- Продолжение воспоминаний Григория Николаевича Александрова
- Все жители деревни без вреда остались на своих жилищах. Им только строго было подтверждено, чтоб "впредь не допускали у себя укрывательства беглых и бродяг".
- По этому делу было несколько следственных комиссий, к ясному и основательному результату, однако ж, не приведших.
Продолжение воспоминаний Григория Николаевича Александрова
Случилось, что из Динабургской крепости бежало в раз, шесть кажется, важных арестантов. Один из них был пойман на гумне пахотного солдата Витебской губернии, жившего в небольшой деревне, состоявшей из 36 душ. Арестант на допросе показал, что "укрылся и ночевал на гумне поселянина, не найдя для того другого приюта". Некоторые из жителей деревни объясняли, что "видели какого-то человека на гумне и, заподозрив его, дали знать сотскому", по распоряжению которого арестант и пойман. При арестанте найден был только хлеб и еще что-то для еды.
Вот все данные, по которым хозяин гумна "попал под следствие". Дело поступило на конфирмацию к полковнику Кену. Он положил: "всех жителей деревни, мужчин, женщин и детей, числом 36 человек, сослать в Сибирь за пристанодержательство" (здесь укрывательство).
Я объявил, что "такого приговора, как явно несправедливого и жестокого, пустить в ход нельзя; нельзя еще и потому, что когда по приговору более шести человек осуждаются к тяжкому наказанию, тогда, по существовавшему закону, дело должно было идти, через генерал-аудиториат, на высочайшую конфирмацию"; следовательно, к делу нужно отнестись с рассудком и со всей осмотрительностью, держась строго на законной почве.
Несмотря на сие и подобные законные мои объяснения, Кен приказал мне "заготовить мнение, согласно с его личным желанием, о ссылке в Сибирь жителей всей деревни". Такое, весьма курьезное его мнение, однако ж, без моей скрепы, съездило вместе с делом к генералу фон Фрикену (Федор Карлович) и возвратилось к нам в штаб без тех безумных последствий, которых Кен желал.
Все жители деревни без вреда остались на своих жилищах. Им только строго было подтверждено, чтоб "впредь не допускали у себя укрывательства беглых и бродяг".
Другое столкновение у меня с Кеном было гораздо серьезнее. В 1844 году, в Витебском округе все лето и осень шли дожди. Хлеб погнил, сено, где было накошено, тоже погнило, а что было с трудом собрано, то половину гнилое и смешанное с илом. Трава, оставшаяся нескошенной, оказалась покрытой песком и илом.
Следствием того были "недостаток в хлебе и сене, голод и падеж скота". Голод особенно усилился к весне 1845 года. Падеж домашнего скота начался к зиме и усилился в зиму. По вскрытии трупов животных оказалось, что "от гнилого, покрытого песком и илом корма, в желудках их образовались кучи навозных червей, протачивавших кишки и внутренности".
К весне и весной бедствие голода между поселянами и крестьянами обнаружились в ужасающей степени. У меня, что прежде расходовалось в 2 месяца, того весной не хватало и на один: так много приходилось раздавать голодавшим хлеба, в виде милостыни.
Нельзя было отказывать бедным, просившим куска, видя их почти умирающих, с мутными глазами, бледными и опухшими лицами, едва стоявшими на ногах; тут еще говорили, что на дорогах находили много умерших от голода людей. У меня у самого оказался, наконец совершенный недостаток в хлебе. Пришлось покупать ржаную муку в местечке Креславле.
Известно, что в эту тяжкую годовщину правительство распорядилось сплавить водой в Креславль несколько барок с хлебом, с тем, чтобы продавался оный жителям неурожайных мест, по той самой цене, по какой обошелся казне. Эту благую меру, недобросовестные и корыстолюбивые люди, богатые, успели так эксплуатировать, что бедным голодающим людям не пришлось купить хлеба по дешёвой казенной цене.
Жиды с поляками так сошлись в этом деле, что хлеб на рынках вдруг упал в цене. Покупщиков, казённого с барок хлеба, будто бы вовсе не находилось. Донесли по начальству, что "хлеб с казенных барок не идет в продажу потому, дескать, что на рынках хлеб дешевле".
Поэтому просили разрешения из Петербурга "на продажу всего хлеба, на барках привезённого, в руки нескольких лиц, составивших компанию и согласившихся купить весь хлеб по казенной цене: иначе-де он отсыреет и попортится, и казна от того понесёт большие убытки".
Начальство, по министерству внутренних дел, продажу хлеба на этих условиях разрешило. Компания мошенников забрала хлеб с барок в свои руки, и вдруг на рынках хлеб в цене поднялся чрезмерно. И тут-то компаньоны пустили в продажу купленный ими с барок хлеб. Таким обманом мошенники нажили большие барыши на счет беднейшего и голодающего люда.
По этому делу было несколько следственных комиссий, к ясному и основательному результату, однако ж, не приведших.
Но что между тем делалось в голодающем Витебском округе? В экономическом отношении в округе должен был существовать хороший порядок. В нем имели еще обязательную силу "аракчеевские правила", на основании коих, в каждом округе, находились денежные заемные и вспомогательные капиталы и запасные магазины, в которые, с поселян, обязательно собирался хлеб, на случаи неурожаев.
По отчетам, в таких магазинах считалось более 17 т. четвертей ржи, овса, ячменя и частью гороха. Но в описываемую пору голода оказалось в натуре всего хлеба только около 2000 четвертей. Остальной хлеб, так сказать, улетучился из магазинов!
С осени окружным командиром это скрывалось от Кена; но весной, когда голодные поселяне потребовали много хлеба для прокормления себя и для засеивания полей и когда голоса страдальцев во всех концах округа стали со слезами раздаваться, подполковник Корольков открыл Кену всю суть дела, крайне, обеим сторонам, неприятного.
Кен секретно снесся о сем с генералом Фрикеном; а тот приказал, не предавая дело большой гласности, стараться его "поправить, сколько можно, домашним порядком". Поэтому формального донесения о таком чрезвычайном происшествии никому не делалось.
А следовало бы о растрате 15 т. четвертей хлеба донести Государю Императору (Николай Павлович), директору бывшего департамента военных поселений (Николай Иванович Корф) и Фрикену.
Какой же, в данном случае "явного злоупотребления", мог быть принят "домашний порядок?". Кен его изобрел без затруднений, и вот какой.
Дав мне формальное предписание "о производстве мной законного следствия" и не допуская меня к тому, сам, своей только особой, в пустой половине штаба, начал производить дело. Как оно шло, ни я, номинально только назначенный следователь, ни все штабные чины не видали и ничего о ходе дела не знали. Но это знание, случайно, до нас, штабных, дошло.
Раз, в положенное время, мы, штабные чины, выходили из должности; а Кен, сидя в другой половине штаба, допрашивал или правильнее "перебирал" пахотных солдат первой волости. Лишь мы вышли на крыльцо, все бывшие у штаба поселяне, до нескольких сот, обступили нас и стали жаловаться, что "полковник Кен неправильно на их бирках нарезывает знаки креста и другие, в удостоверение того, что будто бы они забрали из магазинов хлеб".
Тут они стали объяснять, что "на того записано долгу 30, на другого 25, на третьего 40 четвертей, и так далее, тогда как они этакого количества хлеба никогда не брали и что такой насильственный на них налог их разорит вконец, тем более, что и без того они находятся в нужде от прошлогоднего неурожая".
Мы, такой, в существе, законной жалобой были поражены и не знали что отвечать; но адъютант Руднев, к которому более поселяне обращались, указал поселянам прямо на меня, говоря: "вот кому, говорите; у него ваше дело". А я мог и сказать им только, что "дела их еще не видал; а когда возьму его в свои руки, тогда ничего обидного никому из них не сделаю".
Сказав это, мы скорее ушли, чтоб не сочли нас подстрекателями. А это могло быть, потому что Руднев и я строго себя держали на законной почве.
Перед обедом, сойдясь в квартире Руднева (честнейшего и благороднейшего человека), мы совещались о том, что нам делать? Жалобу свою, поселяне, нам заявили, могли ее довести до Петербурга и даже до высочайшего сведения. Что тогда может быть, если вдруг из Питера нагрянет комиссия или высшее лицо для раскрытия истины?
Задаваясь такими и другими вопросами, мы обсудили дело вдвоем и решили так. До Руднева дело о хлебе вовсе не касается. У него на руках численность людей и личный состав чинов; запасными же магазинами и капиталами ведает бухгалтер. Следовательно Рудневу нечего бояться. Я к делу был поставлен ближе. Мое положение, в качестве производителя дела, серьезнее. Поэтому о себе приходилось хлопотать не на шутку.
Я, предварительно, решился с Кеном, с очей на очи, объясниться для того, чтоб "он дал мне свободу дело производить по закону, а в случае нежелания его, устранил бы меня от производства оного". Номинально же, занимать роль производителя дела, я считаю за личную для себя обиду, тем более что это противозаконно.
При личном с Кеном объяснении, "во-первых, "я заявил жалобу поселян целой волости", жалобу по существу законную и вместе серьёзную, по которой я лишен средств сделать, что либо к удовлетворению.
Во-вторых, в случае доведения жалоб поселян до Государя или до высшей власти, вследствие того особого, уже не нашего следствия, вы, Дмитрий Христофорович, Корольков, Григорьев и другие господа, по крайней мере, знаете за что придется отвечать? Вы все жили и живете без всяких нужд и в полном удовольствии.
Я, напротив, как вы видели и как все знают, с семейством ничем, кроме, законом, мне определённого, скудного содержания, не пользовался. Даже огороды вы у меня отобрали под посевы вашего хлеба. Скажите после этого: за что мне отвечать по делу? Итак, если вы назначили меня производить дело, позвольте мне это и исполнять на законном основании.
Если же этого вам неугодно, извольте поручить дела другому чиновнику, например бухгалтеру, так как обо всех запасах и капиталах переписка производится по его столу".
Кен словами моими был видимо поражен. Но, как я, спокойно и твердо выразил мою просьбу, то он "велел данное мне предписание уничтожить и тем же числом и за тем же номером дать другое бухгалтеру".
Так меня Господь избавил от такого скверного дела. За него впрочем, нисколько не пострадал и бухгалтер. Кен все обработал на свой лад. Через час я и Руднев позваны были им к обеду, которым мы постоянно пользовались. За обедом ни слова о деле, как будто о нем и речей пред тем не было!
Вообще эти обеды отличались только хорошими кушаньями, но не оживлялись никакими разговорами; поэтому они были скучны. По своему скрытному и тяжелому характеру, Кен не любил разговоров и если кто из нас заводил какую-либо беседу, он всегда заглушал ее грубо и резко. Мы сходились к обеду, пили, ели, выкуривали по трубке табаку, все молча и, поблагодарив хозяина, расходились восвояси.
Между тем, дела производились тем же порядком, несмотря на ропот и жалобы хозяев. На бирки, заменявшие письменные книжки, хлеб нарезывался знаками, как забранный в долг, и тут же Кеном отмечался в именном списке против каждого хозяина. Таким образом, что по биркам, то и по спискам значилось.
Письменных допросов делаемо не было, и показания хозяев не собирались. Вопросы: когда и кем хлеб из магазинов расхищен, кто более или менее в том виновен и т. п. не были поднимаемы.
По соображению Кена, хлеб, собранный в запасные магазины, есть собственность пахотных солдат. Хранение его в целости лежало на их же обязанности; для этого из среды их избирались благонадёжные хозяева, кои под именем "целовальников" хранили у себя ключи от магазинов. Без них, по положению, никто не мог входить в магазин для приема и отпуска хлеба. По их отчетам, волостной писарь, в каждой волости, вел шнуровые книги о запасах хлеба.
Караул у магазинов содержался по очереди от пахотных солдат. Следовательно, если сами поселяне не сберегли своего хлеба и в нем оказался недостаток: то сами они за то и отвечать должны; на окружном же командире и членах комитета лежали только контроль по магазинам, проверка запасов и письменная отчетность.
Итак, вина пала на поселян и их за то "призвали к ответственности". В этом смысле, хозяевам, и было "объявлено решение на их жалобы". Но это не могло успокоить бедных хозяев, из коих многие от наложенных на них больших долгов приходили в отчаяние. По словам их, им и в десятки лет невозможно было внести в магазины того, что на них неправильно наложено.
Кен, как ни старался, не мог, однако ж, всего взвалить на поселян. Призван был к ответу и командир округа подполковник Корольков. На имение его, незадолго перед тем им купленное, наложили секвестр, и дело вошло в колею формальной канцелярской процедуры, о ходе которой не стоит и говорить.
Между тем голодавшие поселяне кое-как были удовлетворяемы в их крайних нуждах из капиталов заёмного и особо ассигнованного, по случаю неурожая; а потому они менее от голода пострадали, нежели помещичьи крестьяне.
Вражда и страсти в то же время не дремали. Корольков службой почти не занимался; за него работал окружный аудитор Нестор Александров, женатый на родной сестре Королькова, человек довольно исправный по службе, трезвый, знавший округ, как свои пять пальцев и, главное, преданный Королькову. У них все было "шито-крыто".
Однако ж, беспорядки по магазинам, не могли их обоих радовать. Корольков сильно хандрил, жаловался на судьбу, на начальство и т. п. В таком настроении его духа, окружный доктор советовал ему моцион, развлечение и для того взять годовой отпуск, съездить к родственникам его, Сухозанетам; в Варшаву, где один Oнyфpиeвич, командовал артиллерией действующей армии, и в Петербург, где Иван Онуфриевич состоял генерал-адъютантом. Там есть чем развлечься: театры, разные увеселения, красавицы-варшавянки и петербургские дамы, не уступающие в прелестях полькам.
Это Королькову, не видавшему ни одной из столиц, вскружило голову. Он спросил доктора: "да как же это сделать?". "Подать сейчас просьбу, отвечал доктор, и только. Увидите свет, людей, развлечетесь, отдохнете и через год и даже ранее возвратитесь опять сюда, в округ". Не рассудив в чем дело, Корольков приказал написать, в смысле докторского совета, просьбу и тут же подписал ее, поручив доктору отвезти ее Кену.
Кен, получив просьбу, ту ж минуту отправил ее при рапорте своем к генералу фон Фрикену по эстафете. В рапорте Кен просил "вместо Королькова командиром округа назначить другого офицера".
Надо знать, что подача Корольковым просьбы была сделана в отсутствие его аргуса Нестора (как мы все звали его аудитора), уехавшего тогда в Динабург. На другой день Нестор, возвратясь из Динабурга и узнав, как попал в ловушку Корольков, разъяснил последнему, что "с увольнением в годовой отпуск он лишается командования округом и казённого содержания".
Чтоб поправить дело, Корольков приехал к Кену просить приостановить его просьбу о годовом отпуске, так как он раздумал ехать в отпуск. Кен отвечал, что просьба отправлена уже в Старую Руссу. Да как же вы могли это сделать, когда почта сегодня не отходит? По эстафете, еще вчера, отправили вашу просьбу, - отвечал Кен.
Корольков понял, наконец, что его одурачили, упал духом и не нашелся, на что решиться. Место его вскоре занял другой штаб-офицер, более достойный командовать округом.
По душе Корольков не был жестоким. Он, от хорошей обстановки, обленился и службой почти не занимался, враждуя со своими ближайшими начальниками. По сдаче им округа и по истечении годового отпуска, он получил в Польше место этапного начальника и там, кажется, умер. Имение его пошло на пополнение павшего на него взыскания. Нестор, его зять, вскоре вышел в отставку и чем кончил свою карьеру, не знаю.
Я тоже, наконец, не видя ни отрады, ни утешения во всем меня окружавшем, кроме дружбы Руднева, пользовавшегося общим уважением, подал в отставку, как только кончился 10-летний обязательный срок моей службы. Кроме сказанного, к такому шагу меня побуждала, главное, нужда дать детям своим, уже подраставшим, приличное воспитание.
Отношения мои к Кену были замкнутые, сдержанные. Исполняя в точности и аккуратно обязанности свои по службе, я не мешался в чужие интриги, вел себя честно и трезво в полном смысле и тем заставил не отказывать мне в должном уважении. Развлечения себе находил я в занятиях с детьми, обучая их русской грамоте и чтению книг, журналов и газет, делая из них большие выписки с научной целью.
С Кеном я расстался прилично и тихо, и без всякого сожаления. Это человек был с тактом и с большим умением нажить копейку. Но главный его недостаток: страшная жестокость при наказании нижних чинов. За обыкновенную провинность солдата, он назначал по 1000 ударов, в пересыпку, палок и розог, при каковых истязаниях сам присутствовал, приказывая отсчитывать по 200 палок, потом по 200 розог, пока не выйдет тысяча. Волосы у меня дыбом становились, сердце обливаюсь кровью, когда им производились тяжкие наказания.
Говорят, кто любит цветы, у того должно быть мягкое и доброе сердце. Редко можно встретить такого любителя цветов, каким был Кен. Он сам с большим искусством разводил их, ухаживал за ними, лелеял их.
Еще странность. Фрикен повадлив был на мордобитие; Кен, напротив, руками никого не бил. Первый, в наказаниях на теле был умереннее и рассудительнее, второй в них меры не знал. Наконец, первый, если дрался, то дрался при сильном раздражении и от горячности в характере; второй, всегда сохранял хладнокровие и никогда не выходил из себя, не горячился.
Но, да простит им Господь их грехи и неправды! Оба вышли "из школы аракчеевской". Не украшая ничего, пишу все с натуры. Теперь, в благополучное царствование Александра Николаевича, и мне кажется "сном страшным все, что виделось воочию": так все изменилось к лучшему.