Люди знали этого человека как Матвея Грина.
И на надгробии на Ваганьковском кладбище написана та фамилия, под которой его знали все, кто был связан с советской эстрадой.
Он писал репризы, интермедии и целые спектакли для Аркадия Райкина, Геннадия Хазанова, Михаила Задорнова, Игоря Иртеньева и других наших артистов разговорного жанра. Все современные сатирики прошли через знаменитые девять семинаров Матвея Грина. Больше двадцати лет он преподавал историю эстрады в Российской академии театрального искусства.
Михаил Жванецкий сказал о нём так: “Грин – человек бедный, но с богатейшими воспоминаниями”.
И мало кто знал, что его настоящая фамилия была Гринблат.
Матвей Яковлевич и сам был прекрасным актёром, замечательным рассказчиком и неплохим журналистом. В конце своей жизни он написал книгу воспоминаний «Театр за колючей проволокой», однако не успел её издать.
Как хорошо, что за полгода до его смерти, в сентябре 1995 года мы с телеоператором Алексеем Щербаковым приехали в Комитет драматургов (есть такая профсоюзная организация в Москве) и сделали двухчасовую видеозапись с рассказом Матвея Яковлевича об одном очень драматичном периоде его жизни.
Конечно, такие биографические сюжеты лучше смотреть на экране, в крайнем случае, слушать по радио. Но и в текстовом варианте воспоминания этого человека очень интересны и содержательны.
Итак, слово Матвею Грину:
- В 1950 году, просидев тринадцать месяцев в одиночной камере на Лубянке, я оказался на знаменитой Краснопресненской пересылке, через которую без всякого преувеличения прошла половина России.
Эта та самая пересыльная тюрьма, о которой Солженицын в своей книге «Архипелаг Гулаг» написал: «…Мы сидим в общей камере на Краснопресненской пересылке и мечтаем только об одном – не попасть бы в Ивдельлаг. Это самый страшный лагерь, который был тогда в СССР…»
Ну, он-то попал в Тайшет, а я именно в Ивдельлаг.
Этап длился более двух с половиной месяцев. Бывало, я ехал в купе зарешёченного тюремного вагона один. А бывало, в этом купе на четырех человек, нас ехало шестнадцать зеков. Спать можно было только стоя.
Очень холодной зимой нас, наконец, привезли на пересылку Ивдельлага. Станция Сама свердловской железной дороги.
Этапный транспортный конвой сдаёт зеков по списку конвою лагерному. Мы стоим на снегу, плохо одетые (не для уральских морозов), переминаемся с ноги на ногу. Выйти из шеренги нельзя.
Начальник лагерного конвоя, лейтенант, зычным голосом выкрикнул мою фамилию, перепутав пару букв.
– Гринблядь! Шаг вперёд! - я вышел из шеренги
– Имя, отчество, срок, статья? - я ответил.
– Профессия?
– Литератор.
Лейтенант, видимо, не знал этого слова.
– А-а-а, сука, фальшивые деньги делал? Вот же, какая сволота! Второй раз сидит, борется с Советской властью, и ещё фальшивые деньги делает. Ну ты подумай, какой экземпляр попался!
МОЯ СПРАВКА:
Матвей Грин начал заниматься журналистикой ещё подростком, когда жил с родителями в Грозном. Первые его статьи были напечатаны в газете «Грозненский рабочий». После окончания школы, продав на базаре подаренные отцом часы, юноша отправился в Ростов и сразу нашёл там работу в краевой комсомольской газете «Большевистская смена». Потом приехал в Москву и устроился на работу в «Крестьянскую газету для молодёжи».
Здесь Матвей знакомится с Максимом Горьким, потом – с Михаилом Кольцовым, пишет статьи для его журнала «Наши достижения», работает секретарём редакции журнала «Огонёк».
В 1934 году после убийства Кирова органы НКВД стали искать по всей стране «заговорщиков». В Москве таковыми оказались молодые журналисты «Комсомольской правды». Их арестовали в начале 1935 года, а 1-го мая взяли и Гринблата. Предъявили обвинение, что тот хотел убить Сталина во время съезда колхозников, на который был аккредитован от своей газеты.
В лагере под Нарьян-Маром на реке Печоре Матвей пробыл три с половиной года. Тогда в тюремной системе оставалось какое-то подобие либерализма. Выходила газета «Новый Судострой», которую выпускали заключённые: уже известные тогда писатель Николай Асанов и поэт Ярослав Смеляков. В помощь им лагерное начальство и определило Матвея Гринблата.
В начале 1941 года его освободили, и Матвей Яковлевич вернулся в Грозный в свою первую газету «Грозненский рабочий». Когда началась война, и фашисты приблизились к Северному Кавказу, он стал писать пьесы и инсценировки для театра, работавшего при политотделе фронта.
Затем, несмотря на судимость, служил военным корреспондентом, а после Победы вернулся на журналистскую работу, став завотделом литературы и искусства в том же «Грозненском рабочем». Прошло четыре года. И тут – новый арест! И срок - 25 лет.
Продолжение рассказа Матвея Грина:
– На пересылке зеки не работают, ждут распределения по лагерным пунктам. Кого на лесоповал, кого в шахтный рудник, кого ещё куда. Но, как это часто бывает, и в самых адских условиях попадаются хорошие люди. Ко мне подошёл какой-то пожилой человек и спросил:
– Вы есть недавно с этапа?
– Да, только четыре дня назад привезли.
– Я есть здешний доктор, Отто Шмидт. Я не есть заключённый, я из высланных немцев Поволжья. Вижу, вы образованный человек. Идёмте ко мне в санчасть. Пока есть возможность, я буду держать вас здесь. Но не долго. За это время вы должны что-то придумать, чтобы не попасть на лесоповал.
Так я стал работать на пересылке санитаром. И однажды в санчасть явилась какая-то рослая, румяная от мороза деваха. В телогрейке, в ватных штанах, в валенках, в руках у неё был кнут.
– Слушай, очкарик, а помощник смерти где? (так они называли доктора).
– Ты откуда такая красавица?
– С Ивделя мы, с обоза, расконвоированные.
Это значит, свой официальный срок отсидела, но по каким-то причинам на волю её не выпускают, доверили лошадь с санями. Я её спрашиваю:
– Мне говорили, что здесь есть какой-то театр из заключённых. Это правда?
– Есть такой театр. На 9-м лагпункте. Знаешь, кто там главный? Батя Головин! Его в Москве сам Сталин слушал, как он поёт. А потом что-то не в цвет вышло – его сюда шуганули.
Слово «батя» в лагере означает высшую степень уважения. Я понял, что она говорит о знаменитейшем баритоне Большого Театра Дмитрии Даниловиче Головине. О котором итальянские газеты в 30-е годы писали: «Нашим баритонам в Советскую Россию ездить нельзя. Там Головин». Лемешев в своей автобиографической книге написал, что когда Дмитрий Данилович был в ударе и пел партию Онегина или Мазепы, то весь театр, не занятый в этой опере, собирался в кулисах, чтобы его послушать. Никого на сцене уже не надо было – он пел один.
В «режимном» Большом Театре этот артист был очень неудобен. Рассказывал анекдоты, совершенно не считался с тем, кто сидит в правительственной ложе, и чувствовал себя очень вольно. Его любил Луначарский, он первым из всех артистов советской поры полтора года был на гастролях по всем мировым оперным сценам.
На выступления Головина в Париже приходили офицеры Белого движения, писатели Мережковский, Бунин, Гиппиус, Замятин и другие деятели русской эмиграции. Всё это потом следователи включили в обвинительное заключение, как факты, усугубляющие вину артиста.
А основное обвинение, по которому он получил свои десять лет, было не политическое, а уголовное – убийство в 1939 году жены Мейерхольда Зинаиды Райх. Они жили на одной лестничной площадке в доме в Брюсовом переулке. Хотя ещё в сорок первом милиция вроде бы нашла трёх преступников, и их даже расстреляли. Но спустя пару лет следователи МУРа сообразили, что расстреляли не тех, кого нужно. Вновь возбудили уже закрытое дело и назначили убийцей сына Головина, студента театрального училища. И, якобы, отец знал об этом преступлении и даже вроде бы присутствовал во время убийства.
Семь хладнокровных ножевых ударов в грудь и шею женщины. И это сделали артисты, люди искусства? У меня это не вяжется одно с другим. Я не верю…
ИЗ МУЗЫКАЛЬНОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ:
Дмитрий Данилович Головин (1894-1966). В юношеские годы пел в церковных хорах, потом работал простым матросом. Учился в Московской консерватории. Сценическую деятельность под псевдонимом Сокольский начал в театре оперетты в Севастополе.
С 1923 года – солист московской частной свободной оперы Зимина, потом – солист Большого театра. Совершенствовался в Италии, пел в театрах Монте-Карло, Милана и Парижа. Заслуженный артист РСФСР. Выступал как оперный и концертный певец. Обладал лирико-драматическим баритоном необычайной мощи, полноты и насыщенности».
Вокальные данные артиста были исключительными, воздействие на слушателя – огромным. Бывшая солистка Большого Театра Лариса Алемасова вспоминала: когда Дмитрий Головин пел арию Мазепы, в театре качались люстры.
В 1943 году певца арестовали по сфабрикованному обвинению в убийстве актрисы Зинаиды Райх и приговорили к десятилетнему заключению. В 1953 году Головин, отсидев полный срок, был освобождён и уехал жить в посёлок Су-Псехе под Анапой, где через 12 лет умер. В 1972 году фирма "Мелодия" выпустила посмертную долгоиграющую пластинку с уцелевшими записями артиста.
Продолжение рассказа Матвея Грина:
– Я спросил эту расконвоированную возчицу: «А кто там ещё есть в этом театре?»
– Не знаю, как это по-вашему называется, который руками машет, а музыканты играют.
– Фамилию не помнишь?
– Варламов. Говорят, тоже очень знаменитый, – и назвала ещё несколько известных фамилий.
– Слушай, а ты можешь передать туда записку? – я рисковал, обращаясь с такой просьбой к незнакомому человеку. Ведь в лагерях нет официальной почты, и общение между заключёнными разных зон строго запрещено. Риск был и для меня, и для неё. Если на вахте найдут эту записку, только она и видела этот обоз. Снова в зону под конвой!
Румяная деваха высказала отборным матом, что она обо мне думает, хлопнула дверью и ушла. Но через полчаса вернулась.
– Ладно, пиши. Бате Головину в руки отдам. А ты мне за это дай такое лекарство, чтоб с мужиками можно было …ну ты понимаешь, а детей чтобы потом не было. Годится?
Прошёл месяц, второй. Дело уже шло к весне, когда в санчасть ввалились два здоровенных конвоира.
– Ты, что ли, Гринблат будешь? Давай, собирайся! В девятый лагпункт велено тебя доставить. В театр.
У них тоже была лошадь с санями. Конвоиры сели с боков, я посередине, и мы поехали. Дорога была долгая, 46 километров.
Когда мы подъехали к вахте, открылись ворота, и оттуда по четыре в ряд стали выходить люди в арестантских телогрейках. Среди них я сразу узнал Головина – человека почти двухметрового роста. Он увидел наши сани, подошёл к старшему по вахте и что-то ему сказал. Потом подозвал меня:
– Я знаю, кто вы. Мне сообщили, что вас должны сегодня привезти. Мы уезжаем на гастроли по отдалённым лагерям недели на три. Вы сейчас пройдёте в зону, вам покажут наш барак. Скажете дневальному, кто вы. Он уже всё знает, поставит вас на довольствие. Пожалуйста – пока нас не будет, придумайте тему нового концерта. И набросайте сценарий.
Я понял, что меня взяли в этот лагерный театр заведующим литературной частью.
В это время из шеренги вышел ещё один человек, невысокий, худенький, в очках. Я узнал его – Александр Владимирович Варламов.
Мы были знакомы. Не скажу, что близко, но меня он знал. Человек был не очень чувствительный, даже я бы сказал – зажатый. Но тут он вдруг меня обнял и сказал: «Боже мой, все мы оказались здесь», – и заплакал.
Начальник конвоя прокричал свою «молитву»: «Шаг влево, шаг вправо считается побегом! Конвой применяет оружие без предупреждения!». Артисты залезли в кузова двух грузовиков и уехали…
Барак, где они жили, был двухэтажным: наверху женщины, внизу мужчины. Там же был репетиционный зал и «административная каморка», где собирались Головин, Варламов и я.
Какой был у нас репертуар?
Опера в концертном исполнении, то есть, без декораций и без хора. Но с оркестром. Была группа артистов оперетты. И драматическая группа артистов Минского театра. Немцы так стремительно заняли Минск, что никто не успел оттуда эвакуироваться. И актёры Русского драматического театра, которым надо было как-то жить, играли в оккупации нейтральный репертуар: пьесы Островского, Чехова, какие-то водевили.
А когда город освободила Красная Армия, вся труппа получила по 25 лет и в полном составе приехала сюда в Ивдельлаг.
Танцевали в этом лагерном театре и четыре прекрасных балерины из Вильнюса. Они один вечер погуляли в кафе «Неринга» с заезжими американскими лётчиками и откровенно ответили на их вопрос о зарплате советской артистки балета. Уже через неделю вся четвёрка была отправлена раскаиваться за свою откровенность на десять лет на Урал. Статья – «шпионаж в пользу иностранного государства».
Господи, ну какие такие государственные секреты могли сообщить иностранцам эти хорошенькие, но такие легкомысленные девушки?! В симпатичных головках Лины Понавайте и ее подруг – артисток кордебалета – был полный сумбур. Они никак не могли понять, что с ними случилось. За что их отправили в заключение. Я никогда не видел такого количества женских слёз, в бараке они плакали день и ночь, успокаиваясь только на репетициях и концертах. Видимо, срабатывали профессионализм, творческая дисциплина, привитая им в хореографическом училище.
Были в театре и цирковые артисты: клоуны, иллюзионисты, акробаты; состав подобрался весьма многожанровый. Всего – больше 80-ти человек.
И все мы много размышляли над тем, имеем ли моральное право заниматься искусством в этом аду. Спорили просто до хрипоты. Разрешил эти споры Александр Владимирович Варламов. Он сказал:
– А я опираюсь на Островского, на его выражение «луч света в тёмном царстве». И не надо спорить. Надо работать как можно лучше, чтобы этим несчастным зекам, которые здесь сидят – таким же, как мы – показать своё искусство».
А показать нам было что.
Мы всё время разъезжали по отдалённым лагпунктам.
Начальство так планировало эти разъезды, чтобы примерно раз в полгода в каждой зоне был концерт. Приезд театра был для заключённых как весточка с воли. Он напоминал им о другой жизни, где осталась семья, любимая работа, друзья, маленькие радости. Театр для зеков был отдушиной, глотком свежего воздуха в смраде окружающей среды.
И, может быть, именно мы, артисты, помогли им выжить, выстоять, не сломиться там, где даже очень сильные духом люди не выдерживали и от несправедливости, отчаяния и безысходности бросались на колючую проволоку под пули конвоя...
МОЯ СПРАВКА:
Управление "Ивдельлаг" было упразднено в 1958 году, но все его лагеря остались и прдолжают функционировать и поныне. И сейчас эти исправительно-трудовые лагеря (ИТЛ) остаются самыми страшными в системе ФСИН. Традиция!
Наш исполнитель песен в стиле "блатной шансон" Александр Новиков, которого осудили в 1984 году, пробыл в одном из ивдельских лагерей 6 лет. Вот что он вспоминает:
« … Сам лагерь был страшный: поножовщина, жуткий голод...
Каждый день кто-нибудь или сам умирал, или самоубийством кончал. Собирается за столовой толпа из сотни эеков, а иногда и больше — они знают: будут выливать помои. И вот их выплескивают на снег, и вся эта толпа накидывается и ест снег с помоями, чтобы элементарно выжить: борьба за жизнь идет...
Зимы там холодные, до 55 градусов мороза, но начальник лагеря Дюжев говорил: «Никаких не 55 — у меня на градуснике 30, а вы по моему градуснику живёте, а не по вашему» — и всех гнал на работу.
Я даже когда сидел в карцере с крысами, не о том думал, как выйти оттуда, а как умереть достойно..."
Продолжение рассказа Матвея Грина:
– Однажды мы приехали в очередную зону – это был женский лагерь – и на ночь нас разместили в полупустом бараке.
Страшно хотелось есть, у меня была заначка – горбушка чёрного хлеба, и я попросил дневальную отвести меня к титану, чтоб хоть кипятку с этой горбушкой попить. Та не отказала, показала котёл, который топили дровами две женщины в телогрейках, закутанные платками. Дали они мне кипяточку, и я отправился обратно на нары. По дороге дневальная прошептала:
– Зря вы не поговорили с этими тётками. Вам как писателю очень интересно было бы.
– И чем же эти тётки такие интересные?
– Да уж такие… Одна жена маршала Будённого, другая — жена адмирала Колчака!..
Я ездил на станцию Сама к каждому новому этапу. Потому что, если сразу же там, на пересылке не перехватить артиста, попавшего за колючую проволоку, то его загонят куда-нибудь в дальнюю зону за тысячу километров – и потом его не найдёшь.
Как это происходило.
Про меня все начальники этапных конвоев уже знали, что я – из лагерного театра. Я подходил к ним и спрашивал:
– Гражданин капитан, среди новеньких артисты есть?
– Артистов нет. Артистка есть! Да ещё какая! Из самого Бухареста везём. С двумя аккордеонами дамочка едет.
– Кто такая?
– Жена Петра Лещенко.
Очень красивая была девушка!
Она училась в одесской консерватории, когда румыны и немцы заняли город. Туда из Бухареста приехал Лещенко – он уже тогда был знаменитым артистом, его звали в Европе «королём русского танго» - и в бывшем кафе «Фанкони» открыл свой ресторан, который так и назвал «У Петра Лещенко».
Вера не смогла вовремя эвакуироваться из Одессы из-за больной матери. Консерватория, конечно, закрылась, они жили впроголодь. И вдруг появилось объявление, что кафе «Фанкони» набирает большую группу девушек (как сказали бы сейчас, «бэк-вокалисток»). Она пришла, показала на что способна, её взяли. Но Пётр как опытный исполнитель, сразу понял, что эта девушка - талантливее других, всё-таки, студентка консерватории! И стал делать из неё настоящую эстрадную певицу.
Вскоре они стали петь дуэтом. Потом поженились. Ему было 46 лет, ей - 19.
А когда Красная Армия стала нажимать на румын, Пётр уговорил её уехать из Одессы в Бухарест. Здесь у него тоже был свой ресторан, куда постоянно приезжал румынский король Михай, ему Вера просто безумно понравилась.
Вскоре Бухарест заняли наши войска, и в этот ресторан стали регулярно заходить советские офицеры и даже сам маршал Конев. Пётр Лещенко к политике никакого отношения не имел, давал концерты для советских воинов. Но вскоре с подачи НКВД его арестовала румынская контрразведка (причём, прямо на концерте).
Жена всего один раз виделась с ним в тюрьме, Пётр был как скелет, потому что его там не кормили. И вскоре умер.
И тут взяли Веру. Ничего предосудительного, кроме огромной любви к мужу, у неё в жизни не было. Вина девушки заключалась в том, что она полюбила иностранца, это квалифицировалось тогда, как измена родине (ст. 58-1 «А» Уголовного кодекса РСФСР, уголовное дело № 15641-п. Автор). За такое «преступление» её приговорили к смертной казни, которую заменили 25 годами лишения свободы. Освободили лишь после смерти Сталина.
Хотя, ведь сам Пётр Лещенко родине не изменял. Когда большевики подписали с немцами позорный Брестский мир, по которому Бессарабия отошла к Румынии, он – командир пехотного взвода, прапорщик Первой мировой войны – лежал на излечении после тяжёлого ранения в кишинёвском госпитале. И, выйдя оттуда, оказался в чужой стране. Поневоле пришлось получать румынский паспорт.
МОЯ СПРАВКА:
Вот любопытная фотография. Бухарест, сентябрь 1944 года.
Вера Лещенко в центре. За её спиной (в белом костюме) стоит Пётр Лещенко. А третий слева – это военный художник студии Грекова Георгий Храпак. В Бухаресте он написал лирические стихи и послал их своей девушке в Москву.
Я тоскую по родине,
По родной стороне моей.
Я теперь далеко-далеко,
В незнакомом краю.
Я тоскую по русским полям,
Без людей мне таких дорогих.
И по серым любимым глазам.
Как мне грустно без них…
Побывав на концерте Лещенко, молодой советский офицер отважился пройти за кулисы и показал эти строчки артисту. Тот мгновенно оценил стихотворение, поправил в нём пару слов и попросил своего пианиста Жоржа Ипсиланти написать на него музыку.
С тех пор танго «Я тоскую по родине» получило мировую известность. Его пел сам Пётр Лещенко, пела молодая жена Жоржа Ипсиланти румынская певица Мия Побер и его первая жена – русская эмигрантка Алла Баянова.
А сам лейтенант Храпак вскоре после ареста Петра и Веры был тоже арестован и получил 15 лет за связь с врагами народа. В телесериале 2013 года «Всё, что было» сценаристы сильно изменили его образ, превратив советского офицера в старого эмигрантского друга Петра Лещенко.
Продолжение рассказа Матвея Грина:
– Варламов послушал Веру и сказал:
– Девочка, ты всё время пела в дуэте с Петром. Одна ты не пела ни в Одессе, ни в Бухаресте. Будем переучиваться.
Сколько он на неё потратил времени, это уму непостижимо! Мне кажется, он занимался с ней часов по восемь в день. Но сделал из неё настоящую солистку! Под аккордеон (она привезла с собой аккордеон Петра и ещё свой инструмент, поменьше) она выступала в нашем лагерном театре просто под бурю аплодисментов!
А ведь Александр Владимирович кроме неё занимался ещё и с музыкантами. Он был уже не молод, однако каждое утро усаживал их всех в нашем бараке за длинным столом и давал всякие музыкальные задания по нотной грамоте, по сольфеджио и так далее. Потом занимался отдельно со струнной группой, отдельно с духовой группой. Хотя все они и без таких уроков были большими профессионалами.
Это не был в полном смысле эстрадный оркестр.
Когда на сцене пел Дмитрий Головин, тенор Донецкой оперы Стрельников или примадонна Одесского театра оперы и балета Нина Чёрная, то музыканты играли по упрощённым партитурам симфонического оркестра. Но на каждом концерте Варламов просто ждал с нетерпением, когда закончатся классические номера и можно будет исполнить пять-шесть джазовых инструментальных пьес.
Он считал, что наше пребывание за колючей проволокой не надо рассматривать как трагический перерыв в жизни. Говорил: «Друзья мои, что бы ни случилось, жизнь не останавливается! Наше искусство продолжает жить!».
ИЗ МУЗЫКАЛЬНОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ:
Варламов Александр Владимирович (1904-1990) – композитор, аранжировщик, певец, дирижёр.
Руководил одним из лучших советских джаз-оркестров.
Автор более 400 музыкальных произведений, заслуженный деятель искусств РСФСР.
В 1934 году выступал вместе с темнокожей певицей из США Целестиной Коол. Позже собрал первый в СССР настоящий джазовый состав из музыкантов-импровизаторов. Осенью 1938 года Варламов организовал джаз-оркестр Всесоюзного радиокомитета и участвовал с ним в самой первой отечественной телевизионной передаче.
В 1943 году был арестован по ложному доносу и приговорён к восьми годам лишения свободы. Отсидев срок, был направлен на поселение в Казахстан. После реабилитации в 1956 году вернулся в Москву, писал музыку для оркестров, для кинофильмов и телевизионных спектаклей. Записал с симфо-джазовым оркестром несколько собственных композиций.
Похоронен на Домодедовском кладбище.
Продолжение рассказа Матвея Грина :
– Варламов имел право переписки. И его друзья-музыканты присылали сюда бандероли с нотами. Никто, разумеется, не писал обратного адреса. Боялись. Ещё право переписки почему-то имел и портной Киевского театра оперы и балета Давид Гуревич. Посадили старичка за то, что прожёг утюгом газету с портретом Сталина. Статья 58, пункт 12 – контрреволюционная агитация и пропаганда. Три года заключения.
С первого же дня пребывания в зоне он подходил ко всем и со слезами на глазах рассказывал, что ни в чем не виноват. Тот раскаленный утюг поставил на газету не он, а парнишка-подмастерье.
– Я понимаю, – говорил старик, – мальчику 14 лет, его нельзя судить, и вместо него обвинили меня. А за что? Следователь говорил со мной пять минут, потом прочитал постановление какого-то Особого совещания и дал три года. И когда?! В самый разгар сезона. У нас же на выходе была «Пиковая дама». Слушайте, там же столько костюмов! У меня голова идет кругом, как они без меня справятся? Кто их всех оденет?
Однажды этот театральный портной мне осторожно шепнул:
– Блатные между собой говорили, что к нам трёх человек новых артистов должны завтра привезти. Об одном из них воры сказали, что это стукач. Танцор из Сыктывкара.
Я предупредил всех наших. А дальше произошло следующее. Готовился очередной концерт. Надо сказать, что мы никогда в Ивдельлаге не читали стихов о Сталине, ничего не говорили о партии – начальство на этом и не настаивало. Но тут, по ходу концерта надо было спеть один куплет:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
Тенор Стрельников наотрез отказался петь эти строчки. Всё происходило в нашей маленькой каморке. Когда я случайно выглянул в коридор, то увидел, что этот сыктывкарский танцор нервно ходит взад-вперёд рядом с нашей дверью. Всё понятно!
Вечером меня вызвали в спецчасть. Опер спрашивает: "Ну, и почему ваш Стрельников не хочет петь строчки, которые поёт вся страна?"
А когда я собирался туда, Головин меня проинструктировал: "Начальство у нас малограмотное. Забивайте им мозги всякими музыкальными терминами. Скажите, что Стрельников не может петь эти строчки по тесситуре его голоса".
Я полковнику так и сказал. Тот не знал, что такое "тесситура" и вроде даже поверил мне. Но его заместитель говорит: "А почему же мы на собраниях эту песню всегда поём?". Я говорю: "Ну, вы же поёте в зале, а это сцена – там другие законы". Майор мрачно посмотрел на меня и сказал: "У нас одни законы – советские!"
Вообще в спецчасть, в политотдел, в культурно-воспитательную часть вызывали часто и по разным поводам. Однажды начальник политотдела спросил меня, почему наш театр не ставит спектакль "Горе от ума" по пьесе Грибоедова?
Я простодушно сказал, что в нашей драматической труппе нет актёра на роль Чацкого. Но, услышав в ответ слова полковника, похолодел. Тот сказал:
– Ну, актёра на роль Чацкого мы вам найдем, для нас это не проблема.
Я так ясно себе представил – где-то в Москве, Ленинграде, Омске или Казани идет этот спектакль, Чацкий читает свой монолог: "Не образумлюсь, виноват, и слушаю, не понимаю...", а в местных райотделах НКВД, выполняя запрос Ивдельлага, уже ищут компромат на этого артиста – анекдот политический рассказал, не хотел на заём подписываться. В общем, как говорили в лагере, "был бы человек, а статья всегда найдется!".
Сдавленным голосом я сказал:
– Гражданин начальник! Я тут подумал, может, Беликов сыграет? (был у нас такой артист).
К счастью, начальство про Грибоедова больше не вспоминало, и все обошлось...
Однажды – это было ещё до меня - во время концерта, Головин пел «Песню о Москве» Дунаевского, а там были такие слова. «Мы вернемся в наш город могучий, где любимый наш Сталин живет». Не захотел Головин произносить имени «вождя всех народов» и этот куплет пропустил.
Как после концерта на него набросились начальники! Тут же распорядились обрить наголо и отправить на бревнотаску. И вот этот немолодой уже человек, прекрасный певец, должен был стоять босиком в ледяной воде и выволакивать на берег тяжеленные брёвна! Про эту историю узнали остальные зеки и сильно зауважали Дмитрия Даниловича. Именно после неё все зоны Ивдельлага стали называть его "батя Головин"...
Этот киевский театркльный портной Давид Гуревич однажды отвёл меня в сторону и, боязливо оглядываясь по сторонам, шёпотом забормотал:
– Матвей Яковлевич, я вас держу за умного человека. Вы знали Горького, работали с Кольцовым. Вы мне можете объяснить – каждую неделю сюда прибывает новый эшелон с арестантами – и все они враги народа. Скажите мне, что это за народ такой у нас, у которого столько врагов?
Старик нам всем изрядно надоел со своими бесконечными причитаниями, что он «сидит ни за что». Однажды один наш зек со стажем по фамилии Винокуров не выдержал и сердито оборвал его:
– Слушай, Давид, ни за что дают пять лет! А у тебя – только три. Это же просто неприлично – с таким крошечным сроком сидеть в лагере. Ты не успеешь здесь ничего понять, как уже будешь на свободе.
Но безжалостная судьба распорядилась иначе: старик стал катастрофически худеть, пищу принимать не мог. Видимо, это был быстротекущий рак. Человек угасал на глазах. Когда до конца его срока оставалось совсем немного, он начал подсчитывать: «Сейчас середина августа, я освобожусь в конце месяца. Ехать до Киева дней десять. В общем, к началу сезона я поспею».
Не поспел. Занавес его судьбы опустился за десять дней до освобождения. Так и не одел старый портной «Пиковую даму»…
Как-то раз вызывают меня в политотдел: «Сегодня вечером будете давать концерт. В городе, в клубе Дзержинского. К нам приехала комиссия из Москвы, поэтому концерт – по первому разряду».
К вечеру к бараку приехал конвой. Не наш лагерный, а из города, с собаками. Ого! Значит комиссия не простая, а какая-то особенная!
Овчарки ярятся, лают перед бараком. И тут раздаётся голос Варламова:
– Господа артисты, собаки поданы! Едем на концерт!
Все рассмеялись, вышли из барака, сели в грузовики, поехали.
В клубе какой-то капитан меня прямо на входе останавливает: «Тебя генерал Долгих вызывает. Он в ложе сидит».
Генерал – начальник всего Управления Ивдельлага. Он главный на огромной территории уральской тайги – от Свердловска и чуть ли не до Северного Ледовитого океана. Здесь всё принадлежит Главному управлению лагерей: железные дороги – лагерные. Автотранспорт – лагерный. Посёлки, лесопилки и шахты – лагерные. Гостиницы, клубы и кинопередвижки – лагерные. Единственный оперно-драматический театр - тоже лагерный. И даже аэродромы – и те лагерные.
Таёжная империя ГУЛАГ!
И Иван Иванович Долгих здесь, если не король, то не меньше, чем герцог.
Генерал приказывает:
– Фамилий и имён заключённых не называть!
– А как же мне артистов объявлять без фамилий?
– По номерам.
– Так я не помню наизусть их номеров.
– Ничего, до начала ещё 20 минут, успеете записать номер каждого.
Начинается концерт. Я объявляю:
– Увертюра к опере Глинки «Иван Сусанин». Исполняет оркестр театра. Дирижёр – заключённый № 18927-В.
На сцену выходит Александр Владимирович во фраке. В зале раздаётся просто какой-то рыдающий женский голос: «Боже мой! Это же Варламов из театра «Эрмитаж!»
Я из-за кулис вгляделся в зрительный зал и увидел, что среди зрителей –офицеров МВД и их принаряженных жён, в центре сидит кучка гражданских мужчин и женщин. По одежде – явно не местные. Комиссия из Москвы.
Первое отделение заканчивал Головин.
Я объявляю:
– Композитор Массне, «Элегия». Исполняет заключённый № такой-то. Аккомпанирует на фортепиано заключённый № такой-то (это был профессор Ереванской консерватории Георгий Чехмахов). Соло на виолончели – заключённый № такой-то (это был профессор ленинградской консерватории Михаил Францевич Гессель).
На сцену выходит Головин. Ни возраст, ни семь лет лагерного срока не сказались на нём. Вышел премьер! Для него сшили специальный фрак, вид был потрясающий!
И когда он оказался в центре сцены, то в зале началось невероятное. Зрители из столичной комиссии стали кричать:
– Браво, Головин! Здравствуйте, Головин!
Я скосил глаз на генеральскую ложу. Начальники сидели, как каменные. Точно такие же лица были у всех офицеров в зале. И у их расфуфыренных жён. Я подумал, ну вот, сейчас будет антракт – на этом концерт закончится, и нас всех увезут обратно в зону.
Головин спел «Элегию», спел арию Мазепы, «Тиритомбу» (такая весёлая итальянская песенка), потом спел «Хороши весной в саду цветочки». Семь вещей он спел.
Дали занавес – и все эти москвичи кинулись за кулисы! А автоматчики, которые стояли перед сценой, их не пускают, наставили свои автоматы и не знают, что им дальше делать. Как потом оказалось, это была комиссия от Академии Наук по изучению здешних перспективных газовых месторождений. Никакого отношения к лагерным делам она не имела, но кто-то всесильный в Москве дал указание хорошо принять этих учёных здесь на Урале.
И наш генерал разрешил их всех пропустить на сцену.
Женщины окружили Варламова, целовали его, совали в карманы деньги. Но тут я подошёл и сказал: «Вы это напрасно делаете, у нас здесь полный коммунизм, нет никаких товарно-денежных отношений, нам ничего не продают».
Головин в этот момент обнимался с каким-то высоким полным мужчиной. Тот воскликнул:
–Дима, ты не помнишь, где я тебя слышал в последний раз?
– Толь, ну ты чего? Это в Париже было, в Гранд-Опера. Там ещё Деникин и Кутепов сидели в первом ряду, мне это на следствии припомнили! Как будто это я их в оперу приглашал?»
Когда этот высокий человек оценил ситуацию с деньгами, он приказал своим: «Быстро в гостиницу! Одна нога здесь, другая там!»
И все эти кандидаты наук, аспиранты помчались в гостиницу – через 10 минут они притащили на сцену сгущённое молоко, масло, копчёную колбасу. Мы такого изобилия несколько лет не видели!
Думаю – это же не дадут пронести в зону, конвой всё отберёт. Осмелился подойти к начальнику лагеря генералу Белякову.
– Гражданин генерал, там это… вроде бы как подарки нам принесли… но ведь не разрешено…
– Ладно, я дам команду на вахту, чтобы пропустили.
***********
Наутро Головин с Варламовым отменили все репетиции. Наши женщины плакали, мужчины курили, из каждого угла раздавались фразы: «Боже мой, за что нам это всё выпало? Кому это нужно?»
Кто тогда мог ответить на такой простой вопрос?
Прошло много лет.
Осенью 1979 года я был в Польше, читал там лекции для польских эстрадных драматургов. В самом конце поездки мы с женой попали в Варшавский театр оперы и балета на вечер балетных миниатюр в постановке Сержа Лифаря.
В антракте директор театра пригласил нас в театральный музей. Три небольших зала, ярко освещённых огромными люстрами, были заполнены обычными музейными экспонатами: макетами постановок, афишами, фотографиями.
Я бы не остановился у той витрины, где был выставлен костюм Фигаро. Но уж очень он был красив – ярко-зелёный, весь украшенный блёстками и кружевами. Я нагнулся, чтобы прочесть надпись на трёх языках: польском, английском и русском. "В этом костюме здесь в 1931 году пел партию Фигаро солист Большого театра СССР Дмитрий Головин".
У меня чуть не остановилось сердце. Жена потом сказала, что я страшно побледнел, на лбу выступили капли пота, она еле успела усадить меня на стул.
Я закрыл глаза, и уже не было вокруг ни Варшавы, ни театра, ни музея. А был маленький уральский городок Ивдель, занесённый снегом, съёжившийся от холода; была опоясанная колючей проволокой зона и вросший в землю барак с тусклой лампочкой под самым потолком. Если присмотреться, можно прочесть надписи на дощечках, прикреплённых к нарам:
"Гринблат М.Я., год рождения, срок, статья". "Головин Д.Д., год рождения, срок, статья...".
Да, с этим великим баритоном мы три года пролежали на одних нарах. Он внизу, а я наверху.
Как-то ночью не спалось, и Дмитрий Данилович рассказал мне, как познакомился с Шаляпиным.
В 1912 году он – тогда совсем молодой парень – работал матросом на небольшом рейсовом пароходе на Черном море. Дело было ярким солнечным июльским днём. Он драил палубу и, по своему обыкновению, пел во всё горло. Подошёл какой-то весьма представительный господин и спросил:
– Как звать тебя?
– Митькой! А тебя?
– А меня — Федькой! Слушай, тебе не палубу драить – тебе петь нужно.
– Так я же и пою!
– Тебе, дураку, учиться надо. Запомни моё слово, ты большим артистом станешь, – сказал пассажир.
– Артистом? – засмеялся матрос. – Мне бы боцманом стать, и то хорошо.
– Ладно, не будем спорить. Если надумаешь петь по-настоящему, любому педагогу скажешь: меня сам Шаляпин слушал и сказал, чтобы я учился! Понял?
– Я, Матвей Яковлевич, – усмехнулся в темноте Головин, – тогда совсем глупый был и не знал, кто такой этот Федька Шаляпин. А встретил его потом в Италии, в театре Ла Скала, но даже не подошёл. Я пел там партию Фигаро, а он на следующий день – Дон Кихота. Никогда себе не прощу, что по нашей проклятой привычке верить властям, считал его предателем Родины и разговаривать с ним опасался.
Рабы системы – вот кем мы были тогда! А представляете, Матвей Яковлевич, подошёл бы я к нему там в Милане и сказал:
– Здорово, Федька! Помнишь меня? Я – Митька-матрос, послушался тебя, певцом стал, в Большом театре нынче пою…
Эх, жизнь моя страшная – не подошёл! А знаю, что Шаляпин меня из-за кулис слушал и даже аплодировал...
Прошло ещё десять лет.
Я вёл авторский юмористический вечер «За кулисами смеха» в концертном зале ЦДСА. Заканчиваю первое отделение выступлением Миши Задорнова. Только я его объявил, подходит билетёрша:
– Тут какие-то люди очень хотят вас увидеть, просят пропустить их в гримёрку.
В это время опускается занавес, антракт.
Мы стоим на сцене: Жванецкий, Задорнов, Хайт, Лион Измайлов, ну, вся наша юмористическая гвардия.
Появляются мужчина и женщина. Он идёт, опустив голову и не поднимая глаз, а она начинает говорить без остановки:
– Ой, мы как увидели вашу афишу, сразу купили билет.
– Простите, а кто вы? Мы знакомы?
– А вы что, нас не узнаёте? Это же генерал Беляков, а я его жена. Он был начальником лагеря, а я заведующая парткабинетом. Вы ещё у нас для офицерского состава лекции читали по истории искусств. Вы знаете, мне ведь тогда чуть не влетело за то, что я пригласила читать эти лекции вас, врага народа. Хотели даже выговор дать по партийной линии, но обошлось. Ой, вы знаете, мы сейчас в Серове живём и там вашу книжку купили «Публицист на эстраде». Жалко, её у нас сейчас с собой нет, а то бы вы нам её надписали на память…
В разговор вмешался Миша Задорнов:
– Мадам, интересно, какой же текст Матвей Яковлевич мог бы вам на память написать? Вы подумали об этом?
Она не поняла иронии и продолжала тараторить, что оба они на пенсии, оба болеют, детей рядом нет, ухаживать за ними-стариками некому...
И тут генерал открыл рот и сказал:
– Ну, мы, конечно, понимали, что вы зря сидите. Но что делать, такое время было…
POST SCRIPTUM:
О том времени удивительно точно сказал польский писатель Станислав Ежи Лец:
А что бы ты ответить смог
На вопрос не сложнее прочих иных:
Смотрел ли ты в тюремный глазок?
И если “да”, то с какой стороны?