Рассказ Бориса Панкова
2
Семен, не разрывая сладких дум, ответил вяло, продолжая смотреть на убегающую дорогу:
— Нет, я нездешний. Родился я в Гомеле, а сюда попал в первый год войны.
— Семью, наверно, имеешь, или не женат еще?
— Холостой я, старина. — Семен прервал наплывшие сладостные мечты и буквально понудил себя продолжить разговор со стариком: — Вот у тебя есть дочь, а я человек свободный, вернемся назад и посватаюсь к ней.
Егор насмешливым взглядом окинул рябоватое, с бледными впадинами лицо Семена.
— Оно-то можно бы было, но только опоздал ты малость. Девка у ней уже с энту кобылу.
— Значит, замужем, говоришь?
— Семь годов как бабой стала.
— Муж-то ее в армии, наверно? — допытывался Семен, чтобы быстрей кончить ненужный разговор.
— Известное дело, где сейчас мужики. — Егор опять махнул кнутом. — Но, матушка, но... Эх, голубка четырехкопытная! А ты-то в солдатах служил?
— Нет, меня не взяли. Работал на железной дороге, поэтому и оставили.
– Но тогда как же ты затисался к энтим самым партизанам? Там же у них одни бывшие армейские поди. Как немец их накрыл в лесу, так они там и остались.
Нет, у партизан всякого народу хватает: и гражданских, и военных. Все те, кто ненавидит фашистов, идут туда. Я сам вот пришел, и все... И тебя возьмут, если захочешь.
— Да куда уж мне... Мое дело печку обтирать теперь, — с уверенной надеждой на будущее загадочно проговорил Егор и натянул вожжи.
Дорога пошла под гору, сани уперлись оглоблями в дугу, коснулись лошадиных копыт. Одинокие деревца, росшие в беспорядке на косогоре, голыми ветвями забороздили конскую спину. Местами в глубоких выемках сани наклонялись набок и, выхватывая полозьями протертый до желтизны песок, тонко скрипели, переходя на грубый треск, словно угрожали вот-вот развалиться.
— Егор, держи лошадь лучше, разобьет ведь сани —пешком придется идти, — подпрыгивая на ухабах и хватая старика за плечи, беспокоился Семен.
— Эх, не первый снег на голову, — весело вскрикивал старик, наматывая на кулак вожжи и качая лохматой головой.
Кончился спуск, сани медленно поползли дальше. Егор отпустил вожжи, уселся получше, нагреб под себя соломы и, развернувшись боком к Семену, опросил:
— Ты какую должность там имеешь? Ай просто так содержишься на побегушках?
— Как это на побегушках... У нас каждому там свое место. Я вот, например, занимаюсь медициной, числюсь санитаром. Ну а другие в боевых группах, просто бойцами... У нас, брат, порядки как в армии.
Егор перебил его, насмешливо прищурив глаза:
— Это, значить, при сиделках находишься там? Оно для твоей личности должность подходящая.
— При каких сиделках? Ты, Егор, чепуху несешь! Что я, курица, что ли! — Семен оскорбленно рванул зубами толстый соломенный стебель.
— Да ты, молодец, не обижайся, в нашем крае синитаров всех сиделками величают. Почему? Эта должность как есть куриная. Ты сам догадался сразу. Положим, курица сидит на яйцах и ждет, когда цыплята начнут из-под ней выпрыгивать, а синитар этот самый тоже сидит и ждет, пока кто Богу душу отдаст. Больше, видишь, ему нечего делать, До войны у нас в Рябчевске больница была, там, значить, старуха одна синитаркой содержалась, так она заранее знала, кому когда умереть. Довелось и мне лежать там. Как-то подходит она ко мне, садится на койку. Сама черная, взлохмаченная; истинный Бог, ведьма. Она этим самым видом больных только пужала. Если уж кого невзлюбит, то уходи сразу, иначе хворать будешь, пока за ноги на кладбище не сволокут. Да, села она на мою койку, ну, думаю, сейчас без ножа зарежет, так напужался, ажно нутро мое зажгло. Ты, Егорушка, говорит она, — я глаза закрыл, прислушался, — будешь долго жить. На твоем обличье, говорит, ничуть смертности не видно, как у новорожденного здорового младенца. Сказала так она, поднялась и вышла. Меня ажно пот прошиб. Крепко не хотелось тогда умирать. Жизнь было пошла хорошая, да и сынов только на ноги поставил. Мда, через два дня после этого болезнь мою как рукой сняло. Выскочил я, значить, с больницы, прихожу домой, хватаю полусотенную с сундука и опять к этой бабке. Подхожу, она сидит на ступеньках у прихода, что-то под нос себе бормочет. Увидала меня, поднялась и спрашивает: «Что, Егорушка, ай снова болезнь приключилась?» А у самой глазищи так туды-сюды и бегают. Нет, говорю, бабушка, вот на, возьми за труды. Сгребла это она мою полусотенную, повеселела сразу. Спасибо, говорит, теперь никогда сюда не попадешь. С тех пор шабаш... Все болезни от меня отпали. Во какая окаянная была!
— Это все сказки, пустой дурман самовнушения. — Семен вытолкнул языком изо рта пожеванную солому, потер ее в руке. — От смерти никто не спасет, и серьезную болезнь никто не вылечит тоже: ни бабки, ни старики, если сама не пройдет. Конечно, в хирургическом отношении с болезнью борьбу вести легче. На открытую рану наложил повязку и лечи. Тут даже и бабки помогут. А в остальных других случаях долго еще медицинский скальпель будет резать темноту.
Егор помотал в воздухе корявым пальцем, сплюнул прямо на бороду:
— Э-э, мил человек, плохой ты синитар, раз так говоришь. Попался бы той старухе на глаза, ей-богу, двух дней не выжил бы.
Дальше дорога, как змея, уродливо изогнулась, повернула вправо. Навстречу начали попадаться люди, в большинстве женщины и подростки мальчишки или старики городского вида. Шли парами и в одиночку. Каждый тащил за собой салазки с пустыми мешками. Молча уступали дорогу проезжающим. Стоя в снегу по колено, уныло провожали глазами степенно идущую лошадь. Егор кивнул в их сторону головой:
— Городские-то все ударились в деревню за хлебом. Лохматы свои несут, а их брать никто не хочет. Хлеб берегут. Боятся, что самим жрать нечего будет. Оно придется ли еще весной сеять, как на это немец посмотрит? Своих-то хлебов он припас. Высосал Россиюшку вперед, а потом и войной пошел. Недаром в пословице говорится: «Не поя, не кормя, врага не наживешь». Старые люди-то мудрей нас были, к каждому делу присказку припасли. Эха, но-ка, милая, но... Отдыхнешь, когда ни разу не дыхнешь.
Лошадь, пробежав немного, опять перешла на шаг. Семен недовольно заворочался на санях, потом вырвал из рук Егора кнут, стеганул по ногам кобылу.
— Гони же ты ее, проклятую, гони! Ведь она совсем стала. Так мы не доедем и до утра.
— Ты, гражданин партизан, не балуй. — Егор отобрал у него кнут, положил на солому и придавил коленом. — Чужую скотину тебе не жалко, а того не знаешь, что она уже верст сорок прошла. Лошадь, милок, уважение любит, так же как и человек, и соображение у ней такое, только бессловесная она, и все... Я сам раньше коней не жалел, стегал их как зря, но потом зарок дал; и вот почему. Как моей старухе умереть, незадолго до этого купил я себе мерина у одного хохла. До этого имел я лошаденку, но однажды горячую напоил, а она и копыта кверху. Да, привожу я конька домой и потихоньку продолжаю хозяйничать. Бывало, приеду домой с извозу, сам обленюсь и заставляю бабку овсеца ему всыпать, а он и пригляделся к ней, значить. Тут вскорости она преставилась. Отвез я, это, ее на кладбище, а мерина рядам привязал за ракитку. Ну, опустили, как водится, ее в могилу при всем народе. А у меня в грудях так задубело, что даже слезы обронить не могу. Все три сына при мне находились, приехали из города на похороны. Стоят это они, утирают глаза. Средний, Степка, посмотрел на меня и шепчет над ухом: «Что же ты, дорогой папаша, как на выставке стоишь? Людей-то хотя бы постеснялся, поплакал для приличия ... Неужели матери совсем не жалко тебе?..» А я ему так же тихо отвечаю, что, мол, кондрашка за сердце хватил — не могу. Только я так ответил, гляжу, а мой мерин захрапел, копытом землю начал бросать и головой замотал, аж дерево закачалось. Я, это, к нему, думаю, может, что приключилось с ним. Подошел, смотрю, а у него слезы градом сыплются и губа нижняя трясется. Как есть по-человечьи плачет. Ну, думаю, скотина и та убивается больше, чем хозяин, и разум у ней настоящий. Не выдержал я тут сразу, схватил мерина за шею да как заголосил по-бабьи, с приговором. Вот оно что, молодец, лошадки-то все умом не хуже нас с тобой владеют. А ты: гони да гони. К этой скотине нужен особый подход. Другая есть, хоть засеки кнутом, и с места не сойдет, потому что уважение любит.
— Все это не так, Егор, как ты говоришь, — вымолвил Семен, освобождаясь от тяжелого раздумья и поджимая под себя ноги. — Животные, конечно, чувствуют ту или иную беду и в силу своих инстинктов выражают ее не хуже, чем человек, но такие явления очень редки. Можно назвать всего несколько случаев, которые на первый взгляд, казалось бы, достойны настоящего соображения.
Продолжение следует.