие? Им бутылку покажи – так они всё что угодно на неё променяют. А этот, ишь… Потом…
– Заодно дымоход почистишь, Иван? – с надеждой спрашивает бабушка.
– Ы-ы-у, – улыбается печник.
Почищу, мол, соглашается.
Бабушка распахивает дверь в коридор. На дворе конец октября, и холодный воздух сразу ощущается на полу. Я поджимаю под себя ноги, рискуя вот-вот навернуться вместе с табуреткой.
– А ну, залезай на кровать, – командует бабушка, а сама открывает задвижку на самом верху печки, над духовкой – освобождает дымоход.
Потом она подпирает дверь поленом и идёт во двор за лестницей. Всё последующее можно, конечно, сделать и при закрытой двери в квартиру, тогда бы я не мёрзла. Но бабушка предусмотрительная. Зная меня, способную от любопытства распахнуть дверь в любое время, она опасается за жизнь печника. Не дай Бог дверь откроется в тот самый момент, когда он будет спускаться по лестнице.
В коридоре включают электрическую лампочку, бабушка приставляет тяжёлую лестницу к лазу на чердак, который находится прямо над входной дверью в квартиру. Бабушка держит лестницу, чтобы та не поехала, Иван лезет на чердак. Там, вероятно, очень пыльно, потому что он начинает смачно чихать – раз, другой, третий. С полчаса он возится на чердаке с печной трубой – чистит. Скопившаяся сажа с характерным шорохом валится вниз, в брюхо печи. Потом Иван спускается и помогает бабушке вынести лестницу на улицу.
Вернувшись в дом, он берёт молоток и начинает в комнате выстукивать обогреватель. Я мучаюсь догадками: что он ищет? Печник радостно улыбается и уже сильнее стучит по одному из кирпичей. Тут я вспоминаю, как когда-то давно, после его визита, свидетельницей которого я не была, бабушка именно в этом месте замазывала обогреватель глиной, а потом забеливала на несколько раз извёсткой. Ловким движением печник вытаскивает пошатнувшийся кирпич и металлическим совком для золы выгребает в подставленный эмалированный таз, где бабушка обычно держит щепки для растопки, чёрную пылящую сажу.
Когда чистка окончена, бабушка принимается за уборку: выносит сажу, протирает пол и, установив кирпич обратно, тщательно замазывает глиной место его постоянного пребывания.
А печник уже работает вовсю: снимает с печки старый железный кожух, что-то измеряет старенькой рулеткой, постукивает молотком. Дверь уже закрыта, но в квартире довольно прохладно. Я укрываюсь одеялом, подоткнув его под себя со всех сторон, и незаметно засыпаю. Где-то в отдалении я слышу шум и голос бабушки. Но что она говорит, разобрать не могу.
Вероятно, я проспала пару часов, потому что когда открыла глаза, то с изумлением увидела полностью готовую работу печника: старенькая печка была одета в новую «рубашку» из сероватого листового железа, да как одета! Я понимаю, например, как можно сшить платье из ткани, ведь ткань легко поддаётся обычным ножницам, она мягкая, её можно сложить так, как надо. Но в моей голове не укладывается, каким макаром можно обернуть печку железом так, как будто это железо было тканью, сгибающейся в любом месте! Ещё вчера железные листы стояли в коридоре, и бабушка строго-настрого запрещала к ним приближаться: «Порежешься ещё!» А сегодня печка стоит, обёрнутая этим самым железом, будто тканью или бумагой. Чудеса, да и только!
Я осторожно спускаю ноги с кровати. Недавно вымытый пол влажно поблёскивает в некоторых местах. Я на цыпочках приближаюсь к дверному проёму, ведущему в кухню, и заглядываю через щёлку в занавесках (двери между комнатой и кухней у бабушки в квартире никогда не было). По разные стороны кухонного стола сидят бабушка и печник, на столе стоит та самая бутылка «Пшеничной», две гранёные стопки, тарелки с хлебом, нарезанным салом и картошкой, блюдца с солёными огурцами и помидорами.
Оказалось, пока печник работал, бабушка успела начистить картошки и сварила её в алюминиевой кастрюле на электрической плитке. Трапеза продолжается недолго. Через четверть часа бабушка уже провожает Ивана до калитки и возвращается в дом.
Мне радостно, что завтра воскресенье и я могу остаться у бабушки с ночёвкой. Как же я люблю эти ночёвки! У бабушки нет телевизора, из всех достижений цивилизации – один только репродуктор над обеденным столом в комнате. Бабушка его никогда не выключает. Может быть, по причине отсутствия телевизора такие вечера в её доме кажутся мне бесконечными.
Сначала бабушка топит печку.
– Слышишь, какая тяга? – улыбается она.
Я прислушиваюсь к звукам внутри печки. Трещат поленья. Слышно, как что-то гудит в трубе. Это освобождённый от сажи дымоход исправно вытягивает дым наружу. Квартира наполняется теплом. Мы ужинаем, я помогаю бабушке: она моет посуду, а я вытираю тарелки и вилки белым льняным полотенцем и жду самого интересного.
А самое интересное не может происходить в беспорядке. Вот уже накормлен кот, закрыты ставни, принесены дрова на утреннюю растопку. Они лежат у печки и пьяняще пахнут весной. Так пахнет у поленницы, когда оттаивает снег. Сейчас октябрь, но запах тот же – влажного дерева, сырого мха, который покрывает шершавую кору некоторых поленьев.
– Очень старое было дерево, – говорит бабушка. – Видишь, сколько моха наросло?
– Мха, а не моха, – тихо говорю я.
– Ну, мха, – спокойно соглашается бабушка и садится со мной на кушетку в кухне.
– Бабушка, к тебе сегодня уже подружки не придут? – беспокоюсь я, думая, что из-за чужих людей в доме не случится того разговора, которого я очень долго жду.
– Нет, – смеётся бабушка. – Чего им по ночам ходить?
Будильник на столе в комнате показывает двадцать минут девятого, но в единственное кухонное окно, где ставни не закрыты, видно, что на улице непроглядная темень.
– Ну, что, расскажешь? Расскажи!
– Чего тебе рассказать? Я уже давно всё пересказала по сто раз! – удивляется бабушка. – Надо ещё опару поставить. Утром пирожков испеку.
Она приносит из коридора пачку дрожжей – коричневых, сырых, по виду похожих на хозяйственное мыло. По кухне распространяется их запах. Бабушка подогревает на остывающей, но всё ещё горячей печке молоко в большой эмалированной кружке, добавляет туда сахару, щепотку соли. Опару она замешивает в высокой кастрюле. Когда всё готово, бабушка моет руки и снова садится со мной рядом на кушетку.
– А давай с тобой фотографии посмотрим! – предлагаю я и лезу в сундук, где у бабушки аккуратными стопками лежит выглаженное постельное бельё. Там, сбоку, прижатый к деревянной стенке сундука, ребром стоит старый учебник географии, распухший от вложенных в него фотографий.
Самая интересная для меня фотокарточка обёрнута тетрадным листком в косую линейку. Её прислал в войну мой дед Тимофей. Я его никогда не видела. Со снимка серьёзно смотрит коротко стриженный красноармеец в гимнастёрке, из-под которой чуть-чуть виден белый подворотничок. Он похож на маминого любимого поэта Маяковского, портрет которого стоит у нас дома на комоде. До старика дедушке на этом снимке очень далеко – ни морщин, ни седых усов или бороды. Светлые красивые глаза, чёрные брови вразлёт. Я часто беру в руки эту фотографию и представляю себе дедушку – каким бы он был сейчас. На обороте надпись, сделанная простым карандашом: «На память дорогой моей жене Паше и деткам от папы. Я вас всех очень люблю и часто вспоминаю. Ваш муж и отец Тимофей. 1942 год, город Спасск-Дальний».
– Рассказывай! – требую я, и бабушка (наверное, в сотый раз) рассказывает.
Дедушку призвали в армию в начале войны – в июле 1941 года. Но на запад, где шли тяжёлые бои, его часть так и не отправили: с востока в любой момент могла напасть на Советский Союз Япония. В 1945-м на майские праздники дедушку отпустили домой на побывку. Со дня на день ждали сообщения по радио об окончании войны. Тогда казалось, что даже сады цветут и пахнут по-особенному в радостном ожидании Победы. Мечтали: вот закончится война, вернётся дедушка домой и обязательно построит новый дом, в котором семье будет просторно. Ничего, что за годы войны пришлось продать брёвна, заготовленные на его постройку. Главное, что все живы и скоро будут вместе. А уж за брёвнами дело не станет.
Похоронку принесли в конце августа. Тимофей был шофёром, вёл первую машину в колонне, вывозившей с маньчжурской земли боеприпасы, когда японский смертник, притаившийся на ближайшей сопке, дал пулемётную очередь по кабине. Выстрелами дедушка был убит, и сразу же загорелась машина.
Бабушка на похороны мужа не попала – похоронен он был за границей – в Маньчжурии. Это уже потом останки погибших в том бою перенесли в братскую могилу недалеко от посёлка Пограничный в Приморье. Однополчанин дедушки рассказывал бабушке, что когда в братскую могилу опускали гроб её мужа, вместо тела там лежала обугленная головешка.
А в сентябре 1945-го к дому бабушки подъехала запряжённая двумя лошадьми подвода и красноармейцы стали носить во двор мешки с мукой и крупой, бочонки с постным маслом и мёдом, ящик с тушёнкой. Дети радовались продуктам, не понимая, отчего мама плачет…
Я аккуратно оборачиваю фотографию тетрадным листочком и кладу в учебник географии на страницу с картинкой Днепрогэса, потом бережно возвращаю книгу на место – между боковой стенкой сундука и стопкой постельного белья и полотенец.
Бабушка сидит погрустневшая, и я уже жалею, что обо всём этом спрашивала.
– А расскажи что-нибудь весёлое! – прошу я её и прижимаюсь к её плечу. От бабушки пахнет дрожжами и мукой.
И она рассказывает весёлое, а потом ещё весёлое, а потом снова грустное. А я думаю, что в её жизни грустного было гораздо больше, но она не стала злой от такой жизни.
Потом мы укладываемся спать, каждая на свою кровать: бабушка на свою, за печным обогревателем, я – на стоящую у противоположной стены – Володину. Уже пятнадцать лет как нет на свете единственного бабушкиного сына Володи (он умер двадцатилетним по ошибке врачей, вовремя не распознавших, что заболевание, начавшееся воспалением уха, может представлять угрозу для его жизни), а кровать до сих пор называется Володиной.
Я лежу, натянув одеяло до подбородка, и думаю про чемодан, который стоит под бабушкиной кроватью. Каждый раз, когда я мою пол, приходится вытаскивать его, протирать от пыли и потом засовывать на место. Этот чемодан мне неприятен, потому что в нём лежит завязанный узлом платок с бабушкиными вещами «на смерть». Моё любопытство напрочь атрофируется в эти минуты. Никогда, ни разу я даже не пыталась исследовать содержимое этого узла. Конечно, я видела все хранящиеся там вещи летом, когда бабушка выносила их для просушки и развешивала на бельевой проволоке в саду. Там было красивое платье – штапельное, тёмно-зелёное, сшитое тётей Аней, как любила бабушка – в талию, правда, с запасом в объёме. Там были тапочки, коричневые в зелёную в крапинку, а ещё нарядный платок и бельё. По отдельности эти обыкновенные вещи не могли вызвать у меня никакого испуга. Но объединённые страшным своим предназначением, они вызывали чувство не испуга даже, а леденящего душу ужаса. А вот у бабушки к смерти спокойное отношение. Тревожит её только одно: она очень боится умереть зимой. Когда она в мороз ходит на похороны своих знакомых старушек, каждый раз говорит, вернувшись:
– Не дай Бог умереть зимой!
Мне кажется, что было бы неделикатно спрашивать её почему. Я молчу и жду, что бабушка сама объяснит.
– О-хо-хо, – продолжает бабушка, переодеваясь за перегородкой. – Не дай Бог! Как же ругаются копачи. Ведь землю мёрзлую приходится им долбить. Костёр разводят, чтоб земля прогрелась. Но всё равно очень тяжело это. Не хочу, чтоб из-за меня копачи ругались и проклинали меня, что я зимой надумала помирать…
Я ворочаюсь на кровати и прислушиваюсь к тому, что делает бабушка. Из кухонного окна на её кровать падает узкая полоска лунного света. В нём мне смутно видна бабушка. Сначала она своим полукруглым гребешком долго расчёсывает волосы, заплетает их в косички. Потом достаёт из-под кровати бутылку тёмно-зелёного стекла, натирает больные колени растиркой. В темноте, конечно, не видно, что это за бутылка, но я знаю. Наконец бабушка тоже укладывается. Скрипит под ней панцирная сетка кровати. Всё стихает. Я пытаюсь ещё что-то спросить, но бабушка желает мне спокойной ночи и больше не откликается.
А я лежу и думаю, что скоро вырасту, и тогда наступит счастливая жизнь. Люди придумают лекарство от больных коленей, я заработаю много денег и куплю бабушке самое лучшее лекарство. А значит, она сможет прожить ещё долго-долго. Потому что теоретически человек может жить до ста лет. Я это в какой-то книге читала. С этой мыслью я засыпаю улыбаясь.
Я ещё не знаю, что счастье вот оно, живёт рядом именно в эту минуту. Счастье вообще странное. Все к нему стремятся, но никак его не могут узнать. Как будто слепые. А потом проходит время, и вспоминают о нём: «Вот это было счастье!». А счастье – это когда ветер гудит в трубе, но в доме блаженство: остывающая печка со стоном отдаёт тепло, в кастрюле пыжится подняться пирожковое тесто, и в трёх шагах от меня засыпает, вздыхая, бабушка.
Глава 10-я