26
И вот мы с братом идем и идем. Медленно, потому что ноги проседают в зыбучем дерне болота. Прощупываем каждый шаг, идем, как по батуту с водой.
Мы молчим. Это на прогулке можно разговаривать, перебрасываться фразами, а здесь ходьба как работа - монотонная, одинаковая, завораживающая. Я думаю о времени. Всегда в одинаковые минуты своей жизни я почему-то думаю о нем, хотя и по-разному, двояко, противоположно. В счастливые минуты радуюсь их длительности, в томительные – терплю и пережидаю. Сейчас мне кажется, я несу время на себе, как странную и не очень тяжелую поклажу, как спальный мешок в рюкзаке, - где я, там и оно. Так легче идти. Не легче, а спокойней - раздражение от усталости растворяется в ускользающих, неясных, отвлекающих мыслях о времени. Что это такое? И сам этот вопрос - часть ли времени?
Еще я думаю о том, что брат, конечно же, по-своему воспитывает меня. Наивно, как все старшие, учит жизни. Ты маленький эгоист, думает он обо мне, ловишь свои чувства и считаешь, весь мир заполнен только ими, а вот что будет, если мир встретит их своей стеной, как продлятся они? Отразятся ли как мячик? Исчезнут? Не исчезнут, отвечаю я. Мир ловил меня, не пойманный не вор, - уже почти бормочу я вслух смешные и глупые слова. Устал. Я вижу, что и брат впереди меня не скрывает своей усталости - смотрит по сторонам в поисках какого-нибудь сухого места для отдыха.
Мы заваливаемся на большую кочку, вначале просто сидим, откинувшись на рюкзаки, потом я разжигаю костер. Можно снять накомарник – мошкару отгоняет дым. Кипятим и завариваем крепкий чай в плоской фляжке.
- Где ж эта грива? - говорит брат. - Десять километров мы уже прошли.
Мне кажется, не десять, а сто. Я ничего не спрашиваю, говорить по-прежнему не хочется. Все и так понятно. Грива - возвышенность. Там, наверное, и заночуем сегодня. Быстрей бы дойти. Но я понимаю, что нельзя хотеть скорейшего завершения. Силы сразу растают. Лучше думать, что мы еще на середине пути.
Но как ни думай, день заканчивается. Птицы перелетают уже не стайками, а в одиночку. Тихо. Даже слышно, как пузырьки вырываются из потревоженной нами болотной воды.
- Ну, пошли.
Первые шаги после отдыха – бессмыслица. Бессмыслица всего, что тебя окружает. Зачем все это? Но постепенно как будто вспоминаешь забытую привычку – как шагать по чавкающей траве, как делать очередное усилие. Это появляется второе дыхание, веселая злость. Хочется подумать что-то важное, и я представляю бесконечные расстояния болота и тайги. Есть ли в этом смысл – в огромности пространства? А в том, что я вчера читал? Разве можно написать «счастье - это…» и подбирать слова? Разве можно одно слово объяснить другими? Счастье – это счастье, а вода – это вода. И деревья – деревья, и идти – это идти. Но как же тогда писать?
- Цок-цок! – неожиданно для самого себя говорю я. – Цок-цок.
Я смеюсь.
- Ты чего? – оборачивается брат.
Наверное, он думает, что я совсем обессилел.
- Ничего, - говорю я. – Просто вспомнил одну смешную историю.
Я рассказываю, как посещал литературную студию при филфаке. Одна девушка читала рассказ. Всадник выехал из города на дорогу. Ехал долго. Несколько страниц девушка читала только это – цок-цок. Все переглядывались, улыбались, а девушка продолжала читать. Цок-цок. Цок-цок.
- И написано было так? – спрашивает брат.
- Ну конечно. Она же читала то, что написано.
- И что ты сказал?
- Я сказал - главное, стиль ровный.
- Умники, - беззлобно говорит брат. – Вот и мы – цок-цок. Скоро уже.
Он показывает рукой вперед. Там, как берег за речкой, над болотом возвышается кедровник. Грива.
Брат сверяется по карте, что-то отмечая. Потом мы долго ищем очередную метку топографов - затесь на дереве с надписью. По таким меткам мы и шли сюда, они помогали нам не потерять направление. Я даже удивляюсь: как нам это удалось? Ведь тропы в привычном понимании не было, казалось, мы шли по дикому болоту. Но эти метки, хоть и на расстоянии нескольких сот метров друг от друга, вели нас, начиная с первой, второй, третьей - там тропа, будучи близкой от поселка, еще угадывалась. А потом мы, находя очередную метку, оглядывались на пройденный путь, чтобы продолжить его до следующей находки. Как в спортивной игре "охота на лис", разница лишь в том, что мы шли прямо.
Наконец на склоне находим кедр с потемневшей, покрытой смолой затесью. Я надеюсь, что здесь и остановимся, вот и подходящее место для палатки. Мы скидываем рюкзаки. Брат принюхивается:
- Дымом пахнет?
- Это, наверное, от нашего костра. Дым над водой далеко разносится.
Брат находит толстую палку и три раза сильно стучит по кедру. Потом еще три раза. Похоже на условный сигнал. Но я ни о чем не спрашиваю - что надо, он сам скажет. Я устал. Сажусь на землю, приваливаюсь спиной к стволу. Цок-цок-цок, думаю я, потому что брат продолжает стучать - по три раза. Еще я думаю о том, как подробности жизни заполняют время - остаются ли пустоты? Какое время - сплошное или пульсирующее, как эти удары по стволу?
Время все-таки идет - как ему надо, так и продолжается.
Я разжигаю костер и долго смотрю на огонь. Мне кажется, его неторопливое пламя - это тоже время.
Брат наконец возвращается, почему-то чертыхается, берет ружье, заряжает его и два раза стреляет вверх. И вдруг мы слышим голос:
- Не надо зря стрелять.
Из-за деревьев выходит бородатый человек.
- Петр? - спрашивает брат. – Сколько ж мы не виделись? Три года?
- Леонид Михайлович? А я думал, Афанасий.
- Он мне сказал, как тебя вызвать. А это мой брат, - кивает на меня Леня.
- Понятно. Похож. Что, продолжаете свою разведку?
- Да, вот тут тоже будем проводить. - Брат машет туда, откуда мы пришли. - Не помешаем? Нас всего пятеро, поживем тут в палатках недели две.
- Не помешаете. Ты человек понятливый. Ну что ж, пойдемте ко мне, заночуете.
- Да ладно. Мы и в палатке можем. Сейчас вот расположимся, поужинаем вместе.
Петр смотрит на меня. Глаза его живые, с догадкой.
- Чего уж, - говорит он. - Не зря же его привел. Пусть посмотрит. Только потом, для остальных, сразу договоримся...
- Конечно, - перебивает брат. - Мы в другом месте можем стать. Ближе к поселку.
- Да где надо, там и вставайте. Не помешаете. Если что, я и дальше уйду.
- Куда уж дальше, - улыбается брат.
Мы тушим костер, надеваем рюкзаки и идем за Петром. Я удивляюсь тому, что ничему не удивляюсь. Как будто в парке встретились знакомые, а не в тайге. Но, наверное, в этом как раз тайга и виновата - здесь такая жизнь, какое может быть в ней удивление? И я думаю: а вся моя жизнь разве не такая? Каждая секунда ее удивительна, а я прессую эти мгновения в общую длительность, как будто слушаю музыку и жалею, что пропускаю радость звуков.
Но вот потом я удивился по-настоящему.
Сейчас я завидую той девушке, которая описала долгий путь всадника двумя короткими повторяющимися словами, завидую ее иронии и не могу передать свое состояние, когда слушал разговор брата с Петром, пока не превратились их слова в сон, который я с редким повторением вижу всю жизнь – дорогу в сумерках передо мной за последним домом деревенской улицы. Презирай меня, читатель, за бессилие, но лучше я признаюсь в нем, чем замолчу под его гнетом. Я оставлю, как цок-цок, только одно слово, которое может назвать мое состояние. Удивление. Странно писать о том, что главное в жизни. Как будто пытаешься на стоящую иголочку водрузить гладкий шарик. Он соскальзывает.
Мы подошли к избушке, похожей на говорящую голову богатыря из «Руслана и Людмилы». Вошли в маленькую дверь. Внутри было тесно и уютно. Стол, топчан, печка. По стенам висели пучки трав, цепочки сухих грибов. Петр подбросил в тлеющую печку чурку, и через открытую дверцу огонь ярче осветил все это жилище. Зашипел чайник, мы сели ужинать. Хоть я и оглядывал все с интересом, глаза мои начинали слипаться. Я раскатал спальник на полу и лег. Брат с Петром остались сидеть за столом.
Я слушал их разговор и думал странные слова: быть или не быть. Не первое, не второе, а третье. Быть и не быть. Петр жил в охотничьей избушке три года отшельником.
Три года назад он, как и я, работал в геофизическом отряде у брата. Тогда проводились первые пробные изыскания. Осенью Петр уволился и навсегда ушел в тайгу.
Где-то надо мной звучал разговор. Даже не разговор, потому что говорил в основном только Петр. Брат давал ему выговориться.
Странно - подробности меня не касались, как будто я нырнул глубоко под воду, на самое дно. Я думал о том, что подробности заметны где-нибудь по дороге в магазин - смятые фантики на газоне, блик солнца в отрывшемся окне. В кругосветном плавании подробностей нет. Почему я подумал о кругосветном плавании?
Я словно пропускал объяснения Петра. О том, что он одинок, никто его не ждет, не ищет. Что он не отшельник - наоборот, в том мире он был бы отшельником. Что он нашел способ бороться с ложью и лицемерием того мира. Другого способа нет. Он на своем месте. Я вскользь вспомнил того щенка под снегом, о котором писал в читалке общежития. Петр говорил, какой же он отшельник, если выходит к староверам раз в полгода за крупами и солью, за патронами, за одеждой и сапогами. Он не исчез, не пропал, если староверы знают о нем, если Афанасий уступил эту избушку, вот теперь и мы знаем, что он здесь. Без этого было бы трудно. Невозможно. И если когда-нибудь он захочет выйти в тот мир, то выйдет. А сейчас, иногда, когда совсем уж нельзя без этого, то записывает несколько слов. Несколько слов, повторил он.
- Вот оно что, - хмыкает брат. - Что же это за болезнь такая - записывать?
- Нет, это не болезнь, - не соглашается Петр. - Но без этого нельзя.
Мне кажется, я ныряю еще глубже. Как Мартин Иден. Туда, где мое удивление вот-вот разрешится ослепительным светом. Но оно только сильнее, мое удивление. Оно гудит во мне странными словами: что же это такое? Что? Что же такое жизнь, если с ней надо воевать, как с врагом?
Это уже сон, из которого я выныриваю утром. Рядом на своем спальнике спит брат. Лежанка Петра пуста. Я выхожу - он сидит на пеньке перед избушкой.
- Доброе утро, - говорю я.
Произносились ли тут раньше эти слова?
- Доброе, - отвечает Петр.
И вдруг меня пронизывает ощущение дежа вю. Но абсолютно обратного свойства. Мне кажется, что не видел я это когда-то, а еще увижу. Кого я увижу - таким же сидящим на таком же пеньке? Себя? Мне страшно.
- Доброе утро, - повторяет Петр.
Он уходит в избушку и возвращается с ружьем, подмигивает мне, чтобы я шел за ним. Мы идем в тайгу, проходим, крадучись, шагов сто-двести.
- Смотри, - шепчет Петр и передает мне ружье. - Это рябчики.
На краю небольшого просвета среди деревьев с ветки на ветку перепархивают крупные птицы.
- Целься, куда сядет. Даже если не разглядишь хорошо, стреляй, попадешь. Дробь мелкая.
Я стреляю. Падают сразу две тушки.
- Ого! - хвалит Петр.
Мы забираем подбитых птиц. На обратном пути Петр сворачивает к ручью. Ловко надрезает тушки, снимает перья вместе с кожицей, потрошит. Тушки моет под маленьким ручейным водопадом. А отходы закапывает под мох, который снимает, как шапку, с кочки.
- Как в магазин сходили, - усмехается Петр.
Брат уже не спит. Проснулся от выстрела.
- Перепугали, черти, - говорит он.
Мы варим рябчиков, завтракаем. Мясо, наверное, вкусное, но я не хочу его есть. Больше пью чай.
- Ладно, в дорогу возьмешь, - говорит Петр.
Мы прощаемся. Брат говорит:
- Так что ты не переживай, не помешаем. Мы подальше где-нибудь лагерь разобьем.
- Мне уже никто не помешает, - усмехается Петр.
- Да, забыл вчера сказать... - Брат кивает на меня. - Вот он тоже... записывает.
Петр ничего не говорит на это. Мне кажется, по его лицу пробегает какая-то тень. Тень молчания. Мол, что говорить? Советы давать? Отговаривать? Он молчит.
Мы уходим.
Молчание Петра оказывается напутственным на все наше долгое возвращение. Даже на коротких привалах мы только тяжело дышим. Я вижу, какое у брата плохое настроение, и знаю, что любое мое слово может вывести его из себя. Да и что говорить? Нечего.
И только в самом конце пути, уже к вечеру, когда мы выходим на берег Енисея, брат садится на большой камень и смотрит на меня.
- Ну ты понял?
- Что?
- Дурак. Ты понял, что есть только два пути?
Брат подыскивает слова. Не находит. Нервничает.
- Два пути. Или туда, - он словно выбрасывает руками что-то из груди. – Или обратно! – И он руками же захватывает к груди весь воздух.
Он входит в воду, насколько позволяют болотные сапоги, умывается. И вдруг изо всей силы ударяет ладонями по воде. Летят брызги.
– Нет в жизни опыта! Всегда... как в начале.
Он стоит и смотрит перед собой в воду.
- Ну что ты так… - бормочу я.
- Ладно, пошли.
Мы идем к лагерю по плотному песчаному берегу. Как странно после болота ступать по твердой поверхности.
Я понял, как надо писать – как будто переписываешь плохо написанное.
*
Мы так и не переселились на болото. Работы оказалось много и на берегу. Время шло, и я чувствовал, что ждет своего проявления наш разговор с братом о Петре. Ведь мы так и не поговорили - вернулись каждый со своими мыслями, как из театра, и - ни слова друг другу, словно боялись своих впечатлений. К тому же я догадывался, что ходили мы из-за меня - брат водил меня к отшельнику в воспитательных целях. Какого он ждал результата? Моей клятвы не замыкаться в себе, не уходить от мира? Смешно. Я не знал, как это сказать.
Несколько дней был шторм. Енисей размыл берега, из тайги в реку неслись потоки ливневой воды. Мы пошли проверить, не смыло ли основные метки-столбики вдоль берега. Тот камень, на котором сидел брат после нашего возвращения, стал другим. Штормовые волны вымыли песок вокруг него. Он лежал большой, одинокий, главный на этом берегу. И был покрыт, как ягодами, выпуклыми темно-красными пятнышками. Я вспомнил Андрея Болконского с его засохшим и распустившимся дубом, потому что и мой камень как будто расцвел.
- Кристаллы граната, - объяснил брат, увидев мое удивление. – Вкраплены в коренную породу.
- Почему же раньше мы этого не увидели?
- Волны промыли. С песком. Не хуже промывочной машины.
Все можно объяснить. Не скучно ли жить после этого? – подумал я со всем пылом юности. Наверное, я хотел, чтобы камень расцвел безо всякого объяснения, в знак моей изменившейся жизни.
Брат потрогал кристаллы.
- Наоткалываешь потом на сувениры. Ну, спрашивай у меня про Петра. Ты же тогда уснул.
- Что спрашивать? – не понял я.
- Все, что хочешь. И на все вопросы я отвечу. Даже о себе я не все знаю. И о тебе, и о людях, и обо всем этом. – Он махнул рукой вокруг. – А его жизнь подвержена ответам на все вопросы. Понимаешь?
- Нет.
- Почему он ушел? На мир обиделся. И себя у этого мира забрал. Вот и появился смысл жизни. Он знает, что делать каждый час, каждую минуту. Еда, вода, одежда, жилище – вот и вся жизненная программа. Даже на записи времени мало. Только присел – воды нет, надо запасти. По дороге вспомнил, что орехов из шишек надо налущить, печку поправить, грибы перевесить, к рыбе сходить – может, попалась. Все время занято обеспечением себя. Все время! Только что же из тебя проку, если ты вместо благодарности за свой человеческий образ только его жизнеспособность поддерживаешь? Животный мир и больше ничего. В прошлом году я здесь зимовал. В крайней избе Фомки. Все как-то так в жизни накатило со всех сторон – семья, работа, везде пустота. Я и решил перебивку сделать. На работе оформился – якобы сторожить оборудование. Хотя так оно и было на самом деле. Надо было сторожить. Но это неважно…
Брат помолчал. Тяжело ему давался этот монолог. Он всегда начинал волноваться, если долго говорил. Я не переспрашивал, и он продолжил:
- Ну так вот – ничего прекрасного в этом нет, когда ты один. Хоть пиши об этом, хоть картины рисуй, хоть музыку сочиняй. Потому что ничего кроме пустоты в человеке нет. Самое главное в жизни – чем ты эту пустоту заполняешь. И если только доказательством того, что ты необычный – пустота увеличивается. Будет звенеть на всю тайгу.
- Как – ты здесь один зимовал?
- Ну как один? Староверы рядом. Но когда зима и снег, то получается, один. Неделями никого не видел. Счет времени потерял. Человек, когда один, все равно - как вдвоем. Вот это я тебе хотел внушить. Тебя должно быть всегда минимум двое. Понимаешь? У меня это не получилось. И не получается. И не получится. А ты только начинаешь, так что давай – вперед.
- А шрам возле виска у тебя от этого?
- От этого. Перепились тут представители рода человеческого и стреляли через окно.
- Староверы?
- Нет, конечно. Из Ярцева приезжали охотнички.
- А стреляли зачем?
- А низачем. Просто уроды. Впрочем, до чего-то своего, предназначенного, мы все не дотягиваем. Вот это недостающее звено и надо заполнять всю жизнь. А не добычей еды заниматься. Тоже мне, смысл. Тебе же все дано. Природа сама такие подарки тебе устраивает – вот даже камень расцвел. Считай, что цветок папоротника нашел. Вот вся художественность, на которую я способен.
Брату надоело говорить. Наверное, его раздражала роль воспитателя. Он даже поморщился. Как же не любил он слова!
Я остался на камне и смотрел, как от меня удаляется по берегу этот сильный, одинокий человек. Мне казалось, в этом натягивающемся между нами расстоянии – весь смысл жизни.
*
Через месяц я уехал. Иногда при скучной моей жизни как фильм я вспоминаю обратную дорогу. Вечером подплыли на лодке к проходящему теплоходу, зацепились баграми, забрались на палубу, помахали на прощание лодочнику, спиртом расплатились с помощником капитана, уселись у теплой трубы наверху.
Двое суток я любовался Енисеем и тайгой, желтой от осени, и смотрел на людей. Люди были как на подбор – ни одного трезвого. Брат накрылся с головой бушлатом и улегся, сказав:
- Ну что, наблюдай жизнь.
Жизнь не заставила себя ждать. Она подошла ко мне в виде толстой пьяной тетки, спросившей спирту. На мой отрицательный ответ она повернулась ко мне спиной и презрительно издала чуть ли не минутный звук отходящих газов. Я хотел разбудить брата, чтобы вместе посмеяться над жизнью, но пожалел его. Смеяться же одному не хотелось.
Да, еще помню, что на этом теплоходе я спросил у брата:
- А почему отец не говорит мне – что надо, что не надо? Думает, не пойму? Не запомню?
Брат усмехнулся:
- То, что тебе надо, ты сам у него возьмешь.
В поселке Бор брат проводил меня к самолету, а сам остался. У него были дела в конторе экспедиции. Когда я взлетал, то видел его, стоящего на краю высокого обрывистого берега над Енисеем рядом со взлетной полосой. Он стоял один, отдельно ото всех, как метка на компасе – человек, который сумел мне что-то сказать.
*
В Красноярске у меня была пересадка на ленинградский рейс. Билетов не оказалось, и я несколько дней провел в аэропорту. Помню, как я сам, изнутри, помог себе справиться с этим, в сущности, не самым страшным неудобством в жизни - томительным и бесконечным ожиданием. Каким-то странным образом, как будто пользуясь инструментами сна, я представлял себя печкой в избушке Петра, и время горело во мне спокойствием продолжения. Не терпения, а продолжения.
И спящий младенец на руках у матери тоже помог. Он проснулся и улыбнулся мне. Я смотрел на него, пораженный подсказкой о чистоте и ясности красоты, о первом пороге, на котором когда-то стояли все люди. Странное чувство я испытывал потом во всех музеях мира или сидя за столом, вспоминая свою жизнь до самого возможного начала - в поисках повторения этой улыбки.