Седьмой доклад
Дорнах, 22 Апреля 1921.
Будущее написание истории будет регистрировать эти дни, как принадлежащие к важнейшему в европейской истории, ибо, сегодня стало известно, как центральная Европа будет выполнять из отказа от своей (или: на своей??) собственной европейской воли.
Будет себя показывать, каким образом будут развиваться дела в последующие дни, но как всегда также может происходить то, это в конце концов акт, который гораздо больше, чем те, которые в наше катастрофическое время ему предшествовали, связан с тем человеческим волевым решением, которое в полном смысле следует, исходя из сил упадка европейской цивилизации.
В такой день можно вспомнить о том времени, из которого всё это вышло внутри европейской цивилизации, которое я здесь в последние недели охарактеризовал по его происхождению, которое в определенной мере имеет свой исходный пункт в 4-ом, так поверхностно описанном историей, но в цивилизацию человечества глубоко вмешивающемся столетии.
Мы охарактеризовали это событие с определенной стороны. Мы охарактеризовали, как с четвертого столетия, собственно, то, что можно назвать тотально юридическим духом, входит в церковную и мировую цивилизацию западных стран, а затем становится всё интенсивнее. Затем было указано, из каких источников происходят эти вещи, и мы уже прежде обратили внимание, как в середине 19 столетия человечество современной цивилизации проделывает кризис, который, хотя и мало заметен, но, как мы несколько недель назад здесь увидели, может быть описан анатомически-физиологически.
Под влиянием того, что произошло в середине 19 столетия, затем стоит всё то, что разыгралось во второй половине, а именно в последней трети 19 столетия, и, что затем вышло в несчастных двух первых десятилетиях 20 столетия.
Именно сегодняшний день даёт предпосылку, эти рассмотрения, которые мы здесь в эти дни теперь хотим осуществить, провести в уже часто имевшие место, однако, возможно прямо с точки зрения, которую я хочу принять сегодня, особенно правильным образом рассмотрение одной личности, которая совершенно интенсивным образом сопережила, можно сказать, что наполовину в качестве зрителя, наполовину трагической персоны, проходящей через события, то, что имелось из сил отмирания европейской цивилизации в последней трети 19 столетия.
Я имею в виду Фридриха Ницше. Не для того, чтобы каким-нибудь образом рассматривать биографию личности Ницше, как такового, мы хотим сегодня принять нашу точку зрения, а, чтобы на примере Ницше показать некоторое из последней трети 19 столетия. Его деятельность происходила в этой последней трети 19 столетия. Он такая личность, которая, я бы сказал, с тонко вибрирующими нервами сопроделал всё то, что пронеслось в последней трети 19 столетия на духовных течениях через Европу, и на которую эти ужасы и эта трагичность наконец обрушились. Он такая личность, которая ужасным образом соощутила упаднические силы, которые были заложены внутри этих потоков.
Конечно можно самые различные линии притянуть к образу, которые мы там видим. Некоторые из этих линий должны быть сегодня протянуты. Фридрих Ницше происходит из дома средненемецкого пастора. Поэтому он с детства имел вокруг себя то, что можно назвать культурной узостью, цивилизационной узостью нового времени. Вокруг себя он имел всё то, что имеется филистерски-сентиментального, что в то же время является самодовольным и высокомерным, и тривиально-достаточным.
Самодовольным и высокомерным на том основании, что хотят в коротко-лёгкой одежде непомерно большую сумму мировых событий в себе нести. Тривиально-достаточно, так как эти ощущения теперь вероятно действительно являются всеповседневными, которые проникают филистерскую сентиментальность из всечеловеческого, и которые ценятся таким образом в филистерской сентиментальности, как если бы они были тем, что Бог говорит в человеческой груди.
Из этой цивилизационной узости вышел Ницше, и он, будучи молодым человеком, воспринял всё то, что может воспринять такой, который, скажем, как чуждый времени и миру юноша проходит через современное гимназическое образование. Благодаря гимназическому альпфилистротитету (alphhilistrositet- вероятно можно перевести: высокому, как Альпы филистерству) он смог ощутить величие греческой культуры. Он входил уже в ранние годы с полным сердцем во всё то, что изливалось из греческой трагики Софокла и Эсхила, и он исполнился всем тем, что из греческой полно-человечноcти стремится вверх к определенному пониманию духовно-физического переживания мира.
И он хотел, как полный человек, со всем мышлением, чувствованием и волением стоять внутри в этом переживании тотального мирового единства, отдельной частью, отдельным членом которого может чувствовать себя человек.
И вполне мог всё снова и снова вставать перед душой юного Фридриха Ницше великий контраст между тем, что, с одной стороны, как раз в филистерской сентиментальности и узкосердечности, тривиального самодовольства большинство современных людей называет реальностью, и, с другой стороны, высокие стремления греческой трагики и философии древнегреческого времени. И, конечно, его душа колебалась между этой филистерской реальностью и этим высоким стремлением греческого духа, поднимающим над всем тривиально человеческим.
И, когда он затем вступил в сферу современной эрудированности, то опустошила его особенно бездуховность и безыскусственность этой современной эрудиции, как чисто интеллектуальной толчеи (возни). Его любимые греки, в которых он очень интенсивно ощутил высокие стремления, были ему через современную науку излиты в филологически-формальную тривиальность.
Он должен был себя узнать (буквально: найти наружу) из этой филологически-формальной тривиальности, и таким образом он получил свою основательную антипатию против того духа, который он воспринимал в качестве духа первопричинности интеллектуализма нового времени. Он был охвачен глубокой антипатией против Сократа и всего сократовского стремления.
Конечно, имеются великолепные добрые (хорошие) стороны Сократа, имеется всё то, что интенсивным образом можно у Сократа изучать. Но там есть на одной стороне Сократа, как он когда-то стоял внутри греческого мира, и там есть сократово привидение, которое идёт через описание современного гимназического учителя и университетского философа.
Кто, наконец, мог знать юного Ницше, когда он сначала наблюдал своё окружение? – Только привидение Сократа! Так приобрел он свою антипатию против этого Сократа из того, что из сократизма поднялось внутри этой европейской цивилизации.
В Сократе он видел убийцу человечности, которая в предсократическое время искусственно и философски протекала насквозь через европейскую цивилизацию. Так явилось ему наконец ставшее филистерской, пустой действительность, как то, что на основе бытия озирает мир, и из чего нужно вырабатывать то, чего хочет высокое стремление к духовным сферам бытия.
Последнего он не мог видеть в нечто таком, что было бы вырвано из познавательного стремления. Он мог это видеть только в том, что вырывалось из того стремления, которое приняло художественный характер. Его пронизывала блеском филистерская атмосфера, которой в конце стал сократизм. То, что от старого гречества из этого взошло, как трагическое искусство.
Он видел это в определенной мере возрождающимся в конце 70-х начале 80-х годов в том, что Рихард Вагнер хотел создать, как трагедию из духа музыки. Он видел в этой музыкальной драме, которая тогда должна была быть создана, нечто, что было непосредственно связано с игнорированием сократизма к первому греческому времени человечности, и перед его душой вставали два направления искусства.
С одной стороны, дионисически-оргианное, которое из бездонных глубин наверх хочет всосать человечность в мир. С другой стороны, то другое направление, от которого постепенно в Европе отвернулись, которое весь блеск потеряло и так впало в абсолютно духовный склероз современной учености: направления аполлонизма. И он стремился к новому дионисийскому искусству. Это продувает его первое произведение: «Рождение трагедии из духа музыки». И он должен был тотчас увидеть, как типичный филистер отправляется против того, что из окрыленного фантазией познания, и из несомой познанием фантазии было высказано в этой книге «Рождение трагедии из духа музыки».
Тотчас мобилизовал прафилистер модерной цивилизации, Вилямович, который тогда стал светилом берлинского университета, который греческих трагиков одел в современные тривиальные одеяния, что тогда было бесконечно удивительным для всех тех, кто глубоко прониклись в греческое слово, хотя они и далеки от греческого духа.
Тотчас возникло столкновение между тем, что хотели внести внутрь от духа в соответствующее познанию художественное, и тем, что не чувствовало себя хорошо внутри этого духа познания полного фантазии, внутри этого дух несущего познания, и, что выбегается наружу в филистерскую педантичность.
Всё то, что душа Ницше могла пережить от этой противоположности, всему этому он дал затем излиться в начале 70-х годов в его четырех так называемых «Несовременных рассмотрениях»
(«Unzeitgemäßen Betrachtungen»). Первое из этих рассмотрений было посвящено образовательному филистерству нового времени. Нужно только эти «Несовременные рассмотрения» видеть в правильном направлении.
Конечно, должны были не отдельные личности быть этим задеты. Например, не должен был задет в первом «Несовременном рассмотрении» задет в других отношениях бравый и порядочный Давид Штраус, как личность, а он должен был быть взят, как тип современного образовательного филистера, настолько бесконечно довольный тем, что в этой современной жизни развивается в качестве самого тривиального. Мы ведь переживаем это снова и снова, ибо, дела по сути с того времени не улучшились, а только усилились.
Например, подобное переживание, что имеют, когда пытаются дать миропонимание, исходя из духовнонаучных оснований.
Тогда приходят всевозможные люди и говорят: «Да, конечно это могло бы быть правильным, что тут говорится о эфирном теле, о астральном теле и духовном развитии. Но, хотя это всё и может быть правильно, это не доказуемо! Доказать можно только, что дважды два равно четырем. И прежде всего нужно объяснить то, как эта недоказуемая духовная наука стоит в отношении проверенных истин, таких, как дважды два четыре!».
Примерно такое слышим мы сегодня во всех интонациях – если даже и не прямо в таком радикальном оттенке – что всё же обращено против всего, что говорится о душевно-духовном царстве. «Дважды два четыре!», – как будто кто-то сомневается, что дважды два равно четырём!
Фридрих Ницше хотел поразить современное ему образовательное филистерство, когда он характеризовал, как тип, Давида Фридриха Штрауса, составителя «Старого и нового верования», этой прафилистерской книги. И затем он захотел показать, как, собственно, пустынно стало вокруг современной духовности.
Нужно только вспомнить, как в первой половине 19 столетия ещё были в определенном смысле огненные духи, как например, тот Роттек, который преподнес историю, хотя и в односторонне-либеральном смысле, но тем не менее с определенной огненной духовностью. Нужно вспомнить о том, как в «Истории» Роттека всюду живёт нечто, хотя и несколько высушенное, от того полно-человека, который во всю земную жизнь развития человечества хотел внести столько духовности, сколько в нем есть разумности.
И нужно только ответить тем людям, которые выступают и говорят: «Ах, что? Государственный строй, состояние человечества, конструировать исходя из разума – из этого ничего не выйдет!», – что нужно изучить древние времена, углубиться в историю, нужно видеть, как всё преходяще, и после этого нацелиться на то, чтобы организовать будущее.
Это же дух, который наконец также в национальной экономике и в учении народного хозяйствования, как, например, через Луи Брентано, приносит свои пустые плоды. Дух, который хочет только взглянуть на историю, который, таким образом верит, что только в старые времена могло быть внесено что-то такое продуктивное в развитии человечества, но в наше время, собственно, должно было бы внутреннее человеческого существа выдолбить, и должно его совершенно переполнить тем, что можно приобрести из истории, чтобы затем этот современный человек имел хотя бы ещё кожу и немного чего-то из того, что под кожей лежит, но затем внутри этого немногого совершенно наполненного тем, что принесли древние времена, так, чтобы он древнее гречество, всё германство и прочее такое мог выдать из себя. О продуктивности и самоисполненности человеческой души в настоящем, об этом не думают и не хотят думать.
История становится избавлением времени. Ницше чувствовал отвращение к этому в 70-е годы и написал свою книгу «О пользе и убытке истории для жизни», где он указывает, как современный человек задыхается от истории. Он утверждал, что снова придёт продуктивность. В нём ещё был заложен дух художественного.
После этого он обратился к «в определенной мере философам», к Вагнеру, к Шопенгауэру. В том, что жило в Шопенгауэре, видел он род действительности обычно пустого, пыльного духа философии. В Шопенгауэре он увидел род воспитателя современного человечества, не только такого, которое имеется, но и такого, которое должно возникнуть. И он написал свою книгу «Шопенгауэр, как воспитатель», и за этим выдал «Рихард Вагнер в Байройте (Bayreuth)». Ещё раз, я хотел бы сказать, собственно в оргианистическом образе указать, на то, как из искусства может выйти оживление современной цивилизации.
Примечательно, из каких подоснов вышла именно эта книга «Рихард Вагнер в Байройте». Ведь Фридрих Ницше заботливо отобрал, что он внёс в то, что затем вышло в мир под титулом «Рихард Вагнер в Байройте».
Можно почти сказать, что каждая страница этой в 1876 году напечатанной книги имеет вторую страницу, содержащую нечто совершенно иное. В то время как энергичным образом Байройт и его деятельность будет праздноваться в книге «Рихард Вагнер в Байройте», Ницше писал наряду с этим, я бы сказал, к каждой такой странице ещё другую, исполненную глубоко трагическим ощущением о силах упадничества современной цивилизации.
Он всё же не мог верить в то, что он сам писал. Он не мог верить, что в Байройте заложена сила, которая теперь действительно может преобразовать силы падения в силы восхождения. Эта трагичность царствует в тогда отобранных и оставшихся лежать, как рукопись листах, которые были изданы, увидели свет, только после заболевания Фридриха Ницше. И тогда наступил большой толчок, собственно, уже в 1876 году.
Этот период в жизни Ницше закончился трагически болью о том, что было силами упадка в современной цивилизации. В 1876 году мы уже видим Ницше так, что в нём возрастает отвращение, оно становится больше, чем сладость от сил восхождения, которые он сначала увидел в Байройте.
И теперь будет он прежде всего переполнен в своей душе видением всего того, что вошло в современную цивилизацию от неистинного элемента, от современной неправдивости. И я хотел бы сказать, что это образуется для него в образ того, что в этой современной цивилизации действует человечески.
Он больше не может в этой современной цивилизации видеть нечто, что в действительности переходит туда, как освобождающая духовность, через то, что является филистерским духом действительности, и он вступает в свою вторую эпоху, где он тому, что в потерянном облике человека представляется в современное время выше его самого, он противопоставляет то, что он называет «Слишком-человеческим» или «Сверхчеловеческим», то, о чем современный человек не хочет иметь никакого сознания, но, что всё же является действительным образом.
Можно сказать, что взирают на тех, кто современную историю праздновали, как, к примеру, Луи Брентано и Карл Совиньи, или другие историки, например, Ранке и прочие. Взирают на них всех, чего же они, собственно добиваются (что они делают)? Что же образуется там в ткани прядущего мирового духа?
И будет выставлено нечто, что должно быть истинным. Почему это будет выставлено, как истинное? – Оно будет выставлено, как истинное, так как те самые духи, которые о такой истине говорят, в действительности сами являются бесплодными духами. Они отрицают дух, так как они его не имеют, так как они не могут к нему прийти.
Они диктуют миру: «Таким ты должен быть!», – так как у них самих отсутствует свет, что они должны распространиться по миру. Сверхчеловеческое, совершенно человечески-приобретенное – это то, что человеческое организует вверх, и что будет выставлено перед человечеством в качестве абсолютной истины. Это живёт в Ницше, как ощущение, с 1876 года, когда он писал свои две книги «Человеческое» и «Сверхчеловеческое», затем «Утренняя заря» и наконец «Радостная наука», через которые, я хотел бы так выразиться, себя пьяно вталкивает внутрь в природу, чтобы выйти из всего того, что, собственно, его окружает.
Но тем не менее в нём имеется трагическое ощущение. На него подействовал немецкий север, вообще европейский север и средняя Европа, он всё это принял, он из Шопенгауэра и Рихарда Вагнера принял путь к волюнтаризму, и посвятил Вольтеру книгу «Человеческое, сверхчеловеческое». Он пытается обновить сократизм, когда он пытается вдохнуть в него жизнь, но, он тогда позади лжи современной цивилизации ищет сверхчеловеческую истину, человеческую узость. И, исходя из этой человеческой узости, он пытается завоевать дух. И он его не находит позади того, что человек произвел в новое время.
Он надеется найти его через род пьяного себя-вталкивания в природу, в которой он пытается жить, когда всё снова в своё отпускное время шел на юг, чтобы в тёплом Солнце и под синим небом как раз забыть, что принёс в новое время человек.
Это опьяненное себя вталкивание в природу лежит, как ощущение, как основной тон в его «Утренней заре» и в «Радостной науке». Но при этом он не стал радостным, а остался трагичным. И это примечательное ощущение, которое мы в нём тогда находим. Оно особенно выступает нам навстречу, когда мы это ощущение открываем в его лирике, и от него слышим:
«Вороны орут и тянут шумный полёт к городу;
скоро будет снег; благо тому, кто сейчас ещё имеет родину!»
Он также не имеет родины. «Лети, птица, трещит твоя песня в пустынном птичьем звуке». Он не имеет родины, ибо ему казалось, как будто вороны вокруг него кричат, когда он из Германии всё снова отправлялся в Италию. Но то, что он не мог оставаться в этом настроении, это заметно сразу. Имеются слова Ницше, где упоминается о том, что это настроение из «Вороны орут и тянут шумный полёт к городу» он принимал слишком серьёзно.
Он не хотел, чтобы его принимали, как просто трагичного человека, он всё же хотел в то же время смеяться над всем тем, что тогда разыгрывалось в модерной цивилизации. Как было сказано, мы читаем пару строк, которые затем следуют за этим стихотворением «Крик ворон…» в сегодняшней задаче Ницше.
И мы видим, как в определенной мере в Ницше есть дух в этой последней трети 19 столетия, предостерегающий от того, чтобы забыть всё то, что принёс человек модерной цивилизации, вылететь из того, что принесло искусство и познание, найти первоначальное, найти новых божеств и разрушить древних божков.
Можно сказать, что время этих духов било до глубоких ран, чтобы эти раны мочь исцелять и из этих ран вышло нечто совершенно новое продуктивное. И так выпрыгивали из этих ран пустые творения, бессодержательные идеи, является, задыхаясь от кровоточащей лирики, «сверхчеловек».
Для Ницше является невозможным, что в последней трети 19 столетия из естествознания, которое человека стёрло из социологии и социальной жизни последнего столетия, которое имеет машины, но более не человека, а только человека, стоящего на машине, – для Ницше невозможным является тогда ещё продвинуться вперед к человеку.
Но он переживает влечение: прочь, с негативностью прочь из того, что более не сознаётся и не ощущается, как человек. Вместо понимания человека исходя из всего мира, вместо духовной науки – абстрактный «сверхчеловек», лирически продушенный, болезненный, лирично перегретый, судорожный, в видениях перед своей душой выступающий в «Заратустре», в видениях, которые частично задевают глубочайшие стороны человеческого существа, но по сути всегда звучат где-то дисгармонично, которые из себя высаживают желаемую дисгармонию.
И затем другая негативность, или, собственно, бессодержательная идея. Эта жизнь между рождением и смертью человека, не может быть понята, если одновременно расширенно не думают о внешней земной жизни.
Имеющий чувство, что жизнь между рождением и смертью действительно понята, который это охватывает глубоким ощущением и таким лиризмом, как это понимал (охватывал) Фридрих Ницше, тот в конце концов предчувствует, что эту жизнь нельзя понять, как единичную, а нужно рассматривать её в её развитии через многие земные жизни.
Но насколько мало Ницше мог человеку дать содержание, и потому пришел к негативности «сверхчеловека», настолько же мало он мог дать содержание повторяющимся жизням. Он её опустошал, эту жизнь, и она становилась пустым повторением одного и того же, вечным повторением подобного.
Подумайте только, что нам может явиться перед душой в повторяющихся земных жизнях, которые в карме через могучее судьбы-вращение связаны друг с другом, представьте себе, как тогда одна жизнь вольётся в содержание другой, и представьте себе теперь опустошение этой земной жизни вплоть до безсущностного чехла (шкуры), из которого всё содержание удалено, и там имеет место вечное повторение (возвращение) того же самого, подобного – карикатура на повторные земные жизни.
И невозможно проникнуть насквозь через то, что даётся в современной конфессии, к образу Мистерии Голгофы – так явилось для Ницше то, что ему могло бы открыться через Христианство!
Невозможно через то, что, начиная с 4 столетия возникло на почве конфессиональных воззрений, проникнуть к образу того, что разыгралось в Палестине в начале нашего летоисчисления.
Но Ницше был исполнен глубоким стремлением к истине. сверхчеловеческое возникло в трагическом облике перед его душой. Он не хотел соучаствовать во лжи современной цивилизации, он не давал себе представить образ Мистерии Голгофы, как это, к примеру, противники Христианства с подачи Адольфа Гарнака перед миром выставили абсолютно ложно.
Он сам хотел ещё во лжи, которая тогда имелась, как действительно данная, познать истину. Поэтому его искажение Мистерии Голгофы в «Антихристе». В «Антихристе» он вставил образ, который должно было вставить, если вырастают из современного конфессионального представления, и, когда, вместо того, чтобы лгать, хотят говорить истину, исходя из этого представления, но, когда не могут проникать насквозь одновременно через то, что предлагает современное познание, к тому, как дело обстоит в действительности с Мистерией Голгофы.
Примерно в таком состоянии был Ницше в 1886-88 годах. Он покинул всё, что предлагало цивилизационное познание, и перешел к негативности человека в «сверхчеловеке», так как он не мог обрести человека из современного ему познания, искоренившего человека из его царства. Из своего ощущения относительно одной земной жизни он ощутил предчувствие о повторяющихся земных жизнях, но современное познание не могло дать ему для этого никакого содержания.
Он опустошался оттого, что предчувствовал и больше не имел содержания, только формальное продолжение вечно того же вращения в вечно таком же повторении. Это стояло перед его душой. И поэтому такой искаженный образ Мистерии Голгофы, как он его изобразил в своём «Антихристе», так как нет пути, если истину хотят сохранить от того, что предлагает современная теология, для того, что является видением Мистерии Голгофы.
О христианственности новой теологии он уже мог читать некоторое в книгах Баслера Теолога Овербека. Что эта новая теология не христианская, должно было ему стать ясным в существенном через овербековские книги о модерной теологии. Всё, что в современном Христианстве живёт, как нехристианское, жило глубоко в душе Ницше. Ему было через невидимость этого современного познания действительный обзор через то (над тем), что у человека через одну жизнь для другой будет зачато, взято, и так возникнет ему бессодержательная мысль о возвращении того же.
У него был взят греческий импульс через то, что в современное время называется христианскостью, и ему бросилась в глаза неправдивость (неистинность) этого времени, так что он не разу не мог поверить в истинность искусства, в которую он хотел верить в начале своей восходящего пути. И он уже исполнен этой трагичности, когда из своей души развивает такие высказывания, как: «И поэты (сочинители) лгут слишком много…».
Конечно, исходя из глубочайших глубин человеческого существа, поэты и художники новой цивилизации слишком много лгали и лгут по сей день, ибо, что для сил будущего больше всего будет требоваться и чего современная цивилизация меньше всего имеет – это дух истинности.
Ницше стремился к этому духу истины, который только мог представить человека человеку, который только через развитие земной жизни может придавать этой земной жизни иной смысл, как бессмысленное повторение подобного (одного и того же). Исходя из чувства истинности, он жаждал действительного облика того, который странствовал по просторам Палестины. Он находил только искаженный образ внутри современной теологии и современной христологии.
От всего этого он запутался. Так личность Фридриха Ницше является нам выражением разрушения стремящегося к истине духа внутри неправдивости, которая взошла, начиная с критической точки нового времени, с середины 19 столетия.
Эта неправдивость так сильно взошла, что люди не чувствовали, как глубоко они вплетены в её сеть, что люди уже совершенно не могут думать о том, как сегодня уже в каждое мгновение нужно ставить правдивость вместо неправдивости.
Но не иначе, как обратив внимание на то, как именно это основополагающее ощущение: «истина вместо неправды», - должно пронизывать нашу душу – не иначе, чем через это основное ощущение может жить антропософская духовная наука.
Современная цивилизация воспитана в духе неправдивости и с этим духом неправдивости – это уже можно привести в качестве примера – как раз антропософская духовная наука борется более всего. И сейчас уже дело обстоит так, как я уже говорил здесь в конце последнего рассмотрения, что мы стоим в глубоком интенсивном кризисе относительно антропософски ориентированной духовной науки, и совершенно необходимым является для нас, чтобы действовали, исходя из энтузиазма относительно истины, действовали интенсивно.
Ибо, конечно, поясняется на примере, на том, что ежечасно, ежедневно происходит, то, от чего наша цивилизация болеет, то, отчего она должна погибнуть, если она не взбодрится.
Смотрите, в одном еженедельнике, который в первую очередь является выражением широко распространенного общественного мнения, мы видим в последнем номере созданное настроение против того, чем является политика Симонса. Само собой, антропософская духовная наука также мало, как и «трехчленность», в чем-либо имеет дело с его политикой. Однако, исходя из очень глубокого духа неправдивости, сегодня антропософская духовная наука связывается с симонсовой политикой.
Известно, что таким образом достигается и будет многое достигаться. И действительно выражается нечто от совершенно затхлого (болотного) вранья, когда приходится читать такое предложение, явленное под вводным знаком в этом еженедельнике, и которым характеризуется Симонс: «Это любимый ученик теософа Штейнера, предрекшего ему большое будущее. Он твердо стоит на Евангелии Трехчленности. А также в смысле своего Вуппертализма является верным христианином!».
Вот! Сколько слов, столько и лжи! Я не говорю: «Сколько предложений, столько и лжи!», - но я говорю совершенно сознательно: «Сколько слов, столько и грубой (толщиной в дубину) лжи!», - за исключением последнего предложения – в первом предложении каждое слово ложь: «Он является любимым учеником теософа Штейнера, который ему предрек большое будущее, стоит крепко на евангелии трёхчленности» - это всё совершенная ложь! – «однако в смысле своего вупертализма является верным (набожным) христианином.».
Этим, в этом последнем предложении, когда оно добавлено к более раннему, добавляет к последовательности, само собой разумеется, абсолютный паралич. Ибо, представьте себе такое, если действительно могло бы, чтобы какой-нибудь мой любимый ученик, которому предсказано большое будущее в области трехчленности, чтобы он теперь в смысле честных людей в Вуппертале был верно молящимся христианином!
Представьте образ такого человека! Но такова сегодняшняя цивилизация. Каким незначительным может показаться, отчетливый симптом современной цивилизации. Ибо, тем, которые очень жарко полемизируют против таких вещей, полемизируют с равной ложью и подобным же параличом.
И другие не замечают, что за удивительное образование «наколдовывается перед их глупыми глазами», простите мне, я только цитирую то, что было сказано в современной «Мистерии Гномов». Они совершенно не замечают, что перед их, скажем мы теперь, «интеллигентными глазами» - так, как интеллигентность понимается в современной цивилизации – будет наколдовано.
Сегодня действительно принимается всё, так как отсутствует ощущение истины и истинности, и отсутствует энтузиазм для оценки истины и истинности внутри неистинной и неправдивой цивилизации. Если сразу ничего не делать с такими вещами, то нельзя идти дальше. Сегодня нужно поставить перед душой иной образ. В эти дни отчетливо выступает перед душой человека, что Европа хочет выкопать могилу своей цивилизации, и, что эта Европа хочет призвать внеевропейское, чтобы на могиле старой цивилизации, а также могиле гётеанизма поднялось нечто иное.
Мы увидим, как покажется, как из того, что политиками будет выкопана могила, может выйти нечто, что теперь воспримет силы восхождения, что тогда найдёт человек, что он тогда найдёт повторные земные жизни, как действительно единственный импульс вечного мышления, что найдётся истинная Мистерия Голгофы, как правильный импульс Христианства относительно всего того, что вступило в этой области из неправдивого, неистинного.
Восьмой доклад
Дорнах, 23 Апреля 1921.
Я сегодня преподнесу, очевидно, менее близкое, но всё же связанное со сказанным вчера. Я часто упоминал, что человек, когда он озирает развитие человечества, слишком исходит из воззрения, что общее устройство человеческой душевной жизни, пока вообще имеется человеческое развитие, прослеженное исторически или доисторически, в сущности остаётся одинаковым.
Но то, что тогда думают, совершенно не соответствует фактам. Конечно, трудно констатировать, как человеческая душа в развитии метаморфизирует, если сообщаемые факты в состоянии просто чисто исторически видеть через документы. Но, если мочь всё же взирать назад дальше, чем идут эти факты, тогда оказывается также исторически сообщенное в ином свете, и тогда оказывается, что с человеческими душевными свойствами (качествами) дело не всегда обстоит так, как сегодня, или было в те времена, которые ещё можно озирать через внешне-исторические.
Прежде всего думают, что человек сегодня имеет нечто такое, как, например, геометрия или арифметика, в сущности являющееся учением о числах, а также имеет искусство установления веса, взвешивания. И имеют представление о том, что такое измерять, что такое размер. Создают себе представление о том, как сегодня считают и взвешивают вещи, и думают, что, конечно, в то время, в которое по нашему устоявшемуся мнению человек ещё был в состоянии детства, он не мог ничего измерять, считать и рассчитывать. Но с тех пор, как он этому научился, то примерно в том же самом роде, как мы сейчас.
Это как раз не тот случай (это неправильно). И, хотя также, как говорится, это ведет в отдаленную область, мы должны, прежде чем мы войдём в историческое человечество, образовать несколько более точное представление о мере, числе и весе.
Мы же знаем также вследствие внешних сообщений, что в пифагоровой школе на числа царствовал несколько иной взгляд, чем сегодня. Пифагорейцы имели, как вы все знаете, определенные представления, соединенные с числами – один, два, три и так далее – определенные представления были связаны именно с каждым отдельным числом, четным и нечетным. Короче, говорилось, что они имели определенный качественный род, а не просто количественный род числа.
Если то, что там лежит в основе, исследовать духовнонаучно, то можно прийти к тому, чтобы увидеть, как то, что имелось в пифагорейской школе, которая ведь всё ещё имела род тайной школы, по сути было уже только последним отзвуком гораздо более древних представлений о числах, мудрости, восходящей к более древним временам, о которой сохранялись только предания.
И то, что нам известно (говорится) о Пифагоре, это в сущности нечто от древнего учения о числах, что уже пришло в упадок.
Приходят, когда к делу подходят духовнонаучно, именно относительно меры, числа и веса к совсем иным представлениям, чем мы имеем сегодня. Но, как говорится, мы должны в это мочь внести ясность, хотя также некоторое может составить затруднения из того, как сегодня существуют эти понятия о мере, числе и весе. Мера – как мы сегодня меряем?
Мы можем иметь только один размер, и этот размер, который должен каким-то образом быть взят. Мы не можем сказать, что тот размер, который мы кладем в основание, когда берем сегодня метровый измеритель, абсолютно чему-то соответствует. Он принят, как соответствующий определенной части квадранта северного меридиана, идущего через Париж. И это ни в коем случае не такая десятимиллионная часть, точно содержащаяся в том железном основном масштабе, который находится в Париже, как первая метровая линейка. Но это так принято.
Говорят, что хотят исходить из одного определенного мерила. И тогда измеряют другие длины или площади, образуя из меры длины меру площади в квадратных мерах. Но то, что тогда получают через измерения, ведет назад к чисто произвольному однажды принятому. Важно, чтобы мы это ясно поняли, что мы, собственно, всегда, когда замеряем, в основание закладываем произвольный размер, что мы всегда имеем только соотношение какой-то величины с этим произвольно взятым размером.
С числом дело обстоит уже несколько иначе. Так как мы сегодня живём в нашем абстрактном бытии, то считаем мы: один, два, три. Мы считаем: один, два, три, - когда считаем яблоки, или людей, или лошадей, или стулья. Для того, что тогда должно определиться через число, совершенно безразлично, о чём мы говорим «один». Мы имеем наш особенный род счёта для всех вещей, которые мы считаем и которые образуют некое несколько в себе закрытое единство.
Заметим, что, когда мы меряем, то имеем в основании произвольное средство измерения, масштаб. Но с этим произвольным масштабом связываем мы затем всё. Этот масштаб является в определенной мере нечто таким, что имеется здесь, что представимо, я бы сказал, в подобном вещам роде, вещественного рода.
Единство, как число, оно не представимо в вещественном роде. То, что является единством, как число – это полная абстракция, это нечто, что применимо к чему угодно. Дело не в том, считаем мы года, людей или звёзды. Мы полностью абстрактно вводимся в то, с чем не связано никакой действительности, так как может иметься в виду любая действительность и одновременно никакой действительности.
Когда мы арифметически кладем в основу единство, тогда отпадает у нас немного вещественного, которое мы ещё имеем, когда мы меряем. И тем более при взвешивании. При взвешивании мы имеем дело с тем, что мы совершенно не озираем то, что мы кладем в основу. Тогда отпадает от нас история ещё более, чем при счёте. При счёте мы как минимум имеем, когда мы считаем, например, стулья и говорим: один, два, три, - и заканчиваем на третьем стуле и это стоит, как единство, перед нами.
Если же мы имеем весы, то на одну сторону мы кладем груз (гирю – гиря и вес по-немецки одно слово) – вес для нас ничего бы не значил, если бы он не притягивался к земле, как мы говорим – и снова то, что мы взвешиваем, имеет равный вес с весом гири.
Но в этом случае мы имеем дело не только с этим, а со всей Землей. То, с чем мы себя связываем, лежит как-то полностью вне области, которую мы озираем. Мы входим в полную абстракцию, когда говорим, что нечто весит 5 кило. Представьте себе, что за представление вы имеете тогда, когда говорите, что нечто весит 5 кило. Да! Вы кладете в чашу весов пятикилограммовую гирю.
Но пятикилограммовый вес – это ничего не значит само по себе! Это не качество (особенность) вещи. Когда я говорю: один стул, - то этот «один» как минимум заключается в этом стуле. Но эти 5 кило должны быть связаны с Землей. Тут мы имеем нечто такое, что имеет связь с нечто таким, что вы совершенно не можете озирать, со всем земным шаром (телом). И, когда мы затем должны взвешивать нечто иное на той же чаше весов, к примеру, весящее тоже 5 кило, то снова имеем нечто, что от вас совершенно ускользает, что снова принадлежит всеобщности, что даже является нечто меньшим, чем абстракция.
Будем исходить из числа. В прежние времена – мы при этом отправимся назад вплоть до второго послеатлантического периода – во втором послеатлантическом периоде времени использовалось всё мышление о числах совершенно иначе, чем это происходит сегодня во внешнем мире.
Тогда люди имели действительно представления о «один», о «два», о «три». Для нас «два» ничто иное, как, что что-то (какое-то единство) имеется два раза, «три» – единство имеется три раза …, и мы продолжаем так считать, когда мы всё снова только добавляем «один», то есть повторяем тот же самый акт мышления, и можем его повторять до бесконечности.
Во втором послеатлантическом периоде это было не так. Тогда чувствовали между «два» и «три» большую разницу, какую сейчас чувствуют между разными предметами. В «три» чувствовали нечто существенно иное, чем в «два». Не просто отношение к единству, но в «три» чувствовалось нечто заключенное, нечто связывавшее три вещи друг с другом, а в «два» нечто открытое, нечто такое, где две вещи равноценно рядом друг с другом лежали. Эта равноценность лежащих рядом друг с другом вещей мыслилась, когда говорилось «два».
В «трёх» чувствовалась не равноценность лежащего бок о бок, но под «три» могло пониматься только нечто, что взаимно принадлежит тому, что каждое с другим связывает. В случае с «два» можно было представить, что одно убегает направо, другое налево. В случае с «три» этого было представить нельзя.
О «трёх» всегда представляли, что, если одно убежит, тогда два других больше не являются тем, чем они являются, то есть равноценно-существующим. «Три» в определенной мере объединяет «два» к тотальности, к общности, единству.
Такого счёта, как мы имеем сейчас, элементарного счёта, повторения одного и того же акта, в те древние времена вообще не имелось. И только сегодня благодаря духовной науке снова определенным образом число вводится в качественность. Я могу вам ещё на одном примере, который вы давно знаете, сделать это наглядным, так что вы увидите, что необходимо не просто присоединять к одному два и так далее, но со счётом теперь также соответственно действительности погружаться в бытие.
Для того чтобы вы одно, я бы сказал, элементарнейшее, представление о вещи получили, проделайте вместе со мной следующее. Вы находите в моей «Теософии» описание отдельных членов человеческого существа. Эти члены человека описаны:
1. Физическое тело;
2. Эфирное-тело;
3. Астральное-тело;
4. Ощущающая-душа;
5. Душа-рассудка или душа-характера;
6. Сознательная-душа;
7. Само-Дух (Духо-Самость);
8. Жизне-Дух;
9. Духо-человек.
Но, когда эти члены человеческого существа так друг с другом связываются, то есть, что, когда их так перечисляют друг за другом, это не значит, что при этом погружаются в действительность. Ибо, эти девять здесь, которые совсем не имеются.
Совсем нельзя так считать, что 1. – физическое тело, 2. – эфирное-тело и так далее. Считать так совсем нельзя, если хотят обрести ясность относительно человеческого существа, когда сегодня взирают на человека в его действительности.
В действительности нужно говорить так: «Физическое тело», хорошо, оно ограниченное в себе заключенное, «эфирное-тело» также. Но «астральное-тело», к которому мы переходим, как к третьему, не является чем-то в себе замкнутым, и мы не можем просто «душу-ощущающую» причислить к нему в действительном человеке, а мы должны эти два члена, астральное тело и ощущающую-душу, непременно соединять и через это, что мы в действительности переходим от одного к двум и к трем, мы можем в определенной мере реально вычислять, можем находить в «трех» не просто присоединение.
То, что в человеке образуется, как «Астральное-тело» и «Душа-ощущающая» – это абстрактно просто третье. Но через то, что мы в этой реальности переходим к третьему, мы не можем больше к двум первым третье просто прибавить, но нам должно стать ясно, что это третье само по себе нечто иное, чем первых оба два.
Затем мы приходим к тому, чтобы сосчитать «четыре», которое в сущности является «пятым», и затем должны мы снова шестое и седьмое сосчитать вместе в сегодняшнем человеке, так что мы, собственно, имеем, как вы также это читаете в моей «Теософии» обозначенным, как: три, четыре, пять, шесть, семь. У нас получается семь действительных членов, которые, однако, если абстрактно считать, являются девятью членами:
1. 1. Физическое тело;
2. 2. Эфирное-тело;
3. 3+4. Астральное-тело + ощущающая-душа;
4. 5. Рассудочная-душа;
5. 6+7. Сознательная-душа;
6. 8. Жизне-Дух;
7. 9. Духо-человек.
И мы учимся говорить исходя из действительности: когда мы проходим по правилам счёта, не равнозначно одно другому. Просто благодаря тому, что это третье (см. табличку выше), это 3. есть нечто иное. Конечно, мы должны сегодня, так как мы привыкли, думать о числах абстрактно, нам немного проиллюстрировать, так как это далеко отстоит от обычного сознания.
Но в древние времена, в 1-2 периодах послеатлантического времени, тогда никому не могло прийти в голову в числа при продвижении равнозначимое прибавлять, одно к другому подставлять, но переживали нечто, что затем перешло, скажем, от «два» к «три», также точно, как здесь переживается нечто, когда переходят от двух к трем (см. табл. выше).
Сегодня можно прямо только чувствовать на таком примере. Это чувствуют не на самом числе, а в то древнее время чувствовали на самом числе. Говорили о числах в их отношении друг к другу. Например, ощущалось, что всё то, что имеется, как «два», имеет нечто открытое миру, не замкнутое (закрытое).
То, что имеется, как «три», как действительное «три», является чем-то замкнутым (отдельным). Теперь мы скажем, что нужно различать, а что мы считаем. Когда мы считаем: один мужчина, одна женщина, один ребенок, то мужчина и женщина составляют двоичность, не закрытую для мира, а с ребенком это закрывается, образует целостность.
Когда считают яблоки, тогда, конечно, нельзя сказать, что три яблока более замкнуты в себе, чем два яблока. Да, внешнее ощущается только так, но число ощущается не так, а именно совершенно иначе.
Вспомним, что определенные роды (племена), принадлежавшие к древнему народонаселению, считали с помощью своих десяти пальцев, когда они внешне имеющееся сравнивали со своими пальцами, так что можно было говорить, когда было три яблока, что это подобно трём пальцам.
Но тогда не говорили: «раз, два, три …», – а говорили: «большой, указательный, средний…», – тогда снаружи в мире не имели ничего определенного. Но в том, что внутренне представляло (репрезентировало) то, что есть вовне, имелось нечто очень определенное, так как три пальца совершенно различны друг от друга.
Теперь наше человечество так прекрасно далеко продвинулось в пятый период послеатлантического времени – оно уже в четвертом было в существенном таким же – что нам уже не нужно говорить: «большой, указательный, средний …», - а мы говорим: «один, два, три …», - гений языка больше не принимается во внимание, ибо, если бы мы прислушались к речи, то могли бы чисто соответственно ощущению сказать: «один, сломанный (entzwei)» – что значит: друг от (из) друга (auseinander). Как видите, в языке (речи) это ещё имеется.
Но, когда вы говорите «три» и имеете чувство к звуку, то вы имеете закрытое (заключенное). Три: только, собственно, для мышления – если правильно мыслить – это как бы принадлежащее друг к другу, расположенное в кругу (по кругу, кругом). Два: сломанное. Три: в себе заключенное. Гений языка это ещё имеет.
Да, итак, как было сказано, мы так «чудесно далеко продвинулись», что абстрактно можем одно единство поднести к другому, и тогда теперь ощущаем: «два» – это единство (единое). В случае «трёх» есть ещё один при этом, но тоже единство, и так далее.
Но почему мы вообще можем считать? Да, в действительности мы делаем это именно не иначе, чем дикие, только дикие делали это с помощью наших пяти физических пальцев. Мы тоже сами того не зная считаем с помощью пальцев, но только пальцев нашего эфирного тела. Это разыгрывается в подсознательном, там мы абстрагируемся, ибо, то, чем мы считаем – это, собственно, эфирное тело, и в действительности счёт ещё всегда ничто иное, как сравнение с тем, что есть в нас самих.
В нас имеется вся арифметика, и мы её в нас породили благодаря астральному телу, так что, собственно она происходит благодаря астральному телу, и наши десять пальцев являются только выражением этого астрального и эфирного. И от этих двух используется только этот внешний палец, если мы в то время, когда мы считаем, выражаем в эфирном теле действующую через астральное тело инспирацию числа и затем считаем через посредство эфирного тела, с помощью которого мы вообще-то мыслим.
Так что мы можем сказать, что сегодня счёт для нас есть нечто абстрактное, внутренне связанное – и это интересно, насколько различные методы счёта, десятичная, двенадцатеричная, имеются у разных народов, как с различной конституцией их эфирного и астрального тел это связано – внутренне это с этим связано, что мы считаем только, когда мы сами просчитаны, мы просчитаны, исходя из мировой сущности и по числу образованы.
Счёт в нас врожден, вплетен мировым единством. Снаружи числа понемногу становятся равнозначными, но в нас они не равнозначны, в нас каждое число обладает своим определенным качеством. Попробуйте только числа выбросить из Космоса, и осмотрите себя, что число соразмерно будет образовано, когда просто один к другому было бы приложено, посмотрите, как бы тогда ваша рука выглядела, если бы на ней были большие пальцы и потом просто добавлены следующие, как подобные единства, всё снова и снова. Вы бы имели пять больших пальцев на руке, и на другой снова пять больших пальцев! – Это тогда соответствовало бы абстрактному счёту.
Духи мирового пространства (Космоса) считают не так. Космические духи образуют по числу, и они образуют по числу в том смысле, как раньше было связано с числами, как было сказано, ещё в первом и втором периодах послеатлантического времени. Развитие абстрактного числа из совершенно конкретного числообразного, числу соответствовавшего представления – это образовалось только в ходе развития человечества. И нужно иметь ясное представление о том, что это имеет глубокое значение, когда из древних мистерий доходят сообщения, что Боги образовали человека в соответствии с числом.
Мир исполнен чисел. Это значит, что всё образовано в соответствии с числами, в том числе и человек образован в соответствии с числами. Так что такого счёта, как наш теперешний в древние времена не имелось, но имелось образное мышление в числовых качествах.
Мы приходим в древние времена, как было сказано, вплоть до первого-второго послеатлантических периодов, праиндийское и праперсидское время, когда счёт в нашем смысле был вообще невозможен, когда с «два» было связано совершенно иное, чем дважды один, с «три» совершенно иное, чем два плюс один и т. д.
Как вы видите устройство человеческой души в ходе времени очень изменилось. И, когда мы теперь наблюдаем несколько более позднее временное пространство, третий послеатлантический период, тогда там размер представляется, как совершенно нечто иное. Сегодня мы меряем, применяя произвольно взятый масштаб. В третьем послеатлантическом периоде времени о такой единице измерения ещё и не думали, а в отношении измерения принимали во внимание опять нечто образное.
Они принимали во внимание то, что вероятно вам сможет помочь понять, когда мы себе говорим, что мы видим, например, это, как колонну, а затем видим это, как колонну (см. рис.). Мы смотрим на эти две колонны. Если мы ощущаем абстрактно, то вторая колонна примерно вдвое больше первой. Мы её измеряем с помощью первой. Но это очень абстрактно представлено. Более конкретно представляя, мы можем характеризовать следующим образом. Почувствуем себя напротив первой колонны. Тогда мы чувствуем, что она слабее второй колонны. Мы чувствуем, что она должна вырасти. И мы чувствуем, как она растёт и растёт, и, когда она дорастёт до этого, она уже нечто особенное.
Она так много силы использовала на этот рост, что она теперь имеет силу, благодаря чему она в её двух частях себя так может держать, что обе являются одинаково сильными. Теперь там можно ощутить нечто качественное. Пойдём дальше.
Можно сказать, что я имею здесь образообразование, которое я меряю с помощью другого и получаю так симметрию. Это расширяет для меня понятие меры, оно идёт внутрь в образ.
Таким образом получают постепенно представление, что размер имеет действительно дело с нечто таким, что мы сегодня ещё совершенно смутно ощущаем, когда мы говорим о соразмерном и умеренном, когда мы при этом также не мыслим о определении размера. Возьмем пример. Когда некто принимает определенную еду в определенном количестве, то иногда мы находим умеренность без измерения. Нечто иное мы находим неумеренным.
Но мы это не меряем как-либо, мы сравниваем, не измеряя желудок, с чем-то, что входит внутрь и тому подобное. Мы не замеряем кусок мяса и едим его. Мы не меряем величину человека, мы имеем нечто качественное, свойственное, когда мы говорим о умеренности или неумеренности и тому подобном.
Тогда мы приходим к чему-то такому, что, хотя и не сильно отличается от того, что мы сегодня назвали мерой, но всё же всегда показывает, что мы сегодня под понятием меры понимаем нечто абстрактное, а именно, «наличие единиц меры в какой-то определенной величине», в то время как раньше под этим понималось нечто, что было качественно связано с вещами.
Так, прежде всего ощущалось соразмерно каждому отдельному члену человеческого существа в отношении всего человека, без того, чтобы при этом мыслили о единстве. И от этого ещё нечто осталось, собственно, что нам противно, когда мы в качестве художников должны нечто измерять действительным масштабом, например, чтобы нос не был слишком длинным или коротким, так как это именно нехудожественно.
Художественным является только, когда вещь в созерцательном осмотре имеет величину, которую должна иметь на этом организме. Здесь дело опять не в абстрактном подходе, а в том, что связано с образностью. И, конечно, когда мы видим те соотношения размеров, которые сегодня ещё играют определенную роль на так называемом «золотом сечении», то это связано не с измерением, а только с качественным: малое относится к среднему, как среднее к большому. Малое могло бы быть таким большим, как оно хочет. Оно только должно сохранять соотношение со средним так же, как и среднее имеет соотношение с большим.
Мы не принимаем во внимание единицу измерения, а как нечто в созерцательном осмотре друг с другом связано, и всё же говорим о размере и соразмерности, которые выражаются в «золотом сечении». Мы не можем при «золотом сечении» что-либо взять за основу, что было бы мерностью в абстрактном смысле, как это мы можем в ином случае.
Итак, мы можем сказать, что в отношении измерения мы видим в развитии человечества, когда мы проходим через времена, что в четвертом греко-латинском послеатлантическом периоде понемногу это наглядное ощущение меры превращается в абстрактное измерение. Собственно, это имеет место только, начиная с четвертого после атлантического периода.
В третьем ещё гораздо более ощущают соотношения размеров, как мы это сейчас ощущаем только при «золотом сечении». И наш абстрактный счёт возвращается назад к переживанию внутренних качеств чисел, когда мы приходим в древние времена.
Теперь вес. В этом современный человек уже совсем далеко снаружи, ужасно далеко снаружи от того, что имелось в первом послеатлантическом периоде, как переживание тяжести (веса).
Вам нужно только вспомнить известное явление, которое, конечно, многие из вас пережили, когда приходит атлет и поднимает свои ужасно тяжелые гири, на которых написано, к примеру, «200 кг». И он их таскает и потеет, и вы потеете вместе с ним!
И затем, когда он достаточно долго попотел, затем он их неожиданно поднимает и убегает прочь. Все эти гири не имели почти совсем веса, это был обман. Но вы же ощущали, собственно, вследствие абстрактности надписи «200 кг», как тяжесть этого груза. Переживания веса сегодня мы совершенно лишены.
Поэтому это принадлежит к великим переживаниям, когда при ясновидческом сознании, как это вообще бывает относительно природных явлений, наступает переживание абсолютного веса. Это совершенно так, что в том первом послеатлантическом периоде времени, который мы называем праиндийским, человек в себе ещё нечто ощущал от весовых соотношений.
Я часто говорил вам о том, что наш мозг плавает в мозговой жидкости и благодаря известному закону, по которому плавающее тело кажется настолько легче, сколько жидкости оно вытесняет, что мозг существенно теряет в весе, иначе он постоянно зажимал бы сосуды, пролегающие внизу. Мозг плавает в мозговой жидкости. Но сегодня человек больше этого не замечает в своём абстрактном переживании. Он также не замечает в себе больше ничего от прочих соотношений. Он больше не переживает веса, так как больше не обращает внимание на это переживание веса.
Это существенное различие, когда переживают вес своего тела, когда 12 лет или, скажем, в пять раз больше лет. Но по большей части, ведь, забыли, как ощущали тяжесть себя в 12-летнем возрасте, и поэтому нет возможности сравнивать.
Однако, к примеру, возьмём какие-то два возраста, в которых вес был одинаковым, тогда дело не в самом весе, а в том, каково переживание веса. Это переживание веса, что сегодня для человека имеется только в отношении к земле, это переживание веса было абсолютным в первом послеатлантическом периоде.
Мы от этого сегодня очень сильно ощущаем в искусстве только остаток. Мне нужно обратить ваше внимание только на следующее. Представьте себе, что я рисую две фигуры. Здесь вы имеете для моего взгляда нечто неясное, нечто несвободное, нечто, чем я не должен быть.
Так, две вещи рядом друг с другом. Они побуждают меня прибавить нечто третье. Но третье я могу сделать только так, что оно будет больше. Оно оба первых содержит в себе вместе в определенном смысле. Тогда я имею чувство, что три парят в воздухе и могут взаимно друг друга удерживать.
Когда сегодня художник малюет композицию с тремя ангелами, которые не имеют тяжелого вида, то он так распределяет их в пространстве, что они взаимно друг друга несут, что каждый из них несом двумя другими. Нарисовать трёх ангелов на одной поверхности просто рядом друг с другом, это самое плохое из того, что может произвести художник. Это бы означало, что не имеется никакого художественного чувства для таких вещей.
Нужно иметь чувство для взаимного тяготения, как одно несет другое, и в художественном ощущении имеется ещё нежный взлет от имеющегося, что пережито прежде всего внутренне в человеке в послеатлантическое время, как конец веса. Переживание веса, числа и меры – это развивается в трёх первых послеатлантических периодах времени так, как это именно и должно было развиваться, если тогда человек чувствовал себя включенным в Космос. И оттого, что он образован, исходя из Космоса, возникли также другие вещи, те, которые он из себя породил.
Когда он взирает на то, что его астральное тело втолкнуло внутрь в эфирное тело, то вынужден сказать, что астральное тело считает, но считает дифференцированно, считает эфирное тело. Оно образует его, считая.
Между астральным и эфирным телами располагается счёт, и счёт является живым и в нас действенным. Между эфирным и физическим телами лежит нечто иное. Исходя из эфирного тела через внутренние связи образуется то, что мы затем видим. По сути мы органически построены исходя из «золотого сечения»: лоб к определенной части, а эта часть снова ко всей длине головы и так далее. Всё это напечатляется эфирному телу из Космоса, из космических соотношений нашего тела. Размер и соразмерность – это есть в нас – это переход от эфирного тела к физическому телу. И, наконец, в переходе от «Я» к астральному телу лежит то, внутренне переживаемое, что является весом.
Я вам часто говорил, что, собственно, «Я» было рождено в ходе развития человечества. Древний индус праиндийского времени такого «Я» ещё не переживал. Но он внутренне переживал вес, образообразование, так, что он не ощущал ни своего веса, ни притяжения вниз, как и своего подъёма.
В себе он ощущал то, что тогда будет преодолено, когда ребенок из ползающего превратится в ходящего. Это он ощущал. Он не ощущал «Я». Но он ощущал, что он ариманическими властями прикован к Земле. Было существенным, как он поднимался, подгоняемый люциферическими властями, и он это ощущал, как своё равновесное положение. Если бы мы учили (изучали) старые слова, которые тогда использовались для обозначения «Я», то мы бы нашли, что именно это лежит в образовании слова. Так, как составлены были в сущности слова вследствие их внутренней конфигурации, так было там тогда внутри лежащим равновесие между парением и падением.
«Я»-вес-астральное тело-число-эфирное тело-мера-физическое тело.
Наше такое абстрактное представление: вес, что вообще является уже не более абстрактным, ибо, мы стоим напротив совершенно неизвестного; число, является совершенно абстрактным, так как нам совершенно всё равно, что мы считаем; размер, который у нас становится всё более абстрактным – всё это человек проецирует, собственно, со своего внутреннего на внешнее.
Он переносит то, что в нём имеет реальное значение, так как он сконструирован, построен по мере числу и весу, на всё равно какие внешние вещи, и в этом процессе абстрагирования обезчеловечивается, так что можно сказать, что развитие человечества имеет тенденцию терять внутренние переживания меры, числа и веса, сохраняя теперь только последний намёк в художественном, однако, тогда уже более не так переживая, что человек чувствует себя самого образованным из Космоса по весу, числу и мере.
То, что мы имеем сегодня, как абстрактную геометрию, где мы сравниваем подобные и совпадающие фигуры, где мы говорим, что эллипс возникает, когда сумма удалений каждой его точки от двух определенных точек имеет постоянную величину – это для нас нечто абстрактное.
Мы тогда по сути меряем расстояния и находим их сумму всегда равной большой оси эллипса. Но в этом особенном соотношении двух отличающихся друг от друга различных величин друг к другу в третьем послеатлантическом периоде ещё переживалась эллиптичность даже, когда она не была где-либо представлена. Уже в соотношении одного к другому чувствовали эллиптическое. Таким же образом в то время чувствовали круг. И также чувствовали сущность числа. Так развивалось человечество от конкретного переживания к абстрактности и образовывало из древнего переживания меры геометрию, из переживания числа арифметику и из древнего переживания веса, когда человек совершенно потерял переживание веса, его обесчеловечил, только то, что является внешним наблюдением.
Через всё это медленно подготавливалось то, что затем в 19 столетии развилось до совершенной кульминации, медленно подготавливалось становление абстрактным внутреннего человеческого переживания, и человек терял человеческое воззрение. Человек больше не приходит к себе. Он больше не чувствует, что он образует геометрию, что он образован по размеру из Космоса, что он считает по себе и через себя.
Он бывает изумлен, когда дикие используют пальцы, чтобы с ними сравнить внешние вещи. Он не знает больше, что он образован по числу из Космоса и что он в сущности всегда остаётся диким и сам счёт образуется в его эфирном теле, которое соответствует астральному телу по внутренним качествам счёта, что он вследствие этого счёта переживает внешне и тому подобное.
Геометрия, арифметика и взвешивание – это такие вещи, которые вообще вошли в сферу абстрактного в ходе развития человечества, и содействовали тому, чтобы человек с этой поры мог предоставить себя одной такой науке, такому научному исследованию, которое рассматривает только внешние вещи.
Что мы делаем сейчас, когда исследуем научно? – Мы измеряем, считаем и взвешиваем. Вы можете сегодня уже прочитать примечательные описания бытия. Сегодня имеются мыслители, которые говорят, что существует только то, что можно измерить. Но при этом, конечно, думают только о измерении с помощью произвольного масштаба.
И что примечательно, что теперь бытие ведет назад к чему-то такому, в основании чего, собственно, лежит произвол. Таким образом, живут в нечто таком, что совершенно человек высадил из себя и относительно чего он совершенно потерял связь с самим собой.
Под таким влиянием затем то, что я во время этого курса подчеркивал с различных сторон, приходит в такое состояние что в новом познании человек теряет самого себя. Я часто говорил, что он себя потерял в своём познании, когда он, собственно, представляет себя, как последнюю заключительную ступень ряда животных. Он потерял себя в социальной жизни, в которой, хотя мы изобрели великолепные машины, но в то же время в нашей социальной жизни мы не можем приобщиться к тому, что значат люди, стоящие у машин.
Нужно учиться вглядываться в развитие человечества, нужно наблюдать именно в этом роде, как образуется процесс интеллектуализации человека. Только подумайте, что за иное состояние души было, когда в первом послеатлантическом периоде человек постоянно, когда он представлял ногу, иначе переживал равновесие, постоянное возникновение равновесия, переживал парение и падение, когда чувствовал, как число заключено в его собственном облике, как он построен в соответствии меры.
Подумайте, насколько это было иным, чем, когда мы сегодня только внешне считаем, измеряем и взвешиваем и человека при этом совсем выводим из игры. Уже дошло до того, что сегодня, как я упомянул, для того, кто имеет тонкое ощущение для речи, может стать нечто очевидным из слов-чисел о сущности числа, ибо, в нем ещё лежит нечто внутри от сущности числа, или, исходя из художественного взгляда, когда, например, некто ощущает, что возможно следующее:
А вот это в этой связи невозможно:
Тогда он имеет след от того, что является ощущением внутренней весомости (Gewichtigkeit), внутреннего равновесия.
Когда я могу следовать линии какого-либо соотношения при другом, то имею взаимную остановку себя (самосдерживание?). Но, когда я рисую рог, где его ни в коем случае не может быть, то для такого взаимного самосдерживания я не имею никакого ощущения. Вы только посмотрите, как человечество борется, за то, чтобы из внутреннего высадить внешнюю меру, внешнее воззрение относительно внутреннего переживания.
Посмотрите на картину Рафаэля – собственно, на все картины Рафаэля, но особенно на ту картину, где дано «обручение Марии и Иосифа» – рассмотрите её, как расположены фигуры, как всё там так, что вещи все взаимно несут друг друга, что отсутствует также чувство притяжения вниз. Особенно обратите внимание на то, что, когда действительно старый мастер рисовал какой-нибудь летающий облик, как это мотивированно этот облик очень точно выглядит, что он как бы ничего не весит, но, что он как-то через иные соотношения сам собой несом.
Здесь вы имеете переход от внутренней весомости к внешнему определению веса. Тут мы имеем ход человечества в послеатлантическое время от внутреннего переживания к интеллектуализму, пробивание к интеллекту, когда всё, что от человека будет пережито в представлении, освободится от человека, где человек больше не переживает отрыв, «раздвоение» (entzweien), когда он говорит «два» (zwei).
Это наступает тихо (незаметно). Когда это слово дальше применяют, когда говорят, что «сомневаются» (zweifeln), то ощущается отзвук «раздвоения». Сомневающийся говорит: «Возможно, что это правильно, а может быть и нет». – Это открыто в обе стороны. Тогда внутри акта представления имеется «раздвоение», но это уже заложено в числе «два».
«Три» - тут мы не можем ощущать таким же образом, как если бы вы это на нечто применяли (употребили, обратили). Если вы применяете это для суждения, то вы имеете верхнее предложение, нижнее предложение и заключительное предложение, троичность, в себе закрытую вещь. Возьмём наизнаметейшую логичную личность, Кая Юлия: «Все люди смертны, Кай – человек, Кай – смертен!».
Эти вещи взаимосвязаны (принадлежат друг другу): верхнее предложение, нижнее предложение и заключение. Но возьмите просто два первых, и это останется открытым. Этим я хотел вам намекнуть, как пролегает путь человечества к абстракции, как действительно человечество, когда оно само себя теряет, в его развитие входит интеллект. С этого мы продолжим завтра. Сегодняшнее должно было быть эпизодом. Но вы увидите, что это связано с дальнейшими рассмотрениями.