И то, что девочку звали Наташей, и то, что у нее черные, с умной лукавинкой глаза, и поспешность, из-за которой в четыре года она лихо путала слоги в словах, и нетерпеливая подвижность худенького тельца - все казалось Полине естественным, приятным, и она не представляла, как было б иначе - так любая мать, глядя на своего ребенка, не может вообразить его другим. А кроме того, - Полина всегда хотела девочку.
Не удержавшись, она приникла лицом к темной головке, коснулась щеки, пахнувшей чем-то забыто-нетронутым и чистым, и вся съежилась от хлынувшей в сердце нежности.
Наташа, оидя у нее на коленях, откинулась, любопытно уставясь куда-то ниже подбородка Полины:
— А это что у тебя?
Полина невольно повела шеей, подрезанной сбоку узловатым шрамом, сросшимся в поперечную грубую складку:
- А это... болело у меня. Доктор зашил.
Девочка нахмурила пряменькие, стрелками, бровки:
— Больно было?
— Потом. А тогда нет. Я тебе как-нибудь все расскажу. — И опять притянула девочку.
Но та оттолкнулась:
- А теперь не больно?
Полина покачала головой, а Наташа минуту смотрела ей в лицо.
- Ну ладно, — словно вздохнула она (у нее получилось «лядно») и соскользнула с колен.
- Мы придем сейчас к тебе аналюзы проверять!
И притащила мишку из угла игральной комнаты, где директор детского дома разрешила Полине эти свидания, пока Наташа пообвыкнется.
...Открытая и веселая, девочка, оделяя кукол Полиниными конфетами хмурилась, лишь подражая кому-то:
- Будете слушаться, будете? А я в гамазин на травнайчике ездила.
- На тебе, на тебе, тебе одну. Ой, с ними запутаешься. Прямо замучилась, хоть конфетку съесть!..
У Полины задрожало сердце: «Дитенок ты мой, видно, редко они перепадают тебе!» — и с чувством отрезвления оглядела беленые стены, шкафчики с картинками, расставленные в порядке столики и стульчики, которые еще полчаса назад трогали ее заботой о сиротках.
И снова нагнувшись к Наташе, повторяла взволнованно и бессмысленно:
- Таракашечка ты моя. Ладнушечка, погоди, я тебе валеночки куплю. Черненькие. Хочешь черненькие?
Ох, были, были уже зазубринки! Подозрительно-внимательно поглядела девочка на нее:
- Оле тоже шсили-носили конфеты...
- А где она, Оля? — осторожно спросила Полина.
Наташа подбежала к окну, взобралась на скамеечку, припала лобиком к стеклу.
- О-он она! — ткнула пальчиком в сад, где гуляли с воспитательницей дети. — Потеряет, разиня, шафрик, опять потеряет!
И незаметно привалилась тонким остреньким плечиком к теплой Полининой руке. И так обе долго смотрели, как мелькали ребячьи лопаты, скалывая с аллейки почерневший снег, как два мальчика побольше, в рыжих неуклюжих шапках отнимали санки у двух мальчиков поменьше в таких же рыжих неуклюжих шапках, как волочился развязавшийся шарф за растеряхой-уточкой Олей.
Перекинутые с тротуаров на мостовые горбатые решетчатые мостки оказались этой весной ни к чему: снег сходил незаметно, все время подмораживало, и вода не лилась, а сочилась кое-где нерешительным, жавшимся к тротуару ручейком. Солнце аккуратно выходило каждое утро, ноне могло совладать с холодным ветром, прибравшим город к рукам. И люди, подняв воротники, хмуро косились на черные ощетинившиеся сугробы, все еще готовые обороняться.
Полина порядком намерзлась на рынке, пока нашла валеночки, какие хотелось. А заодно и галоши к ним. Пристроенные на валенки, они лаково блестели тупенькими носами на загляденье пассажирам троллейбуса. Во всяком случае, женщина, сидевшая рядом, посматривала на них.
- Извините, — не выдержала она, — это вы на сколько годиков брали?
Полина тотчас почувствовала в ней присутствие постоянной заботы, которая теперь не покидала и ее.
- На четыре, — ответила охотно. - Да взяла побольше.
- Ну да, теперь уж чего носить осталось. Мне тоже нужны такие.
Только моему пять.
- Ну, моя крупная девочка, - не без гордости сказала Полина.
Женщина смерила ее взглядом:
- Да вы и сами-то большая! А и у меня парнина - будь здоров, речистый - все бабку учит, как правильно разговаривать, - с удовольствием сказала она.
- А моя — сущее шило! И все слова навыворот: магазин - гамазин, - с таким же точно удовольствием сказала Полина, и было ясно, что свое «шило» она никогда не сравнит с каким-то там «парниной», и что произносить слова навыворот не менее интересно, чем быть речистым.
Она говорила «моя», и крохотное это словечко утверждало в ней нечто основательное, прибавлявшее достоинства.
Ее не умилял каждый встреченный ребенок. Но она завидовала соседкам, которые поздно ложились в постоянных заботах о детях, их жалобам на то, что, отрываясь от дела, водят детей в школу, возятся с устройством елок, каких-то утренников, завидовала их слезам над заболевшим ребенком.
Она желала этих слез для себя, желала, чтобы чьи-то ручонки обвили ей шею, хотела над кем-то проявить свою волю, сделать кого-то таким хорошим, насколько это в ее понятиях!
Теперь все приходило вместе с Наташей.
Жила Полина в малогабаритной однокомнатной квартире, выделенной заводом. Выделенной не ей, а Тимофею (металлургам — им в первую очередь!) в ту далекую, трехгодичной давности, пору, когда верилось, что обновленье жилья равнозначно обновлению жизни, что с радостью устройства на новом месте явится радость новых отношений. Тогда и в помине не было бесстыжей разлучницы Дашухи, но болезнь уже в те дни жевала Полину.
От одной капризной железы у горла так много зависело в человеческой жизни! Что-то с этой железой приключилось, и весь организм Полины заскрипел, развинтился. Она похудела до черноты, от малейшей усталости дрожали руки и внутри вибрировало - диафрагма будто бы. Во всем чудилась обида, слезы разъедали глаза и сердце.
Уже тогда доктора наотрез отказали ей в детях. А разве могла она после этого строго спрашивать с мужа, коли тянуло его из дома или ожесточался? И Полина молчала, прощая.
И, может, не ушел бы Тимофей к бесстыжей Дашухе (не столь жену, сколько квартиру пожалел бы!), да вконец измученная Полина одной темной дождливой ночью не пустила его домой, пьяного, безобразного и чужого. А возможно, и вернулся бы Тимофей, и эту обиду снесла бы Полина, да легла на операцию, а он ни разочка не наведался к ней.
Еще до операции пришлось Полине бросить токарный станок и уйти в контролеры — руки вдруг изменили в тонком привычном деле. Денег убавилось, но одной хватало, и можно было даже откладывать на телевизор. Она откладывала, и ходила в кино, и шила обновы, покупала удачно картошку на зиму — и все потому только, что надо двигаться, жить, потому что продолжала срабатывать в ней когда-то заведенная пружина.
Люди впадали в тоску от дождей, проклинали морозы, ожидали лета.
Полина ничего не ждала и почти не замечала, как осень переходит в зиму, зима в весну. Никакая погода не сулила радости или изменения в жизни.
Пожалуй, впервые за последние годы с нетерпеливым интересом оглядела она свою квартиру. Даже вещи насторожились в ожидании, что вот-вот застучат по полу торопливые ножки. «Диван передвинем, поставим туда кроватку», — успела подумать Полина, проходя на кухню, где гоняла чаи в одиночестве ее мать.
Настасья Иванна приехала из деревни ухаживать, после операции, за невезучей своей Полинкой, брошенной мужем, да сама угодила в больницу и провалялась несколько месяцев. В колхозе Настасью Иванну заездили ребятишки сына (невестка день и ночь на ферме пропадает и мужика с панталыку сбила: две сотни коров вдвоем обихаживают). У Полины ей спокойнее. Но целыми днями одна в квартире, на четвертом этаже, Настасья Иванна скучала. Некому здесь рассказать побасенку или случай из жизни, а у Настасьи Иванны голос, что ли, к тому приноровлен — рассудительный и негромкий, а может — память: в ней, как в мешке орехи, сладко-дразняще погремывали разные истории.
Невысокая, худенькая, с грудью узкой и плоской, с покатыми плечами и все же какая-то очень прямая, Настасья Иванна недобро оглядела глазастые галошки, туго сидевшие на валенках новоявленной внучки. Доставая чашку для Полины, продолжала вслух, видимо, свои мысли:
- Вот мне говорили-говорили: «Уходи из больницы, желтуха - ее хорошо овсом лечат». Я бы согласная, а кто их знает: желтухи — они разные бывают. Овсом лечат такую, а у меня другая. И то, послал бог хорошего человека, подогнали под меня машину и забрали в больницу.
Голос Настасьи Иванны тихий, измятый, как и вся она измятая жизнью. Настасья Иванна никогда прежде не лечилась, и больница извела на нее неотразимое впечатление. Полежав там, она словно бы некое образование получила и тешилась новыми словами и былями-небылицами.
Полина же лучилась удовольствием, водворяя на стол детскую обувку, непривычную в доме.
- Купила все-таки? И что делаешь? Ведь носить-то уже не придется, - упрекнула мать.
- Наденет еще, — тоже тихо, но ровно отвечала Полина. - Поеду завтра за ней - с собой возьму, от земли еще холодом тянет. И сердце на месте: все теперь у ребенка есть. Пусть поглядят, как в рабочей семье детей берегут!
- Ну, если так только, - Настасья Иванна недоверчиво посмотрела на дочь.
Надо бы Полинке побойчее быть, с детства росла несмелой и застенчивой (вся в мать!), а тут муж разудалый попался, но тихая-тихая Полина, если надумает чего, советоваться не станет. Так и в ремесленное тогда ушла, так и мужа из дома проводила, так вот и с девчонкой с этой. А за чем она ей? Суровое крестьянское сердце Настасьи Иванны ныло при мысли, что в справном Полинином доме, сбитом таким трудом, все теперь пойдет на чужого. Поставить на ноги сироту - дело доброе, да в деревне своих голоштанников хватает. Взяла бы у брата которого, как-никак - родная кровь! И разве зареклась сама ребенка иметь? Не старуха, всего тридцать четыре годика. А после операции полегчает, погоди, замуж выйдет.
Она, вон, и сейчас женщина видная. Роста высокого, а рядом с такими же кажется еще выше — от того ли, что бедра широкие и крупные, ровные ноги и руки, иль от того, что при таком теле голова у нее небольшая, аккуратная. И лицо приятное, да и волосы хорошие, черные с отливом.
Настасья Иванна невольно вздохнула:
- Неизвестно еще, каких родителей эта Наташа твоя.
- Ах, мама, ну что говорить? Ей и года не было, когда без матери
без отца осталась.
- Д а я к тому, чтобы на меня не надеялась. Как устроишь в детский
сад, сразу уеду. Свои без призора бегают, - сердито закончила Настасья Иванна.
Полина будто не слышала. Посмеиваясь, отнесла валенки на сундук, где была сложена приготовленная на завтра новая Наташина одежка.
Перебирая ее, вдруг удивилась: маленький ребенок, а сразу начинает занимать много места в жизни. И стоить дорого! Пришлось истратить отложенное и даже призанять. Пожалуй, зарплаты контролера станет маловато.
Грустно рассматривала она свои большие, с широкими кистями руки, давно отмытые от злой металлической пыли. И вдруг вытянула их перед собой и положила на пальцы клок газеты, как проделывали врачи. - Нет, бумага больше не дрожала, словно блудливый осиновый лист!
Полина заволновалась. Была минута, когда она ладонью ощутила крепость затяжки резца, когда мысленно подвела резец к болванке и с нежностью услыхала тепло готовой детали.
Те же самые детали няньчила ежедневно, но детали чужие, не ею исполненные. Во множестве приходили и уходили они, едва задержавшись на столе контролера. Она была только пунктом, где признавали их годность.
Неужели когда-нибудь сможет опять на станке работать? Вот удивится Кнырев! - мелькнуло в голове. - Небось, и не помнит, как незадолго до ухода в армию запихнул в шпиндель ее станка воробья... А в другой раз клеймо сточил. Полина не поднимала шума, хотя и ненавидела настырного мальчишку: что-то жалкое было в развинченности его. Зато теперь... Впрочем, что ей Лешка Кцырев? Парню двадцать восемь, и ему все — «до лампочки». Надо попросту поговорить с мастером. А пока - дожидаться завтра.
- Ты чего там, мама?
Неторопливо, замирая, доносился до нее голос Настасьи Иванны: - ...врачиха одна, доцент, тоже говорила, даже лебедок своих привела, лебедкам говорила: «Огранизьма твоя сразу поддалася тому, что назначили». А ведь сердце было совсем в сторону сворочено.
Нет, матери ее не понять. Забыла она доверчивую нежность остренького тонкого плечика. А Полина все время ощущает его. Показалось вдруг — не дождаться завтра! Вся сила самоотверженности, которая копилась в ней, захлестнула Полину. Она вскочила, заметалась, выбежала в переднюю, сняла телефонную трубку, вызвала мастера и сказала, что хочет работать в цехе — здорова, уже здорова, а главное - семья!
Все это можно бы и потом, звонок ничего не решал, но чувства искали выхода, требовали деятельности.
— Чего еще надумала?-заворчала Настасья Иванна - Опять в грязищу полезешь?
Полина улыбнулась:
- Черненькая она, мама, будто и впрямь моя! А слова как коверкает: потолок — полоток.
Она подняла глаза, и мать произнесла только:
- Блаженная ты, право!
Сегодняшний отгул выговорила у мастера — такой день больше не повторится! Счастье начиналось с утра, и Полина нырнула в него, сразу ощутив бодрящее его действие.
Торопясь с узлом потемневшей, неопрятной улицей, скользя по оледенелому за ночь пупырчатому тротуару, она жадно дышала весенней свежестью холодного воздуха. Сколотый лед лежал в кучах, взяла и прошлась по нему с краешка — хрустит! Свернула за угол, а озабоченное белое солнце — навстречу!
Полина с трудом удерживала улыбку на просветленном, похорошевшем лице. Наташа, Наташа, Наташа! Ты все изменишь в доме. Но едва касалась минуты, как введет к себе девочку, как, еще не раздевшись, побежит она по квартире, как зазвенит, рассыплется стекляшечками по дому ее голосок - такая нестерпимая радость охватывала Полину, что все мешалось, и, словно в тумане, снова принималась думать, как открывается дверь и входит она, ведя за ручку и пропуская вперед Наташу.
Нет, что за девчонка! Директор детского дома, полная, немолодая, коротко остриженная женщина, с неожиданным басом, загадочно пообещала, когда Полина впервые пришла к ней: - «Сейчас мы покажем вам одну девочку!». Она гордилась, словно мать, гордилась, и Полина немножко ревновала.
Чемодана не взяла нарочно, связала в платок Наташины пальтецо, варежки и всякое бельишко, чтобы потом ничто не мешало вести ребенка домой. Поднимаясь с вещами на каменное крыльцо, оглянулась. Два паренька в ярких кашне и женщина с бумажным рулоном спешили мимо.
Спроси-ка их — и они одобрили бы ее!
Все еще в состоянии душевного подъема, Полина не сразу поняла, отчего басовитый, знакомый, и всегда удивлявший директорский голос пробует мягкие ноты:
- Вы извините, дело в том, что Наташа... Да вы садитесь!.. Наташу хочет взять прокурор города. Так уж вышло... Очень настаивает. Просто влюблен в девочку...
И так как Полина молчала, женщина, сидевшая перед ней, деликатным движением поправив прическу, начала снова:
- А вам подберем. Столько прекрасных детей!.. Но вы не показывайтесь, пока ее не возьмут, а то она... - женщина даже улыбнулась, - спрашивает про вас. Понимаете, прокурор просит, такой человек, как откажешь? Ведь дом наш на хорошем счету у начальства, никогда нас не обижают, так что и мы должны... Понимаете?
И в порыве сочувствия, или потому, что Полина продолжала молчать, директор нашла нужным пояснить:
- Они хотели мальчика, но Наташа сбила их с толку. Ну, вы-то можете это представить! - И опять дрожала гордость в басовитом голосе, но гордость чиновничья, казенная, заморозившая Полину.
- Да вы не расстраивайтесь. Вы, конечно, понимаете, как ей там хорошо будет!
Там ей будет хорошо... Там не придется занимать, чтобы купить одежонку дочке. Полина отлично понимала. Но горячий, удушливый ком забил горло, и губы мелко-мелко дрожали и что-то дрожало внутри - видно, все еще болела Полина!..
И снова няньчила чужие детали. Цилиндры, диски, валы... Диски, валы, цилиндры... Контрольные усики точно входили в канавку. Скоба, штанген, угломер. Полина, не глядя, доставала нужный меритель.
Двенадцать деталей, обработанных Кныревым, еле уместились на контролерском столе, - двенадцать массивных валов. Гонит Лешка свои изделия уже в счет будущего года! Сколько операций в детали, почти столько же раз припечатает Полина клеймо.
Эх, и профессия! Да скоро она совсем отомрет - при коммунизме какая в ней надобность?
- Гляди, надорвешься! - серьезно произносит Кнырев, но смех булькает в горле.
Их головы на одном уровне, и подними Полина глаза, они упрутся в светлые глаза Леши. Ресницы и брови у него тоже светлые, и от того, что ресниц не заметно, глаза оголенные, с наглецой. Когда смотришь, видишь одни глаза.
И Полина старается не смотреть. Под голубым бесстыдным взглядом она теряется, забывает слова, становится неловкой и думает только о безобразном шраме на шее. Упрямо выверяет сечения по чертежу, меняет мерители, хотя Кнырев - известно - из лучших токарей, и валы его - хоть на выставку!
- Погляжу я на тебя, какое добро пропадает! - балагурит Кнырев, следя за тщательными ее движениями. - Ведь прогадал Тимофей, дурак лаковый. В дотошной бабе самый изюм! - с каким-то стыдным намеком подмигнул он и вдруг подался к ней: - Охота мне тебя на дому поглядеть.
- Иди ты в болото! - Полине помогает иногда снисходительный тон - мальчишкой ведь знала, и все-то ей ясно в нем!
- А что? Чтобы женщину, раскусить, ее надо в домашней обстановке увидеть. Когда позовешь?
Не любила Полина, чтобы смеялись над ней. (Оттого молчала больше, боясь сказать невпопад, оттого стеснялась на собраниях выступать).
Но не было сил оборвать Лешку иль отвернуться. Не все, не все ясно Полине. То жил на свете мальчишка-оторва Лешка Кнырь, чем-то жалкий ей, а то появился в цехе вышколенный армией токарь-универсал («высокопроизводительный - и сила физическая, и разбирается!»), с уважительным именем Леша - русый чуб под кепку заправлен, под бумажным свитером - плотные мускулы. Женщины липнут к Лешке, да и он ни одной не пропустит, только ни во что их не ставит.
Потому и не женится, избаловался парень... Но невольно Полина искала особого смысла в Лешкиных словах и шутках.
«Хорошо, что девочку не взяла, - подумала неожиданно с облегчением. — Самой как следует поправиться надо». И будто случайно скользнула взглядом по Леше.
Он балагурил уже с нормировщицей, игриво поводившей тугими плечами.
«Ишь, поганка! — захлебнулась глухой досадой Полина. - А хотят, чтобы мужики уважали!» - Ополчалась она на женское племя, преимущественно молодое. И твердила себе, что до Леши нет дела, обидно только за женскую честь - роняют ее молодые!
Был конец месяца, и, провозившись с закрытием нарядов, Полина вышла из цеха последней.
С утра вихрился снежок, мелкий, колкий. К середине дня все улеглось, просветлело, и тротуары вдоль корпусов, мостовые, аллеи побелели, освежились - глазам больно смотреть. Но липкий и мокрый снег казался больным. От множества ног на тротуарах зачернели дороги. Расслабленно двигалась Полина по сырой черноте, усталая и разбитая.
Внезапно впереди возникла знакомая курточка Леши, ловко сидевшая на прямых плечах. Полина совсем замедлила шаг. Но когда красная дверь проходной хлопнула за ним, она, стесняясь в себе чего-то неясного, но требовательного и стремительного, заспешила и тоже рванула дверь.
...Черная вахтерская шинелка прилажена-затянута на ладной женской фигурке, ухарская ушанка чудом держится над соломенной челкой.
Кажется, Кнырев видел Полину. Загородив проход, ухватился обеими руками за перила, укрепленные на металлических стойках, и, подавшись назад, говорил что-то. Может, те же обжигающие, с тайным смыслом слова, потому что вахтер хохотала, запрокинув голову и откинув наглому голубому взору молодую, без единого изъяна шею.
Скосив на Полину подведенные тушью нарядные глаза, с вызовом
она ответила Лешке:
- А это все говорят!
«Да, да, говорят, что она красивей, и, значит, правильно Тимофей бросил меня»,- обдала варом Полину догадка, потому что вахтер и была Дашуха, новая жена Тимофея.
Он и сам стоял тут же, у других дверей, в кожаном пальто и кожаной
кепке (уж он-то любил выпялиться во все хорошее!(.
- Давай проходи! - ткнула Полина Кнырева в спину.
- А тебе куда торопиться? - осклабился тот.- Ты у нас вольный казак! И краснеть тут нечего.
Полина нашла в себе силы усмехнуться:
- За тебя болею.
Тимофей, заложив руки в карманы пальто, весь хрустко-блестящий, вплоть до красноватого лица, на котором и сейчас словно бы поигрывал отблеск жидкого металла, с легкой ухмылкой смотрел, как Лешка разводил люли с Дашухой. Но Полина очень хорошо знала, что пряталось и что следовало за этой вполне приличной ухмылочкой, и видела, как Дашуха бросила на Тимофея тревожно-искательный взгляд.
- А мне до лампочки! - веселился Кнырев.- На мой век гулевых хватит! - и потянулся обхватить за плечи Полину.
Дернувшись, она прошла вперед и столкнулась взглядом с покорно улыбчивыми, особенно светлыми на темном лице глазами Тимофея. Теперь он всегда смотрел этак, словно сознавал неприятность ее положения
и отстранял от себя всякую вину в нем.«Ох, и хорошая же скотинка!» - Полина толкнула дверь, нарочно подняв голову.
Тимофей вместе с Лешкой выкатился за ней. А через секунду улицу прошил задорный Дашухин крик:
- Тима! Не заблудись, смотри! Мы сегодня в кино, не забудь!
«Старается держаться на уровне,- усмехнулась про себя Полина.
- Передо мной, что ли? Неужели ревнует?»
Странное отношение было у нее к Дашухе. То ненавидела до темноты в глазах, жгуче, надсадно, представляя, что ей теперь достается скупое тепло грубых и жадных ласк Тимофея. То вдруг жалела противной, скользкой жалостью, видя, как фасонистая Дашуха являлась вдруг на работу, кое-как заправив под шапку волосы, пожелтевшая, подурневшая, с опухшим от слез лицом, и, сердито проверяя пропуска, отводила глаза от людей.
«На сколько-то тебя хватит? - думала ’про нее Полина.- Я-то годы терпела».
Перед нею Дашуха еще скрытничала, хотя Полина по каждому движению знала, что довелось той перенести в эту ночь или утро. Но при других открыто кляла Тимофея, и поговаривали, что спуску она ему не дает и давно убежала бы, если бы не дочка..Дочке ихней исполнялось полгода.
Голые стволы тополей, обступившие широкий тротуар, блестели в холодном свете припорошенного снегом дня. Снег то и дело сыпался с ветвей на мокрый асфальт, на нездорово белые газоны - это возились на деревьях воробьи, пронюхавшие про весну.
«Ребенок — дело большое!- думала Полина.- И, значит, силу
Дашуха имеет, если блажит на всю улицу про кино». Ох, не стремилась
она «держаться на уровне», были в довольном Дашухином голосе и
власть и хвастовство. «Для меня, для меня кричала! Показать, как ладно
с Тимофеем живут». - На мгновенье что-то сдавило Полине горло, под
ступило к самым глазам, и стайка воробьев, слетевшая под ноги, оголтело
захлопотав вокруг рассыпанных семечек, обидела ее вдруг чрезмерной своей жизнерадостностью.
Давно отстав от мужчин, поднялась Полина на переходной мост.
Скучно-смутное, без всякой окраски небо висело над бесчисленными путями, заставленными платформами со знакомой продукцией их завода, над городом, начинавшимся россыпью бесцветных домов, над розовым дымом берез иззябшей рощи. Небо давило, пугало, нагоняло тоску. Сегодня суббота, Дашуха с Тимофеем в кино пойдут. Вдвоем. А может - и завтра.
А она все одна. Лешка - тот запросто подхватит кралечку на вечерок.
А она одна.
Новый поток рабочих нагнал, захлестнул Полину, увлек за собой.
А зачем? Они-то спешили к мужьям и женам с детьми, к дружкам и невестам. Погоди, закружат по улицам парами. А сойдут снега — потянутся в рощу. Ее хорошо видно с моста, и всякий раз, проходя тут, Полина почему-то вспоминает, что никогда еще не была там. И ладно. Она останется дома, будет ходить из угла в угол, выискивать дела, печь по новому рецепту пирог, которым некого угощать (матери - той нельзя сдобного, батона и уедет скоро), корпеть над вышивкой, которую некому оценить, наглаживать кофточки, в которых не перед кем форсить, и все для того лишь, чтобы создать впечатление: и она живет! Внезапно в Полине словно осело что.
Приплетясь домой, думала о том же. Руки ни к чему не лежали, делать ничего не хотелось. Обе библиотечные книжки - история одной блажной заграничной мадам и бодрый роман из колхозной жизни — вызывали скуку: в них не было и намека на тягучую, крученую Полинину тоску.В руках Настасьи Иванны, сидевшей на диване, посверкивали спицы (обтрепались рукава у Полинкиной кофточки!(. Высвободив из белого, подвязанного под узелок платка правое ухо и наставив его в сторону репродуктора, исходившего воронежским «Страданьем», она говорила тихим, увядшим голосом:
- Был у нас еще дядя Веденей. Занедужил как-то, и дали ему в больнице снадобья вот такую бутыль. Черную, иззеленя. А ему за дровами ехать. Поглядел он.- «Давай, думает, выпью из горлышка, сразу небось полегчает». Поехал... Встречается кум, а Веденей лежит на дровнях - руки-ноги в стороны, надулся весь, раскраснелся.
- «Ладно ли с тобой?» - кричит кум.
«Ладно ли?» - поразило Полину громче сказанное слово. Слово привязалось к Полине: «Ладно ли, ладно ли, ладно ли?..»
В темноте за окном качался фонарь на проводе, мокрая мостовая тускло отражала огни из окон, проскакивали по ним тени прохожих. Куда? Зачем? Полина прикрыла рукой глаза, и тотчас в искрящейся черноте возникли прямые, широкие плечи Леши. Веревкой легла наискось по шее жила, как всегда, когда перемещал суппорт. Бумажный коричневый свитер облегал тело. Видны под ним очертания майки... Полине стало нелово и жарко. «Не ладно! — она открыла глаза.'- Не ладно, не ладно!..
Пойти бы куда!»
По субботам и воскресеньям ходила иногда к знакомым, подружкам. Ей бывали рады, но всегда лишь как дополненью к семейной радости. Она сидела, улыбалась, хвалила детей, поддакивала чужому счастью, а в душе бесновалось что-то мутное, отравляющее настроение, чего сама стыдилась. И чтобы никто не заметил того, улыбалась снова... А не приди она, кто затоскует?
- Третья почка, значит, у него объявилася,- тек в уши вязкий рассказ.— Профессор сказал: «апонкратий». И только разрезали - сейчас и увидели. Вот как так можно заранее угадать? Да...
Полина съежилась: «Мама, родная мама, неужели ты ничего, ничего не чувствуешь?..»
По окнам хлестнули длинные косые струи.
- Никак, дождик? - Настасья Иванна подняла голову и долго, подслеповато смотрела в сгорбленную у окна спину дочери.
- Ну и ладно, что девочку не взяла,- сказала она.- Расход-то какой! А теперь, может, подкопишь на телевизир. С ним не соскучишься.
- Нет уж,- обернулась Полина. - Обойдется как-нибудь без телевизира! - Она беззлобно, но с удовольствием выговорила это слово одинаково с матерью.
Их было много. Тоненькие и светлые, ясноглазые и угрюмые, бойкие и застенчивые, надутенькие. И ни одной, как Наташа, с лукавеньким пониманием в черном глазку, с доверчивой и уверенной смелостью в быстрых движениях. Полина жалела их всех вместе, сочувствовала каждой слишком коротко остриженной головенке. Но ни к одной не потянулась сердцем, как тянулась к Наташе. Побывав уже в третьем детском доме, выходила оттуда удрученная и как бы пристыженная.
Воспоминание о Наташе мешало остановиться на какой-нибудь другой девочке, все казалось — не сможет Полина ее полюбить.
Она не понимала, что сейчас хотела взять ребенка от отчаяния, одиночества, словно назло кому-то. И сочувствие себе, сознание собственной несчастности было сильнее сочувствия этим детям. Они рождали в ней только растерянную беспомощность, неверие в пользу своего замысла.
Но отступиться уже не могла. И от того, что решение не давалось, вышла расстроенная и неловкая из длинного белого коридора, где за белыми дверями оставалась суетливая, громкоголосая, трудная жизнь десятков маленьких человечков.
В вестибюле Полина приметила щупленькую женщину, сидевшую на скамье возле стола старшей воспитательницы, с платком, сбившимся на меховой вылезший воротник пальто. Темные мелко вьющиеся прядки падали на потное распаленное лицо, и женщина то убирала их, то отстраняла цеплявшегося за шею и мешавшего говорить ребенка.
Воспитательница заносила ответы женщины на синий большой лист бумаги.
- Как этого-то зовут?
- Тонька... То есть - Антон,— виновато поправилась женщина.
- А-антон. Так и запишем. Сколько ему?
- Год семь месяцев,— женщина придержала обеими руками мальчика, топтавшегося у нее на коленях, и, примерившись косящим черным взглядом, как-то нехорошо и заискивающе посмотрела на воспитательницу:
- А постарше выглядит, правда?
У Полины захолонуло в груди: пальтишко, вязаная шапочка и платок мальчика были сложены на скамье, а он прыгал в красных, когда-то пушистых, а теперь добела вытертых длинных штанах.
Полина и прежде слышала, что в тяжелых обстоятельствах иные матери сдают детей. Задержавшись, она испуганно и потрясенно смотрела на женщину.
Та недобро, даже враждебно оглянулась и, отойдя с ребенком к окну, принялась расчесывать на две стороны его белые редкие волосенки.
Полина, впрочем, почти не думала о ней. Она никак не могла понять, что человечек, прижимавшийся к матери, бездумно хлопавший ладошкой по ее лицу, сегодня, сейчас вот, уже не сможет ничего такого делать, перестанет называться Тонькой, его белые редкие волосики остригут под машинку, и будет он одинаков с теми, которым как раз недостает того чуть-чуть, так связанного с родными руками.
Она следила за ребенком, и он все больше трогал ее, а несчастье женщины, сердито отвернувшейся, казалось все более страшным. Хотелось сделать для нее что-то, помочь, облегчить страдания.
Мальчик, пригнувшись к плечу матери, улыбался Полине оттуда серыми, широко поставленными глазами,- носишко словно придавили пальцем, влажно сияли редкие градинки зубов.
Полина тоже невольно улыбнулась и с бьющимся сердцем подвинулась ближе.
- Послушайте. А что,- сказала она осторожно,- если бы я... взяла вашего Тоньку?
Женщина быстро обернулась и пристально, и все еще хмуро вгляделась в Полинино странное, просительно-страдающее лицо.
И вдруг оживилась:
- Что ж, если условия у вас подходящие... Все лучше, чем...
Полина согласно закивала - это то самое, о чем думала и что мучило ее!
С неожиданной деловитостью женщина принялась за оформление передачи ребенка, оказавшейся не столь уж сложной.
Ошеломленная таким исходом, Полина, улыбаясь, так как не могла ни минуты не улыбаться от смущения, от сострадания к ребенку и женщине,- сказала извиняющимся тоном:
- Вот как получилось. А я хотела, чтобы матери вовсе не было.
- А что мать за помеха! — откликнулась женщина, косяще вскинув на Полину снизу вверх глаза.
- На крайний случай... можно и отходную дать.
- Как это? — не зная сама для чего, спросила Полина.
- А так. Расписку, что востребовать не буду. Официально заверяется. Документ. Го-осподи, разве я враг своему дитю-у? - протянула женщина, подхватывая с пола малыша. - Разве я не хочу, чтобы пил-ел сладко, на льняной простынке спал? У мамки-то ни постельки порядочной, ни скатерки на стол набросить, если гость пришел. Уж какие сберкнижки —-десятки свободной за душой нету.
Женщина вопросительно взглянула на Полину, отчего та заволновалась, раскрыла сумочку и начала совать деньги Тонькиной матери:
- Возьмите, возьмите, больше нет при себе...,- Хотите — заедем ко мне, я там достану.
- Это зачем же? - недовольно вмешалась воспитательница. - Вот ее адрес, пришлете, если захотите. А ты иди к директору, - обернулась она к Тонькиной матери и, когда та вышла, сказала Полине:
Адреса не сообщайте - замучает. Мы уж ученые. И ее знаем.
Второго сдает нам, да в доме младенца есть. Ни одного при себе не держит. И все от разных. Распустилась совсем. А требованья - только послушайте! Конечно, с ними ей караул кричи - работает в подсобных, живет в бараке. Но все равно. Ни учиться не хочет, ничего, Полине вспомнилась подсобная в цехе - плотная немолодая тетя Нюша. Когда подтаскивала ящики с деталями килограммов в двадцать, мучительное напряжение дрожало в губах. А эта, Тонькина, такая не мудрящая!..
...Домой Полина бежала, крепко прижимая к себе Тоньку. В автобусе мальчик начал рваться, бить Полину по лицу, кричать и плакать. «Мами, ма-ми!» Казалось, пассажиры глядят подозрительно. Сошла остановкой раньше, растерянно думая: «Что же я натворила? Что с таким маленьким буду делать?»
Открыв дверь, Настасья Иванна так и вскинула руками:
- Бат-тюшки, мальчишку приволокла! А маленький-то! Что же ты будешь делать с ним?
А разглядев Тоньку поближе, совсем расстроилась:
- И глаза какие-то белые, никто не поверит, что твой.
У Тоньки резались верхние задние зубки, и он нудно плакал. Полина, как маятник, моталась по комнате. Она то распахивала окно, впуская живительную майскую ночь в дом, то прикрывала, пугаясь, что Тонька простудится. Уткнувшись головенкой ей в шею или плечо, он затихал, едва же попадал на постель, принимался хныкать и хвататься за Полину. Под утро, вконец измучившись, положила его с собой. Он и сонный тянул ручонку и щупал возле себя, проверяя, тут ли она.
Господи, до чего нескладная, всю жизнь сама себе чего-то громоздила, чего-то мудреного добивалась! Даже Тимофея - и того! Застенчивая, красневшая от одного намека, от мысли, что о ней могут подумать неладно, тянулась к смелым. Сильным - им хорошо: поставлен вопрос—разрешен. Им легче жить... А ей?.. Ладно еще - на станок не перешла!
А утром Тонька проснулся, сел на кровати и, заглядывая в Полинино лицо, занавешенное черными волосами, позвал каким-то особенным голосом:
- Ма-ма, ма-ма-тя-а!
Полина слышала, но глаз не открыла.
- Ма-ма! Ма-ма-тя-а!
- Ах ты, торчок! Дай матери поспать! — шикнула Настасья Иванна.
- Да я не сплю уже,- Полина, взглянув на розового Тоньку, топтавшегося в ногах, вдруг улыбнулась:
—-Дал он мне сегодня звону!- Ты что же, бабку не признаешь? - подшлепнула его легонько Настасья Иванна, относя на диван. И, одевая мальчика, сказала:
- А ведь я что думала: пускай глаза не черные! Бывает же, удаются дети в
бабушек. Мы с тобой ведь тоже чай родственники! - Она пригнулась лбом к Тоньке, а тот, принимая игру, немедля потянулся «бодаться».
Сначала Настасья Иванна и слышать не хотела, чтобы остаться
Ждала только, пока Полина устроит Тоньку в ясли. Место долго не выходило, а когда вышло, в яслях объявили карантин, и Настасья Иванна вдруг развозилась, разворчалась: незачем, дескать, было брать ребенка из детского дома, чтобы отдавать куда-то, и больно уж Тонька маленький, а доверчивый.
Доверчивость эта и сломила Настасью Иванну. Она видела ее во всем. В милой его беззащитной улыбке глазами и ртом, когда с Тонькой случалось несчастье и бабке приходилось бежать за тряпкой. И в том. как подхватывал собственные штанишки или бабкин платок и начинал махать по полу, озабоченно размазывая лужу. И в том, как напялив рубашку кольцом через голову на плечи, не знал, что делать с ней дальше.
И как звал, просыпаясь: «Ба-ба, иа-а!». И как притаскивал совок, едва бралась за веник. И как боялся стука, моментально смирел.
А Полине - особое удовольствие просить о чем-нибудь Тоньку: «закрой дверь», «принеси туфли», «отдай бабе»,- он проделывал это сосредоточенно, заставляя счастливо думать, какой Тонька у нее способный, даже необыкновенный!
За полтора месяца он многому научился. Считать, например. Полина только начнет: «Раз, два, три...» - «Чечие!» - тут же смекает Тонька, и сказки умеет рассказывать! То есть, говорит, конечно, Полина: «Жили-были дед да баба, была у них курочка ряба...» Но Тонька уже хлопает кулачком по ладошке и вопит: «Би-би, би-би—бах!»
А то возьмет молоток и давай колотить по шляпкам гвоздей в полу, а новое слово «огонь» выпаливает, будто командует артполком.
Когда зазвонил телефон и бабка оставила Тоньку («Ишь, с утра раздирает кого-то!»), он приложил к уху коробочку.
- Ало! Да-да! Ма-ма!
Нет, когда Полина брала ребенка, она и не думала, как крепко обступят, захватят ее чувства неожиданные, новые, требовательные и необъяснимо желанные, которые определяют понятие «привязаться».
- Иди, тебя там вроде мужик какой-то,— сказала Настасья Иванна, снова занявшись с Тонькой.- Я и забыла, вчера еще добивался.
Полина поднялась, а через минуту, звякнув трубкой, рванулась в комнату:
- Мама!..- и встала в дверях.
- Ну, что там еще?
- Мама!.. Наташу-то прокурор не взял... Жена у него заболела тяжело. Можно взять, говорят.
- Эва, хватились! воскликнула Настасья Иванна и нагнула голову к Тоньке, тотчас подставившему лоб.
- У нас То-онюшка есть, ни-ку-да-а-а его не денем! - проговорила она нараспев, больше забавляя мальчика, чем думая о какой-то Наташе.
Дымится металл. Ползет носом резец по заготовке, сдвигает с нее толщину, и та отступает, сползает, точно шкура снимается. Летит желтая крутая ломкая стружка. Свиристит, злится резец, грызет корявую поверхность, высвобождая блестящее тело, и вот уже целиком сверкает вихревой метровый стержень.
Полинин станок у стены, в нижней части которой сплошь окна.Сквозь пыль ломится июньское солнце, светит прямо на суппорт, в добавочной лампе нет Полине нужды. Руки спокойно меняют проходной резей, на подрезной, привычно настраивают. Похоже - необходимость кормить двух детей пригрозила болезни. Полина не щупает беспрестанно мягкий узловатый шрам - да он теперь вроде и меньше. Вся забота отдана двум ребячьим, прибившимся к ней сердцам.
Уже как в тумане вспоминается внезапная решимость взять Наташу, исступленная жалость к ней, стыдные споры с матерью, почти беспамятное состояние, в котором прибежала в детдом. Зато ясно рисуется, как закричала и кинулась к ней девочка, и как сама она плакала, понимая, что ни оставить здесь, ни отдать кому-нибудь этого ребенка нельзя.
Вместе с тем сознание, что поступила в некотором роде необыкновенно, полнило гордостью, возвышало, отчего, вероятно, и хотелось рассказывать всем про Наташу.
Даже предъявляя нынче пропуск Дашухе - подзадержалась, словно
ждала расспросов.
Но Дашуху донимали свои заботы. Будто заслоняясь от света, она рукой прикрывала синий кровоподтек под глазом и, не взглянув в Полинин документ, отвернулась. Полина слышала, как объясняла кому-то свою беду: «Доска в сенях с полатей оторвалась, меня и шарахнуло!»
Остановившись с Кныревым - его станок через один, под углом к Полининому - Полина все же рассказала:
- Вот так и решилась. Что же это думаю - то я возила-возила гостинцы, то прокурор, и вдруг - никто! У них уже был такой случай.
- Валяй, валяй,- мимоходом отмахнулся Кнырев и, мелко похлопав ее по спине, подвинулся к ученице, торчащей возле его станка:
- Запурхалась, коза?
Девчонка, в косынке, повязанной концами назад, пугливо взирала на упругие стрелы, выметывавшие из-под резца.
- Ой! - схватилась она за руку Леши.
- Ничего!- засмеялся он.- Стружка нас любит, она только учеников не любит. Погоди, курносая, мы и тебя обточим!
Полина отошла, оттиснутая обидой. И тут же словно бы отряхнулась:
«А! Очень нужно посвящать всякого!»
Свистит, врезается, верещит и даже всхлипывает резец и плюется, плюется стружкой, а в ушах звенит, поет голосок: «Ты уже освободилась?
Я уже могу тебе мешать? Дай Тоньке мотолок. Тонька, скажи «спасибо».
Скажи «будь здорова»! Ну, ладно, я буду красавица».
Ничего не стоит егозе подвязать вместо фартука головной платок Настасьи Иванны и закружиться, взявшись за кончики: «Хлопайте!» Наташа все время играет в кого-то. То говорит, что она король,- закрывает глаза, откидывается на стуле и храпит, то объявит: «Ленин делает так!» - и выбросит руку вперед, тронув до слез похожестью жеста.
- Ох, актерка! — умиляется Настасья Иванна.
Девочка так и виснет на бабке:
- Про дядю Венедея, баба! А? И про лебедок. Один разочек1 Договорились?
- Можно и про Веденея...
Смотрит Настасья Иванна и ахает: ну, точь-в-точь те же очи были у покойного Полинкиного отца - умные, да лукавые!
Помигивают Полине черные глазки, а из-за них сияют серые, широкие и доверчивые Тонькины - и веселей снимается стружка.
Полина настолько выключилась из грохота цеха, что вспомнила о нем, лишь когда смолк он. Кругом обмахивали, обтирали станки, а кое-где появились рабочие второй смены. Она замерила радиус - всхлипнув, резец последний раз взял свое.Усталая и довольная, убирала в тумбочку детали - работа подходящая, хотя за эти деньги и придется «поупираться», все же дня через три закончит.
- Поговорим, товарка? - окликнул знакомый голос.
Особенно тонкая в черном свитере, прищурившись из-под соломенной челки, смотрела на нее Дашуха. Не заметила Полина ни натянутой напряженности фигуры, ни опущенных рук, странно занесенных назад. Руки, грудь и глаза Полины все еще сохраняли рабочий ритм, а сердце полнилось теплом ребячьей близости, сознанием, что дома ждут Тонька с Наташей.
И впервые без усилия взглянула она на Дашуху.
- Что такая веселая? - шагнула к ней Дашуха. Хорошо, верно, гуляли?
- Ты что, рехнулась? - Полина невольно отступила за тумбочку в тесный проход между станками, каким-то чутьем угадав, что Дашуха сплетает с ней Тимофея и пришла ради разговора. И смотря на Дашухину челку, на изгаженное злостью и синяком лицо, каждой жилочкой вдруг ощутила радость обретенного покоя. Стремясь подавить ее и расшевелить сочувствие к Дашухе, спросила вроде спокойно, однако слыша настойчивое биение этой радости:
- Не удается, видать, жизненка, девонька?
- А-а-а!
Крик забился под гулкими сводами и погас. Полина не успела толком сообразить, как что-то загремело, шлепнулось, и все заслонили плечи Кнырева, закачавшись перед глазами.
Рядом кричали, а сквозь возмущенье соседей Полине был слышен приглушенный жесткостью кныревский голос:
- Иди отсюда, шалава, иди!
Размеренно двигая перед собой локтем, Леша толкал назад верткую, рвавшуюся вбок черную женскую фигуру.
- У меня ребенок, - верещала женщина. - Все нервы мне истрепали! Ребенка не дают растить! Он отец теперь - она не знает, что ли?
- Добилась своего, а теперь не трожь! Сдался ей полуподлец твой! Не тронь, говорят!
Полина шла в общем привычном людском потоке, несшем ее от завода к переходному мосту, в город. Отяжелевшая листва тополей блестела на солнце, увешанная гроздьями черемуховой белизны.
Пух от них летел повсюду, нежный и легкий лежал на траве, на газонах, "щедрой волной прибился к тротуару. Пух заслонил Полину от людей, от Кнырева, догонявшего ее. Время от времени она слышала, как он говорил: «Зажмешь с другой - центруешь другую сторону... Когда работа хорошая и получается - не устаешь...»
А в Полине снова дрожало что-то. Она делала отчаянные усилия, чтобы не сорваться, не завыть по-бабьи, как случалось раньше, когда Тимофей, изобидев всячески, спокойно засыпал илиотправлялся, набрившись, находившись, с дружками в домино щелкать.
Стоило увидеть узкие глаза из-под челки, услыхать ехидный вопрос: «Хорошо, верно, гуляли?», как обида сводила лицо, закипали слезы, и не было сил удержать их.
«Ты думаешь, я, как ты? - взывала она мысленно к Дашухе. - Да я смотреть на него не хочу! Да я была бы самая подлая, низкая, если бы; что позволила... А я пока уважаю себя. Да, уважаю!». Сколько бы верных слов можно было найти и сразу поставить Дашуху на место. Но Полина ничего не нашла, ни-че-го! И мысль эта убивала ее, изничтожала в собственных глазах. Ведь чего доброго, Дарья играет из себя несчастную!И снова мерещился Дашухин натиск, своя молчаливая подавленность, свой позор, и опять обида трясла ее.
На мосту окунулись в теплые ветряные струи, гулявшие тут и доносившие снизу едкий запах мазута, тревожный свист поездов, вольный, волнующий дух дальних путей. Обессилев внезапно, Полина привалилась к проволочной сетке. И глядя на белые рельсы, летящие в небо, на зеленое облако рощи, вспомнила вдруг и сказала Кныреву:
- Отпуск я на август просила. Не знаю, дадут ли? Поеду с ребятами в деревню, к брату.
И едва представился поезд и стук колес под ногами, и две головенки в окне, за которым кружат леса, стада и деревни, как безобразная сцена» в цехе, и ядовитый прищур из-под челки, и все терзанья из-за невысказанной обиды отодвинулись, измельчали, истаяли в летевшем и тут тополином пуху. Она повернулась к Леше, чувствуя, как ветреное тепло качает её, отчего становится все покойнее:
- А я, верно, года три уже грибов не собирала. Кнырев сочувственно вглядывался:
- Интересная ты, Полина. Я помню, еще мальчишкой был... Он вдруг положил ладонь на ее руку, державшуюся за сетку.
- Забудь ты об этой шалаве! Не стоит того.
Полина обвела его взглядом:
- А мне это все - до лампочки!
Голубые, в светлых ресницах, глаза странно присмирели, став неожиданно беззащитными.
Улыбнувшись, Полина отвернулась и медленно пошла по мосту. Было было что-то хорошее у них с Лешей!
- Полин!
- Да... А в воскресенье уйду с ребятишками в рощу! Тонька - тот, знаешь, лентяй, на руки будет проситься, вперед забегать, в лицо заглядывать: «На!». А Наташа сама побежит, да еще вприпрыжку, да на носочках! - и тихо засмеялась, вообразив, как нет-нет, да и ткнется остреньким плечиком девочка ей в бедро: «Я твой маленький чевелечек, а ты «ой большой чевелечек, договорились?..»
Пух над мостом летел и летел, словно легкий пушистый снег, но не вниз, а все вверх и вверх.
И улица вокруг, и дома, деревья и составы на путях, белостволая роща и люди виделись сквозь этот пух зыбко, весело, наполняя радостью и теплом.