Найти в Дзене

«ЛиК». О рассказе Вас. Гроссмана «В городе Бердичеве».

«Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но, когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир» (от Иоанна Св. Благовествование, гл.16, стих 21). Об этом рассказ Василия Гроссмана «В городе Бердичеве». Оказывается железный комиссар первого батальона, вся в коже и при маузере, Клавдия Вавилова, может нечаянно и не во время (война же!) забеременеть. И когда пришло время рожать, стало понятно и ей и всем, что никакой она не комиссар, а просто баба (извините, женщина) на сносях. И главное дело в ее жизни не скакать впереди батальона с криком «Ура-а-а!» и с какой-то матерью на устах, а родить в положенных муках младенца и быть счастливой матерью; не какой-то, а просто матерью. Вавиловой предоставляется сорокадневный отпуск «по болезни» – такую резолюцию, выругавшись, наложил на ее рапорте краском (надо полагать, командир полка). Вавилова поселилась в частично реквизированной для нее квартире Хаима-Абрама Лейбовича Магазаника, «к
Вас. Гроссман
Вас. Гроссман

«Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но, когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир» (от Иоанна Св. Благовествование, гл.16, стих 21). Об этом рассказ Василия Гроссмана «В городе Бердичеве».

Оказывается железный комиссар первого батальона, вся в коже и при маузере, Клавдия Вавилова, может нечаянно и не во время (война же!) забеременеть. И когда пришло время рожать, стало понятно и ей и всем, что никакой она не комиссар, а просто баба (извините, женщина) на сносях. И главное дело в ее жизни не скакать впереди батальона с криком «Ура-а-а!» и с какой-то матерью на устах, а родить в положенных муках младенца и быть счастливой матерью; не какой-то, а просто матерью.

Вавиловой предоставляется сорокадневный отпуск «по болезни» – такую резолюцию, выругавшись, наложил на ее рапорте краском (надо полагать, командир полка).

Вавилова поселилась в частично реквизированной для нее квартире Хаима-Абрама Лейбовича Магазаника, «которого соседи и даже собственная жена звали Хаим Тутер, что значит татарин». Вселение сопровождалось скандалом, учиненным возмущенным Хаимом Тутером, который сначала ругался по-еврейски, а потом даже, не в силах сдержать негодования перед чудовищным произволом властей, перешел на русский. Участников скандала, то есть самого Хаима Тутера, сотрудника коммунотдела, худого мальчика в кожаной куртке и буденновке, и роженицу, окружали дети Магазаника, «семь оборванных, кудрявых ангелов, и смотрели черными, как ночь, глазами на Вавилову. Большая, точно дом, она была выше их папы».

Когда Магазаник убедился в том, что он выполнил свой долг и положенное количество причитаний и ругательств достигло ушей адресатов, и жене Бэйле не в чем его упрекнуть, он впустил Вавилову в отведенную ей комнату.

«Ночью она не могла уснуть. …Она щупала свой вздувшийся, налитой живот, иногда живое существо, бывшее в ней, брыкалось и поворачивалось. …Оно упорно росло, мешало двигаться, ездить верхом; ее тошнило, рвало, тянуло к земле. …Оно было во всем виновато. И вот Вавилова лежала побежденная, а оно победно брыкало копытцами, жило в ней».

Между тем семья Магазаника жила своей жизнью и эту семью надо было кормить. Позавтракав, Магазаник отправился на базар, в свою мастерскую. Автор не уточняет, чем промышлял Магазаник, но мне почему-то хочется думать, что он был сапожником, любителем поболтать с клиентами, не вынимая изо рта маленьких сапожных гвоздиков. А какая еще мастерская может быть на базаре у еврея? Часовая? Вряд ли - не имелось тогда еще у населения Бердичева того количества часов, что необходимо для прокорма многочисленного семейства Магазаника.

Весь день на базаре кипел котел человеческих страстей: здесь продавали и покупали, то есть занимались самым важным человеческим делом. Картина местечкового базара, нарисованная Гроссманом, впечатлит самого взыскательного читателя. Гроссман, конечно, не Гоголь, и базар в Ятках это не Сорочинская ярмарка, но все же, все же...

Приведу лишь один абзац.

«Темноногие дивчины в цветных хустках носили высокие глиняные горшки, через край полные земляникой, и испуганно, точно собираясь убежать, глядели на покупателей. С возов торговали желтыми, заплаканными комьями масла в пухлых листьях зеленого лопуха». Неплохо с художественной точки зрения. А сцена со слепым нищим, о которой я нарочно умолчу для возбуждения читательского интереса, это, вообще, маленький шедевр.

Вернувшийся с работы Магазаник застал у себя в доме следующую сцену: за столом сидела его жена Бэйла и рядом с ней большая женщина в просторном платье, в туфлях-шлепанцах на босу ногу, с головой, повязанной пестрой косынкой. «Они негромко смеялись, переговариваясь между собой, и примеряли, подымая большие толстые руки, маленькие, игрушечные распашонки».

Бэйла, опытная мать семерых детей, наставляла Вавилову в этом непростом искусстве: как правильно рожать и воспитывать детей. Как старый солдат она рассказывала молодому новобранцу о великих муках и радостях родов.

«Дети, – говорила она, – дети – это такое горе, это такое несчастье, это такие хлопоты. Каждый день они хотят кушать, и не проходит недели, чтобы у этого не было сыпи, а у того лихорадки или нарыва. А доктор Барабан, дай ему Бог здоровья, за каждый визит берет десять фунтов пеклеванной муки. И все они живут у меня, ни один не сдохнет».

После ужина Тутер полез на чердак и с грохотом сволок вниз железную люльку и ванночку для купания нового человека.

Когда все было готово, начались схватки. Пришла акушерка, Роза Самойловна. Она была стриженая, коренастая, краснолицая и напоминала Вавиловой командарма. «Он был такой же коренастый, краснолицый, сварливый и приезжал он тогда, когда на фронте бывал прорыв, все, читая сводки, переглядывались, шептались, точно в штабе лежал покойник или тяжело больной. И командарм грубо рвал эту сеть таинственности и тишины: криком, руганью, приказами, смехом, точно ему не было дела до оторванных обозов и окруженных полков». Роза Самойловна точно так же кричала на Бэйлу, на детей, на старуху бабушку. Весь дом наполнился ее сварливым, пронзительным голосом. Все забегали вокруг нее.

Опускаю подробности – они в рассказе. Роды закончились благополучно, родился мальчик, назвали Алешей. Однополчане подвезли еды. В силу этой ли причины, или в силу своего природного еврейского сострадания к обездоленным, но Магазаники отнеслись к Вавиловой, как к родной. Все было хорошо. Кроме одного – к городу подходили поляки. Ревком эвакуировался еще ночью, партком уехал вслед за ним, штаб ушел утром. Уехал последний эшелон.

Вообще-то город за время гражданской войны и последовавшей сразу за ней войны с белополяками четырнадцать раз переходил из рук в руки, и к этому можно было бы привыкнуть, если бы эти переходы не сопровождались всякий раз самыми неприятными эксцессами по отношению к обывателям. Ибо обыватели всегда признавались победителями сообщниками побежденных, и к ним применялись самые строгие меры для наведения порядка в городе, вплоть до изъятия обывательских кур, полотенец и сапог. Иной раз и девок. А иной раз и до изъятия самих обывателей из лона семей. Порой безвозвратно.

Еще раз опускаю подробности и перехожу к финалу, который кажется мне фальшивым, деланным и пришитым к основной плотной ткани рассказа белыми нитками.

Курсанты с песней, идущие навстречу наступающим полякам, очевидно, с целью их задержать, так взволновавшие Вавилову, это еще куда ни шло, это приемлемо. А вот вспомнившаяся ей вдруг речь лысого человека с кепкой, зажатой в руке, который говорил «слегка картавым голосом» речь на Красной площади, провожая добровольцев на фронт, эта речь, заставившая ее забыть о ребенке (!) и броситься вслед за курсантами с очевидной целью пожертвовать собой, – это явная «придумка» автора. Можно было бы придумать, что-нибудь более натуральное, хотя, может быть, и не такое «героическое». Закрадывается даже в читательское сознание крамольная мысль: а не реверанс ли это, адресованный властям предержащим? Осуждать не берусь, но рассказ от такого "приделанного" финала ничего не приобрел.

И финальный комментарий Магазаника насчет навоза из той же «героической» оперы.

Отчасти выручают финал и, соответственно, весь рассказ лишь последние слова Бэйлы, адресованные мужу: «Дите проснулось. Разведи примус, надо нагреть молоко».