— Оленька, вы очаровательны! Просто очаровательны! — Максим Павлович галантно поцеловал Олину ручку в кружевной перчатке.
— Нет! Это всё вы! Я во втором акте и слова забыла, и оступилась, вы же видели! — покраснела под гримом Ольга. — Если бы не ваши импровизации, то… Я бы тоже хотела так играть… Страдать — так уж страдать, веселиться так, как будто это действительно моя жизнь, и не теряться, не путаться. Вы, Максим Павлович, настоящий талант!
— Брось, Лёлька. — Мужчина смахнул со столика пылинку, потер руками шею. — Это просто кривляние, не более. Со временем ты научишься чувствовать себя на сцене свободно, раскованно, а тогда придет и эта изюминка — импровизация. Нет, конечно, всё строго по тексту, по нотам, а то товарищ Шестаков нас всех поувольняет, — хихикнул дядя Максим, — но, тем не менее, надо учиться жить и там, на сцене, а не просто топтаться по заданной траектории.
— Нет! Нет, это дар. Он есть у единиц, Максим Павлович! — Оленька с восхищением смотрела на сидящего перед ней актера. Не молод, но лицо до сих пор красивое, глаза горят. Возможно, Оля уже влюбилась в него, только не хочет себе в этом признаваться. Максим Павлович настоящий кавалер: умеет изящно и метко пошутить, сказать комплимент, всегда улыбается, не то, что у Ольгин отец. Тот только ворчит и брюзжит каждый день. А то, что дочка подалась в лицедеи, вообще считает равным профессии наложницы.
«Почему, папа?! — каждый раз доводит он до слез дочь. — Это совершенно обычная, достойная работа! Сколько знаменитых актеров у нас! Им даже награды дают.»
«Ага! Знаем мы, чем вы там в гримерках ваших занимаетесь!» — рубит Леонид Фёдорович. Он вообще всё знает, он прожил жизнь, спину гнул ради Ольки, а она, раз врат ница, в актрисульки подалась, кривляться на сцене надумала. Он бы её проклял, но надо тогда уж и из дома выгонять, а что люди скажут?.. Сейчас–то его жалеют, один дочку на ноги поставил, вытянул, жену похоронил — ни слезинки не проронил, держался. И сейчас держится, а Лёлька… Лёлька поперек отца вскинулась, перед целым залом юбки задирает, именно так рассказывает Леонид Фёдорович своим друзьям. Позор! А Леонида жалко…
… Максим Павлович Николаев заметил Оленьку на каком–то совершенно местечковом капустнике, когда она с подружками пришла к ребятам из Физтеха на праздник. У Максима Павловича там учился сын, разгильдяй и повеса Андрей. Отца частенько вызывали в деканат «на беседу», но та обычно заканчивалась тем, что декан института, Рая Тимофеевна, таяла от Максимкиных комплементов, жмурилась, как кошка, кокетничала, а знаменитый актер, оставив после себя легкий шлейф дорогого одеколона, уходил, обязательно с намеком на скорую встречу, нет–нет, не в стенах этого уважаемого заведения, а где–то в более романтическом месте. Непременно! Максим Павлович приносил Раечке билеты в театр, на лучшие места и спектакли, а она прощала Андрею все «хвосты».
Вот там, на сцене, в актовом зале института и заметил известный актер юное дарование, Оленьку. И играет неплохо, и есть в ней легкость, непосредственность. И что–то ещё…
«Душа! — понял Николаев. — В ней звенит душа!»
Именно так он это назвал, образно, вкусно. Звенит душа…
И пригласил к себе в театр. Ну, конечно, и подружек позвал, в массовке всегда нужны девочки, а этим студенткам надо набираться опыта.
Театр, конечно, не Московский, не Большой и даже не Малый, но достаточно известный, с хорошей публикой — ценителями «классического» актёрского искусства. Оле это нравилось. Как–то раз она ездила в Москву на современный спектакль. Голая сцена, актеры в каких–то немыслимых костюмах, полутьма…
Ольга вернулась раздосадованная, сразу пошла к Николаеву.
— Неужели это будущее театра, Максим Павлович? — спросила она, безнадежно вздохнула. — Я не хочу так. Я не могу!
— Ой, брось, Лёля! Будущее — понятие широкое, необъятных, так сказать, размеров. Оно разное, понимаешь? Будет и то, что тебе не нравится, будет и то, к чему душа лежит, и если ты актер, ну, настоящий, а не самозванец какой–нибудь, то будь добр, мимикрируй до поры до времени. А уж потом, когда на ноги станешь, а имя твое будет на каждой афише, когда зауважают, то выбирай, носом крути — заслужил, имеешь право.
— Таких избранных — единицы! — насупилась Ольга, переставила на столике у зеркала какие–то баночки, открыла одну, понюхала, чихнула. — А всем остальным играть эту дичь?!
— О, моя дорогая! Любая дичь подается с чем? — Максим Павлович хитро прищурился. — С хорошим вином! Сортовым, старинным, в котором всё в меру. Вот ты и стань этим вином! И подаваться эта дичь должна в хорошем месте, а не в забегаловке под железнодорожным мостом. Выбирай, если есть возможность, а если нет, то сделай так, чтобы даже самое странное действо в твоем исполнении выглядело шедевром.
— У меня не получится! — Оля посмотрелась на себя в зеркало, скорчила гримасу.
Николаев тогда вдруг рассердился, ударил кулаком по столу, заходили желваки на его лице, лоб расчертился строгими складками.
— Ну тогда и не место тебе тут! Иди, куда там отец твой хотел! В библиотекарши иди, вот!
Ольга вздрогнула, испуганно прижала руки к груди, стала лепетать извинения.
У Николаева это называлось «взбодрить». А что такого?! Привыкли, что, если красивые, то и слова строгого, вороньего, им никто не скажет! Совсем эти артистки от рук отбились! А нате вам от Максимки! Он вас поругает и выгонит, если не хотите трудиться!
Оля тогда пулей вылетела из его гримерки, помчалась вниз по лестнице, чуть не сбив с ног костюмера, Ангелину Васильевну, забилась в уголок и сидела в темноте, сжавшись в комочек, думала.
Дичь подают с хорошим вином… И Ольга должна научиться быть этим сортовым, коллекционным вином, чтобы любой спектакль превратить в шедевр. А иначе… Иначе ей просто не место на сцене…
Она хорошо помнит тот день, когда окончила театральное училище и пришла к директору театра уже полноценной, дипломированной, актрисой.
Её оформили на целую ставку, поздравили, а потом велели уходить, ибо «нет с ней времени тут распинаться».
А дядя Максим, подкараулив Оленьку у ступенек театра, преподнёс ей букет желто–зеленых, очень нежного, какого–то весеннего цвета, роз и потащил в ресторан.
— Да что вы, Максим Павлович! Неудобно! А что скажет тётя Мила! — вырывалась Ольга.
— Мила тоже хочет тебя поздравить! Ой, неужели ты думаешь, что Милка меня к тебе ревнует?! — расхохотался Николаев. — Господи, Лёля! Это же немыслимо! Милка меня к тебе… — Он смеялся до слез, до икоты, смеялся и выглядел таким счастливым, что Оля тоже стала смеяться.
Жена Максима, Милочка, не Людмила, не Люда, а именно Мила, Милочка, тоже когда–то была актрисой, весьма красивой и талантливой. Но рано ушла со сцены из–за голоса.
— Береги горло, Лёля! Береги, это, помимо симпатичной мордашки и точеной фигурки, — твое главное оружие. Голосом, тем, как ты умеешь сказать, можно убить и помиловать, можно вознести до небес, а можно втоптать в землю. И пальцем не пошевелить, а человек уже в твой власти. Голос… Я его не сберегла. А ты будь умнее!
Мила говорила с хрипотцой, часто кашляла, всегда куталась в шаль. Теперь она просто жена знаменитого Николаева, а раньше была самостоятельной единичкой, почитаемой и любимой, её узнавали на улицах, просили автограф, по ней вздыхали и чахли…
Но это в прошлом.
Ольгу Мила сразу как–то приняла. С этой юной мадмуазелью было о чем поговорить, не то, что с оболтусом Андреем. Тот играл не на сцене, а в жизни, кривлялся и паясничал, чем выводил мать с отцом из себя, но на их упреки только пожимал плечами, мол, талант у него в крови, спасибо родителям.
Оля была совершенно другой, как бы наполненной, цельной, насыщенной. Она могла с воодушевлением говорить о пустяках, волнующих только их с Милой, могла до слез расстроиться о том, что вдруг пошел дождь, могла вскочить и разыграть с Максимом Павловичем сценку из любимой Милиной пьесы.
— Ты огонечек, Оленька. Только не гасни, ладно? — тихо просила Мила. — Рядом с тобой тепло!
Пожалуй, Мила и дядя Максим были единственными, кто сказал Ольге, что она хорошая. Не как актриса, а просто как девчонка, человек. Леонид Фёдорович на ласку был скуп, не до неё, ни к чему рассусоливать! Остальная родня от Оли жила далеко, да и вообще Лёлькин поступок, выходку — поступить в театральное, — считали признаком слабоумия.
— Чего юбками–то трясти, если надо нормальную профессию получать! Не всем Орловыми родиться, Оля! А ты телом решила подзаработать! — говорили ей на редких семейных посиделках.
С них Ольга чаще всего сбегала, оставив отца и приехавших тетушек петь и пить. Лёлька бежала к подругам или просто бродила по городу, наблюдала, сидя на лавке и наклонив голову чуть набок, как собака; хмурилась или улыбалась, выхватывая из увиденного образы и звуки. «Это надо сыграть… И это тоже… А это — нет, это не пойдет!» — рассуждала она. А пока рассуждала, оказывалась у подъезда старинного, с лепниной и колоннами дома, где жили Николаевы.
— Чаю, Оля? Я вижу, что вам нужно чаю и немного тихой беседы! — пропускала Мила вперед свою юную гостью.
В доме Николаевых всегда пахло ванилью и свежей выпечкой. Там царствовала Людмила, а Максим был «при ней», лакействовал, как он говорил, шутя.
И они втроем, хозяйка, её муж и Оля, сидели за круглым столом, пили чай, беседовали, потом Максим Павлович брал гитару, играл, женщины пели. Мила пела совсем недолго, начинала кашлять, оставляя Оле право быть единственной солисткой в этом доме…
— Ох, Лёля! Ты не себе представляешь! Он кричит во сне! Наш Максим кричит, да всё репликами! Я не могу спать, я вздрагиваю и потом всю ночь брожу по квартире! — последнее время жаловалась Милочка на мужа. — Всё ли благополучно в театре?
— Да как будто отлично! — пожимает плечами Ольга. — Максим Павлович бесподобен. Как, впрочем, и всегда. Зал каждый день битком, пьеса интересная, современная, но очень тонкая.
— И опять поклонницы, цветы и эти записочки! А сейчас, я подозреваю, у Максима Павловича случилась интрижка! — всплескивает руками Мила.
— Да что вы! — подыгрывает ей Ольга, хотя обе знают, что Максим никогда не изменял и не изменяет жене.
«Я нашел свой шедевр там, на Белорусском вокзале! — всегда говорил он, вспоминая, как познакомился с плачущей Милой на том самом вокзале. У её чемодана сломались замочки, всё содержимое вывалилось на платформу. Спешащая толпа переступала через платья, чулки, туфли, а Милка сгребала всё это и плакала. Максим помог, утешил, тут же потащил девчонку покупать новый чемодан, потом месяцев пять ухаживал, да и женился. — Я нашел свой шедевр. А репродукции меня не интересуют!»
Тем не менее вокруг него всегда были поклонницы, воздыхательницы, под дверь их с Людмилой квартиры подсовывались записочки, приносились цветы, целованные неведомыми страждущими ответа губами, в трубку дышали и молчали, а в гримерке, подкупив всех, кого только можно, иногда прятались сами эти страдающие от любви–с барышни.
Максим Павлович вежливо выставлял их вон, уговаривал не расстраиваться и поискать себе предмет воздыханий более покладистый.
Милу это забавляло. Её муж пользуется популярностью у женщин, значит, она, Людмила, сделала хороший выбор!
И всё же иногда жаловалась на надоедливые звонки и бумажки в букетах. С возрастом это начинало утомлять.
— Зачем ты родился таким, Максим?! — корила она мужа. — Столько страданий на миллиметр нашей грешной земли, и всё из–за тебя…
Николаев кивал, обнимал жену за плечи, нежно целовал в макушку. Она была на полторы головы ниже него, как будто девочка—подросток. Но он видел её богиней, вознесшийся до небес, а он — раб у Милочкиных ног, всё, что скажет, он сделает. Всё—всё!
И вот Ольга уже «полноценная», с образованием, актриса. Они только что отыграли вечерний спектакль, и были овации, цветы, море, лавина букетов. Все женщины хотели подарить их только Николаеву. Тот благодарил, раздавал «улов» своим коллегам, целовал протянутые ему руки, закатывал глаза, выйдя очередной раз на поклон. Он бы бог и демон этой труппы, на нем, его игре, кажется, держалось всё. Кто–то завидовал, кто–то восхищался и старался держаться поблизости. А Максим Павлович как будто дружил со всеми, держал нейтралитет, вперед не лез, но и своего не упускал. «Заслуженного» ему пока не дали, но говорили, что «вот–вот»…
— Оль, ты идешь? — кто–то постучался к Николаеву в гримерку. — Мы ждем!
Лёля смутилась.
— Это девочки. Мы хотели отметить… — стала оправдываться она.
Максим пожал плечами, потом отвернулся, стал стирать с лица густо наложенный грим.
— Идите, конечно! Иди, Лёля! Не заставляй их ждать. И всегда будь в себе уверена, слышишь?! Забыла, не смогла, перепутала… Да ну и пусть! К чё р ту условности! Лицедействуй от души! — И подмигнул Лёлиному отражению в зеркале.
Девушка кивнула, уже открыла дверь, чтобы уйти, обернулась.
— До завтра, Максим Павлович! — тихо ответила она.
— Прощай, мой дружок! Прощай! — Николаев жеманно потряс рукой в воздухе, как бы говоря, что Ольга должна уйти.
Когда за ней закрылась дверь, с лица его сразу слетела улыбка, оно как–то страдальчески исказилось. Николаев сорвал с головы парик, всклокочил волосы, шумно выдохнул. Хотелось пить, но графин был пуст.
«Ничего… Ничего, Максимка! Дома курочка напьется! Всё дома!» — прошептал он, замер на минуту, закрыв лицо руками, потом резко отдернул их, принялся ожесточенно вытираться, приводить себя в порядок…
Оля забыла, что завтра выходной, театр закрыт даже для репетиций, поговаривали, что будут делать какой–то ремонт, что–то менять, чистить, обновлять. Не придала она значения и этому «прощай».
Когда девушка пришла в театр в следующий раз, кивнула вахтерше, поздоровалась с костюмером и хореографом, в воздухе что–то витало.
Тревожное ли, печальное или безнадежное — она понять не могла. Но чувствовала, что впредь как раньше здесь не будет.
— Лёлька, ты уже в курсе?! — влетела в буфет Полина, Олина подружка.
— Ты о чем? — Лёля допивала кофе.
— Ну как о чем?! Сидишь тут, ешь калории, чревоугодничаешь, а Николаев–то наш… — Тут Полина сделал паузу, как учили, выпучила глаза.
— Что?! Что такое?! — Оля вскочила, чуть не разлила чашку на себя.
— Максим Павлович–то наш… — Поля тяжело вздохнула. — Уволился. Ушел! И это в разгар сезона, Лёлька! У вас с ним шашни что ли?
Полина любила слухи, собирала сплетни, а потом тщательно мусолила их с подружками. Ну а как по–другому, если ты служишь в театре?!
— Как ушёл?! Почему? Он мне ничего не говорил! И какие шашни, Полина? Не стыдно?! — Оленька кинулась вон из буфета, схватила с вешалки своё пальто, хлопнула дверьми.
— Оля, а как же репетиция? — крикнула ей вслед довольная Полька. Если худрук разозлится на Ольгу, то передаст её роль Полиночке. Славно получится!..
Оля бежала по улице, и в голове её набатом стучали мысли. Так не может быть! Никогда Николаев на должен покидать театр! Как же они без него? И почему он так сделал?! Позавчера ни слова не сказал, был счастливый, а теперь…
Ольга долго трезвонила в Милочкину дверь, потом принялась стучать кулаком.
— Да что вы надрываетесь, женсчина! — высунулась из соседней квартиры пожилая дама с «пучком» на голове и кошкой на руках. Кошка свысока смотрела на Олю, как, впрочем, и её хозяйка. — Очередная поклонница? Надоели уже, вздохнуть не даете! С утра до вечера топчите, топчите! Уехали Николаевы, понятно вам?!
— Как уехали? Куда? — выдохнула Лёлька. Ей казалось, что сейчас сердце выпрыгнет из груди и упадет на кафельный пол, потом покатится по ступенькам вниз, разорвется и растечется алой лужицей. — А Андрей?
— А вам какое дело? Уехал Максим, супругу повез на курорт. Андрей с ними подался как будто. Лезете, лезете… Что вы все лезете?! Живут люди, а вы, барышня, нос свой уймите! — отчеканила соседка и захлопнула дверь. Взвизгнула в её квартире кошка, что–то разбилось.
Это было Олино сердце…
— А когда они вернутся?! Когда приедут? — крикнула она уже в дерматин запертой двери. Но ей никто не ответил. Она не должна совать нос в чужие дела. Не должна…
У Лёльки было чувство, что её бросили, оставили у магазина, сказали, что скоро заберут, но не пришли. Совсем не пришли. И как же теперь? Что будет с театром? Ладно с театром, а с ней, с Олей, что будет?!
… Леонид Фёдорович не понимал, с чего Ольга вдруг сделалась грустная, часто плачет.
— Ты брюхатая что ли? От актеров своих понесла? — Он нарочно говорил грубо, потому что все «эти» женские дела, растущий в чьем–то животе ребенок, возникающие отсюда проблемы его раздражали. А если это связано с театром, так и вообще постыдно! Сбылись самые страшные предсказания его родни — Оля «понесла» от какого–то развратного статиста! Теперь надо искать врача или как там делается у них, у молодых, платить деньги, договариваться… — Да говори уже!
Он так хватил рукой по столу, что Ольга подпрыгнула, потом вскочила, вытерла со щек слезы, молча пошла в свою комнату.
— Ну так что? — Отец толкнул дверь, увидел, что Лёлька собирает чемодан. — Куда собралась?
— От тебя подальше, папа. Подальше от твоей грубости, черствости, от того, что ты меня не любишь! — прошептала Оля. — В общежитие переберусь, мне там комнату дадут.
— А как же я? При живом отце уходишь? Что люди скажут, когда с животом будешь по сцене скакать?! — Леонид Фёдорович разволновался, часто–часто заморгал.
— При чем тут вообще ты, папа? Какой живот? Почему ты всегда думаешь обо мне что–то гадкое?! Я — твоя дочь! Твоя и мамина, а ты обо мне, как о дворовой шавке постоянно говоришь! Нет никакого живота, и ты теперь будешь жить, как хочешь. А я так, как я хочу. Пусти! Пусти меня!
Леонид хотел удержать её, схватил за локоть, но Ольга вырвалась, обулась, взяла куртку и ушла…
Глупо было сбегать из дома и ходить теперь по улицам, пряча замерзшие уши в воротник, глупо что–то объяснять отцу, но Оля сделала так, как могла…
— Лёлька, ты? — окликнул её кто–то.
Оля обернулась. Через проспект к ней бежал Андрей, радостно подпрыгивал, широко шагал своими длинными худыми ногами. Плечи его как будто приплясывали, того гляди, голова оторвется.
— Ты чего болтаешься? В образ вживаешься? Давай сюда чемодан, тетёха! — Парень отобрал у Оли её ношу. — Пошли к нам, хоть обсохнешь. Фу–ты, ну–ты, в туфлях по лужам! А чего не босиком? Вот все вы такие! Ни головы, ничего! — Андрей бубнил, а Лёлька послушно шагала за ним.
Он втащил её в парадную, вызвал лифт, потом, выйдя на нужном этаже, покопался в кармане, нашел ключи. — Заходи! И давай, раздевайся!
Ольга отпрянула.
— Ну я не то имел в виду, тетёха! Я дам тебе сухое, материно что–нибудь, а твое утюгом высушим, — крикнул парень.
Через двадцать минут Ольга сидела на Николаевской кухне в Милочкиной пижаме, пила теплое молоко и вздыхала.
— Ну что теперь–то? Чего вздыхаешь? Как ты вообще на улице оказалась? Оль, ты пойми, я не умею всё вот это… — вконец рассердился молодой человек.
— Что «это»? — прошептала девчонка.
— Эти ваши чувства, вздохи, намеки, взгляды. Я от этого только раздражаюсь. Это тебе к отцу надо, а он уехал, понимаешь?
— Понимаю. Я ушла из дома. Отец подумал, что я беременна от какого–то актера, он вообще думает обо мне плохое, а я просто не понимаю, зачем твой папа уволился, почему бросил театр?! Он так нравился публике, его любили, у него столько поклонников…
— И поклонниц! — подмигнул ей Андрей.
— Это не то, что ты подумал! Он просто мой кумир, учитель. Не более! Ну вот, ты тоже думаешь обо мне плохо! — рассердилась Оля. — Почему Максим Павлович ушел из театра?
— А почему люди в его возрасте увольняются? Бутерброд будешь? Да бери уже, страдалица! — Андрюша сунул ей в руку огромный бутерброд с вареной колбасой.
Девушка кивнула.
— Да на пенсию он ушел, дурёха! Не хочет у м е р е ть на сцене, только и всего! — пояснил Андрей. — Вот совсем недавно, недели три назад, опять вызывали ночью скорую. Опять сердце. Ну сколько можно! Он после каждого спектакля, как выжитый лимон. Хватит. Он сам так решил.
— Сам?.. Скорую… Но он так хорошо выглядит… — Ольга даже растерялась. Максим Павлович что только не скакал по сцене, но танцевал, выделывал всяческие па, шутил и импровизировал. А оказывается, это всё тоже игра…
— А как же он теперь? Как без сцены? — спросила она испуганно.
— Ой, господи! Далась вам эта сцена! С ума по ней сходите, а толку? Я вот ничего не понимаю в ваших спектаклях. По мне так лучше книжки читать. Вот ты читаешь книжки? Бери ещё бутерброд! — Он опять сунул ей вареную колбасу и хлеб. — Это простая работа, такая же, как все остальные. Это вы себе придумали, что ваша профессия какая–то элитная, особенная. Все работают, а вы служите. Все «от звонка до звонка», а вы ж душу складываете, вживаетесь, страдаете, а потом, измученные, идете домой. С вами могут сравниться только, пожалуй, врачи. Но те хоть жизни спасают, а вы…
Он оттолкнул пустую тарелку, отвернулся.
— Ты обижен? На отца? — спросила Ольга. Она тоже обиделась на папу, но он не актер.
— Я? Обижен? Да что ты! Папины связи так облегчают нам с матерью жизнь! И в доме полно цветов, как будто в оранжерее или в цветочном магазине. А сколько красивых женщин под окнами — это же розарий просто! А я хотел нормального, обычного отца, чтобы играть с ним в футбол и кататься зимой на лыжах, чтобы он приходил домой после смены, хлопал рюмку водки и ругал мастера или кого там принято ругать, чтобы по выходным мы с ним таскали металлолом и копались в гараже, чтобы на Новый год он приносил елку и мы наряжали её обычными, кое–как слепленными игрушками ,а не стеклянными, немецкими, хотел, чтобы папа умел ругнуться как следует, и повторять потом его слова, как мантру…
— У меня такой папа. Я могу с тобой поделиться, — пожала Оля плечами, встала, принялась мыть посуду. — Он всегда ругается, не доволен, «хлопает» рюмки, а в выходные лежит на диване и смотрит телевизор. Очень заманчивое предложение, Андрей! Соглашайся! Только… Только вот я ему не нужна, и меня он тоже ругает просто потому, что я есть, что он «тянет» меня, а мог бы и не тянуть, если бы мама не умерла.
Помолчали.
— Да… — протянул наконец Андрюша. — Отцов не выбирают… Значит, что? Значит, довольствуемся тем, что есть. Жить будешь пока в гостиной, я двери прикрою, не волнуйся. А папка приедет завтра, решите как–то всё.
— Он приедет?! Так скоро? — обрадовалась Лёля. Её скоро найдут! Её потеряли на улице, но уже ищут!
— То «куда девался», то «так скоро»… Ты уж определись. Ладно, у меня завтра зачет, пойду готовиться. А ты тут хозяйничай.
Андрей ушел, а Ольга стояла и думала о том, что он сказал. Неужели актеры, ну те, настоящие, талантливые, плохие семьянины? И о том, что нельзя просто так, «по старости» уйти из театра, это же не с завода уволиться…
Максим Павлович приехал ближе к обеду, ввалился в квартиру, напевая что–то из репертуара Шаляпина, потом замер, увидев в коридоре Ольгу.
— Здравствуй, Лёлька! Признаться, не ожидал… Андрей! Андрюха, это твоих рук дело? — трубно прокричал Николаев.
— Ну… Я ушла от папы, а ваш сын разрешил мне отогреться. Да я уйду, мне в общежитии дадут комнату, вы не волнуйтесь! Максим Павлович! Ну как же так?! Вы уволились… — вздохнула Оля.
— Ой, вот прямо с порога и уже упрёки. Ну да, ушел, Лёлька! Ушел! И теперь я заведу собаку и аквариум, и буду играть в шашки с сыном, и ходить на футбол! Господи, Оля, ты себе не представляешь, как это здорово, не ходить на работу! И пахнет рагу. Я ч е р т о в с к и голоден кстати! Еле вырвался из купе, одолели поклонницы. Покормишь старика, Оля?
Она кивнула, пошла на кухню, накрыла на стол.
— Вы не старик! — не выдержала Лёля, пока Максим Павлович усаживался.
— Старик, Лёлька! Ещё какой старик! — кивнул он. — Запомни, Оленька, уходить надо на пике. И вся эта романтика — играть до последнего вздоха, нет жизни без сцены — это всё мишура и глупые россказни. Пока я ещё в силах, пока не впал в маразм и не роняю на сцене предметы, не спотыкаюсь ан ступеньках, пока мной восхищаются, я могу себе позволить красиво уйти. А то, знаешь, как бывает, начинают шептаться, что уж и годочков–то много, и руки трясутся, и былого лоска нет, а всё сидит, теплое место занимает, молодым дорогу не дает. Я так не хочу. Уж бывает, отыграем последний спектакль, и я без сил. Сяду, обопрусь о стол, того гляди, упаду. Раньше коньяк помогал, приятное тепло по телу ползло, разливалось, и млеешь от него, а теперь нет. Это старость, Оля. А ведь еще жить надо, жить! У меня Милка на руках и хочу ещё выращивать орхидеи… Вот так.
Николаев и сам не знал, кого уговаривает, Ольгу или себя, но в своем решении уйти ничуть не сомневался. Пусть его запомнят «ого–го» каким!
— Может быть, стоило как–то торжественно? Всей труппой вас проводить? Ну… Так принято… — Оля покраснела под строгим Николаевским взглядом.
— С ума сошла?! Провожать меня с почестями и торжественно будете в другом месте и в другое время. — Максим Павлович как будто разозлился, грохнул чем–то в прихожей, пошел мыть руки.
— Что в театре? Как там без меня? — чуть позже, когда уже отведал Олиной стряпни, спросил Николаев.
И Лёля пожала плечами. А ничего в театре. Заменили актера, спектакли идут своим чередом, зрители аплодируют, растут молодые таланты, появляются новые кумиры.
— Ну вот видишь, — как будто прочитал её мысли Максим Павлович. — Ваш мир не рухнул. Зато мой заиграл новыми красками!
Оля тогда кивала, соглашалась, но в душе очень сожалела, что этот чудовищно, просто невероятно талантливый человек ушел. Просто написал заявление и ушёл. Как с завода…
А Максим Павлович, как и обещал, завел собаку, лохматую, непременно дворнягу, чтобы была умная, поставил на тумбочку аквариум, лазил в нем сачком, кого–то отсаживал, кого–то подселял, покупал у знатоков водоросли…
С Андреем по вечерам играл в шахматы и шашки, читал газеты и принимал на балконе солнечные ванны. Мила гоняла его за «неприличный» вид, а он только отмахивался. Он теперь личность непубличная, ему всё можно.
В театр Николаев больше не ходил, говорил, что не тянет. Врал. Тянуло, да ещё как! Боялся, что не удержится и опять нырнет в эту бурную сценическую жизнь…
Его запомнили сильным, статным красавцем, мужчиной, в которого влюблялись все женщины, даже не в него, а тот образ, который он для всех создал. Душка, Шарман, рыцарь! Никто, кроме Милочки, не видел его старости, немощи. Морщины, рассыпавшиеся по коже пятна, потускневшие, выцветшие глаза, обвисшая кожа, тяжелое, с присвистом дыхание, трясущиеся руки и ссутулившееся, тянущееся к земле тело остались «за кадром», как он и хотел.
Только Ольга, жена Андрея (кто бы сомневался, что этот лоботряс отхватит себе такую умницу!) всё ещё часто бывала дома у Николаевых, она «своя», ей можно, даже полезно. Весь путь актера от яркого дебюта до дряхлости и увядания у неё перед глазами.
— И ты уходи тогда, когда ещё блистаешь, Лёлька, а не когда уже летишь вниз в крутом пике! — иногда говорил ей Николаев, накрыв руку девушки своей горячей, шершавой ладонью. — Пока не упала и не стала посмешищем. Мало кто из актеров умеет красиво преподнести свою старость и не вызвать при этом жалости. Не рискуй. Всё должно происходить вовремя. Век актера имеет границы, соблюди их, как должно, уйди гордо. Поняла?
Оля кивала. Она постарается запомнить всё, что он ей говорит, впереди у Лёльки ещё долгий путь, нелегкий, будут и слезы, и страдания, и крах надежд, и возрождение из пепла, ведь она женщина, и всё это ей не чуждо. Но за спиной всегда будет стоять Максим Павлович.
— Импровизируй, Оля! Просто живи! — услышит она его шепот, улыбнется и вздохнет. У неё был хороший учитель, жаль только, ушел рано, или она слишком поздно родилась…