Тут недавно один наш читатель разгневался, заругался. (Не то написали.) Встаньте, говорит, перед зеркалом и, глядя на себя, ответьте на вопрос: кто я? Чем я занимаюсь? Зачем живу?
Я его, конечно, обматерил и забанил, но перед зеркалом встал. Постоял. Совет-то хороший.
Хм... Раньше удивительно люди жили. Всякие цари-короли в восемнадцать лет затевали военные походы. Это же такая ответственность! Это же тяжело! "Всё-то ты в трудах, великий государь, аки пчела"... Ни дня себе не принадлежишь.
Крестьянские дети с двенадцати лет работали, в шестнадцать женились. Писатели писали: "В комнату вошла старуха тридцати лет".
Аркадий Гайдар в шестнадцать лет командовал полком, Сигизмунд Леваневский – батальоном. В итоге один стал отличным детским писателем, другой – отважным полярным лётчиком. А я?
А я всё чувствую себя ребёнком, пробравшимся во взрослую жизнь – как на киносеанс "детям до шестнадцати". (Вас не посещает такое чувство?) Притворяюсь взрослым, как Хлестаков – ревизором.
Ну, правда, сейчас полегче уже. Когда у самого родились дети, это чувство стало отступать. Но, боже, с какими боями! Смешно сказать: после рождения первенца сидел во дворике и напряжённо размышлял: готов ли я вот прямо сейчас отдать за него жизнь, если потребуется. Вот сейчас? Жизнь? Сопли детства отлипали мучительно.
Человек сам по себе, просто от еды и питья, не взрослеет. Человека взрослит дело. Дети – какое-никакое дело, хорошее дело, но не для всех. Скажем, я отец не жутко талантливый. В фантазиях могу быть лучше, чем есть.
А чтобы человеку совсем вырасти и стать большим, нужно дело, которое он будет зубами грызть. Каждую минуту ему отдаст. Совсем забудет себя, без остатка.
Видел однажды в "Новой Третьяковке" рядом две выставки. Одна была посвящена ВХУТЕМАСУ: зарево индустриализации, "комсомольцы – на аэроплан". Голодные, замёрзшие художники сжимают карандаши в посиневших пальцах. Нет этого там не было – там были плакаты, проекты индустриального дизайна, обёртки... Но от этого вроде бы "скучного" прикладного искусства веяло такой силищей, что я ахал. Пульс учащался, тело начинало вибрировать, как эта "беспредметная композиция" Веснина:
А рядом, буквально в соседнем зале, – фотовыставка: летопись московского концептуализма восьмидесятых (это непризнанные художники-альтернтивщики были такие). От неё... не обижайтесь, от неё веяло унылой мерзостью. Свалки-помойки, задние дворы, "портвешок", шутовские позы и гримасы, заголённые волосатые животы... Тоска-а-а. Чем занимались-то? Непонятно. Бухали.
Вывод я тогда сделал такой: если "свободного творца" палкой не погонять, сам он далеко не уедет. Будет вилкой пробку на портвешке расковыривать, да чесать живот (и с чего только отрастил?).
"Надо, господа, дело делать".
У Чехова в "Дяде Ване" эти слова – "дело делать" – жестоко высмеяны. Там их произносит самодовольно-ограниченный профессор Серебряков, а настоящее, не риторическое "дело" делают содержащие его Соня и дядя Ваня: "Второго февраля масла постного двадцать фунтов... Шестнадцатого февраля опять масла постного двадцать фунтов... Гречневой крупы..."
Делают – и никакого вдохновения им это не приносит. Они, как галерные рабы, мечтают о смерти-избавлении. О Царствии Небесном.
Чехов страшен. В юности мне казалось, что это лирика, элегия:
Бедный, бедный дядя Ваня, ты плачешь... (Сквозь слезы.) Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди... Мы отдохнем... (Обнимает его.) Мы отдохнем!
Стучит сторож.
Телегин тихо наигрывает; Мария Васильевна пишет на полях брошюры; Марина вяжет чулок.
Мы отдохнем!
Вот и на лице у Сони – Ирины Купченко из фильма Кончаловского это так. А на самом деле нет. Это безысходность и отчаяние. Просто у этого отчаяния уже не осталось сил на истерику.
Сторож стучит, Телегин наигрывает, Марина вяжет.
Всё будет так. Исхода нет.
Умрёшь – начнёшь опять сначала
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Это перекисшая, перебродившая трагедия. Трагедия, выродившаяся в элегию – вот что это такое. Чехов страшен.
Чехова я очень люблю. За ум, за скепсис без цинизма, за благородство без сентиментальности, именуемое порядочностью. Люблю очень – но не больше. А Пушкина я люблю безмерно.
Потому что Пушкин "это другое". Он дарит надежду. Непонятно – как он это делает? Но один мой приятель говорил: "От хорошего текста, как от хорошего зелёного чая – дышать хочется". Пушкин – это хороший текст. От него хочется дышать.
"Что это сейчас что было?"
Ничего. Постоял посмотрел. Зрелище – ну, так, ничего особенного. Но вроде бы полегчало. Теперь бы ещё завалиться Пушкина почитать для закрепленья эффекту... Но надо статью в "Лучик" готовить – про логический закон де Моргана.
Масла постного двадцать фунтов... Гречневой крупы...
Лучик рядом. Возьмите его домой. И это... если вдруг лужа... Не ругайте его. Просто он ещё маленький.