Найти в Дзене
Осенний Сонет

''И ДОЛЬШЕ ВЕКА... ''(СТРАННАЯ ИСТОРИЯ В ЧЕТЫРЕХ СНОВИДЕНИЯХ) COH 4

Наступившее молчание первым прервал сравнительно быстро пришедший в себя Гутман. - Вот видите, дорогая, - наклонился он к Оливии, - а вы сомневались, ехать ли на бал или нет. Ну, посудите сами, где в другом месте можно услыхать такие поразительные истории да еще от столь высокопоставленного рассказчика! И так как Ваше превосходительство изволили задать мне несколько вопросов, - подчеркнутая официальность обращения резко контрастировала с неприкрытым сарказмом, в то время как лицо Гутмана оставалось абсолютно непроницаемым, - то я полагаю, что мы можем вполне перейти к прениям по ним, а я - к своей роли эксперта, не так ли? - Для этого вас и нанимали, - холодно ответил Фуше, не прибавив даже "сударь", - очевидно, он ожидал совершенно иной реакции. " Сам напросился!" - подмигнул себе Гутман и не стал обращать внимания не ответную невежливость министра. - В таком случае, - продолжал он тем не менее в том же духе, - для правильного и однозначного уяснения мною услышанного, не соблаговолит

Наступившее молчание первым прервал сравнительно быстро пришедший в себя Гутман.

- Вот видите, дорогая, - наклонился он к Оливии, - а вы сомневались, ехать ли на бал или нет. Ну, посудите сами, где в другом месте можно услыхать такие поразительные истории да еще от столь высокопоставленного рассказчика! И так как Ваше превосходительство изволили задать мне несколько вопросов, - подчеркнутая официальность обращения резко контрастировала с неприкрытым сарказмом, в то время как лицо Гутмана оставалось абсолютно непроницаемым, - то я полагаю, что мы можем вполне перейти к прениям по ним, а я - к своей роли эксперта, не так ли?

- Для этого вас и нанимали, - холодно ответил Фуше, не прибавив даже "сударь", - очевидно, он ожидал совершенно иной реакции.

" Сам напросился!" - подмигнул себе Гутман и не стал обращать внимания не ответную невежливость министра.

- В таком случае, - продолжал он тем не менее в том же духе, - для правильного и однозначного уяснения мною услышанного, не соблаговолит ли Ваше превосходительство пояснить, полагает ли он, что тут имелось, так сказать, некое сознательное мое воздействие на настроение, образ мыслей и действий императора в государственных делах первостепенного значения, или же сам государь, пресытившись ими, решил несколько развлечься, внушая мне кое-какие мысли и высказывания касательно поэмы, написанной мэтром Делилем Бог знает когда? А, может быть, нами обоими манипулировало в своих интересах некое третье лицо, например, поставщик саженцев в парки Его Величества или, еще того хуже, главный садовник Фонтенбло?

- Ну, зачем же так, дорогой, - кротко и миролюбиво сказала Оливия. - Господин министр, я могу сформулировать все эти вопросы немного проще и короче: неужели вы, действительно, верите в мгновенную передачу мыслей и в возможность манипулирования действиями людей на расстоянии, да еще на таком большом?

- Очень мало, сударыня, - согласился Фуше, - очень мало. Но, видите ли, в случайные совпадения подобного рода я верю еще меньше, точнее говоря, не верю вообще. И для полноты картины замечу: никогда не верил! A если хоть когда-нибудь на одно только мгновение что-либо подобное допустил бы , то уж точно не добрался от не к добру вами, сударь, упомянутого Якобинского клуба до.., - он обвел рукой свой шитый золотом мундир. - Вот так вот, друзья мои!

" Боже ты мой, - с тоской подумал Гутман, - Боже ты мой, сколько же у нас за последние полтора часа друзей появились, и ведь все как один высокопоставленные, родовитые, богатые! И как это мы раньше без этакой дружбы, будь она неладна, обходились!" Фуше, между тем, продолжал спокойно и уверенно, по-прежнему подчеркнуто обращаясь именно к Оливии:

- У меня, сударыня, нет ни малейших сомнений, что исходным пунктом для резкого изменения поведения императора в тот день был именно доклад господина Гутмана. Однако, обратите внимание, я не спрашиваю: "как", но только и единственно: "зачем" и "для чего", или, если хотите, "для кого". А это, согласитесь, уже моя прямая должностная обязанность, ибо я не теоретик, а практик. И господа Меттерних и Талейран - тоже практики, каждый на свой лад, разумеется. И каждый - вот тут, признаю, можно говорить о случайности - хорошо знал Делиля: Талейран по английской эмиграции, Меттерних, надо думать, через общих знакомых, общавшихся с Делилем еще в салоне Марии-Антуанетты. И оба они по старой памяти как видно, заинтересовались вашим докладом о "Садах" и затребовали эту книгу, - Фуше снова вытащил ее из кармана и, взяв за уголок, поднял вверх на манер вещественного доказательства в суде, - а ознакомившись с ней, припомнили, где они сами были в это время, - министр вытянул теперь свою записную книжку и поднял ее в другой руке рядом с первой. - Затем они сложили два и два, - он легонько потряс обеими ладонями, - и пришли к тем же выводам, что и я. И только это этим - уж, извините меня, графиня, но тут не до расхожих комплиментов, - только этим я могу объяснить их поразительный интерес к вам обоим в первый же ваш выезд в свет за две недели после вашего небольшого приключения в манеже. Да и все прочие гурьбой бы побежали с тем же, кабы хоть отдаленно о чем-нибудь догадывались, как я и имел честь с самого начала заявить. Но переговоры-то были сверхсекретными, и, кроме императора и нас троих, - ну хорошо, теперь уже пятерых, - никто другой просто ни о чем пока понятия не имеет, а императору сейчас уж точно нет никакого дела до литературных исследований и их удивительных последствиях. И не должно быть - об этом уж я позабочусь! Я думаю, излишне говорить, что лишь я один в целом мире имею возможности - да и способности тоже! - надлежащим образом сделать это!

- Вас же, сударь, - министр повернулся к Гутману, - я бы настоятельнейшим образом попросил позаботиться о том, чтобы впредь "случайности" подобного рода были бы не похожи на блестящие, но никого не греющие сюрпризы-экспромты, но всегда так или иначе направлены на процветание нашего маленького союза. Тут главное, чтобы вы...

Фуше теперь просто несло. В длинных, витиеватых периодах, явно совершенно убежденный и окрыленный вдруг и неожиданно возникшими блестящими возможностями, он увлеченно расписывал цели и даже будущие детали своего сотрудничества с Гутманом в котором, как видно, был уже теперь абсолютно уверен. "Вот что значит католическая семинария вкупе с Якобинским университетом и министерской должностью, - подумал Гутман, - век бы слушал!" Да oн и не собирался прерывать министра, давая тому возможность и время спокойно высказаться. Молчаливая, с одного только полувзгляда принятая и пожатием Оливиной туфельки утвержденная совместная линия разговора, в котором его, Гутмана, нарочито саркастические, почти вызывающе грубые высказывания контрастировали с ее мягкими и миролюбивыми репликами, дала прекрасные результаты, заставив Фуше раскрыться и разговориться начистоту. Теперь нужды в этой хитрой тактике больше не было, и под отблеском картин все новых и новых упоительных перспектив, которые Фуше рисовал смелыми, широкими мазками, Гутман сам мог немного отвлечься, подумать и оценить положение.

Рассказ министра, достоверно и правдоподобно объяснявший сегодняшнее поведение Меттерниха и Талейрана, выглядел, разумеется, абсолютно фантастично, но именно поэтому Гутман и без дальнейших проверок склонен был верить по крайней мере описанным в нем событиям - выдумать подобное на совершенно пустом месте казалось ему невозможным. Да, кроме того, и оба их других сегодняшних собеседника всякий раз упоминали ивы с явным намеком на некую связь с ними Гутмана, и смысл этого теперь становился более-менее понятен.

Скорее уж наоборот, странным было как раз то, что этих предполагаемых способностей Гутмана никто раньше не замечал - не считая, конечно, Оливии, а ведь возможностей для этого, по его мнению, было, вообще говоря, немало. Тут, правда, Гутман вступал в такой дремучий лес из предположений, загадок и сослагательных наклонений, что заблудиться в нем одному или на пару с Оливией было проще простого, ведь они даже не могли с уверенностью определить, какие деревья в этой чащобе существуют на самом деле, а какие представляют собой лишь бесплотные тени или сотканы из неверной, обманчивой игры бликов на солнечной стороне жизни и отголосков эха дальних событий. При этом у них не было никакой надежной шкалы, дабы сравнить и отличить одно от другого.

Давным-давно, еще в первой половине девяностых, Гутман сочинил небольшую и довольно-таки посредственную романтическую повесть из жизни средневековой Франции, в которой было полно мрачных развалин замков, таинственных тамплиеров и их жутких предсказаний. Повесть, задуманная и написанная в попытке отвлечь Оливию от мрачных мыслей при ставших тогда едва ли не еженедельными сообщениях о кровавом хаосе, в который все больше и больше погружалась страна, никак не претендовала на что-либо вечное и нетленное. Но некоторое, совсем, впрочем, короткое время спустя, Гутман был буквально ошарашен, узнав, что эти пророчества тамплиеров - да еще и в весьма близком к его тексту варианте - существуют на самом деле, причем весьма ощутимо: они были вырезаны на глыбах песчаника в Шиноне, том самом замке, где большей частью происходило действие повести.

Гутману, до того никогда и слыхом не слыхавшему ни о каких письменах и пораженному таким необыкновенным сходством вымысла и реальности, немедленно стало крайне неуютно от желания узнать, существовали ли означенные артефакты до написания его повести и когда именно они были открыты. Полная абсурдность толком не высказанной и не доведенной даже до Оливии мысли была, разумеется, понятна ему самому, и он гнал ее прочь как мог, но она упрямо возвращалась назад, пока мало-помалу не затихла сама по себе, не получив никакой подпитки извне. Повесть, написанная единственно ради прекрасных глаз Оливии, осталась доступна лишь очень узкому кругу наиболее близких знакомых, а от каких-либо дальнейших исторических и археологических исследований Гутман отказался сам: не то было время, да и ехать из сравнительно безопасного и тихого Безансона на бурлящую Луару было решительно не с руки.

В следующей повести, в какой-то мере идейно продолжающей первую, он описал детство известного всем и каждому рыцаря времен Столетней войны Жоффруа де Шарни, наградив того от щедрот своей писательской души графским титулом и способностью к литературному творчеству и дав ему в прабабки византийку Ольгу из Константинополя, выбрав ей именно такое имя из простого созвучия и не проводя более никаких параллелей. Но оказалось, что и на этот раз эхо не только не дремало, но, как видно, даже особенно торопилось: недели не прошло после первой читки повести, как на глаза Гутману попались до сих пор ему совершенно не известные "Сочинения графа Жoффруа де Шарни", тема которых поразительно напоминала философские рассуждения в его собственной повести.

Это было уже чересчур, так как подобное плавное перетекание написанного им для Оливии и себя в реальную, рассчитанную и предназначенную на всех и каждого, жизнь весьма сильно подрывало его устоявшиеся и до сих пор никогда не подвергавшиеся сомнениям представления о взаимосвязи причин и их следствий. Ткнувшись пару раз туда-сюда и, натурально, абсолютно ничего путного и вразумляющего не обнаружив, Гутман обратился за помощью непосредственно к главной героине повестей.

Экая, мекая, пожимая плечами, сползая то и дело в не совсем понятные ему самому латинские изречения, из которых он, пикантным образом, хорошо помнил как раз-таки лишь "рost hoc non propter hoc", он завершил всю эту малоаппетитную невнятицу широко разведенными в стороны руками, расписавшись, таким образом в неспособности не только решить свою проблему, но хотя бы и более-менее доступно обрисовать ее. Последнеe, впрочем, вовсе и не понадобилось, ибо Оливия, как тут же выяснилось, прекрасно все поняла: и, казалось бы, безнадежно погребенное под лавиной гутмановых тирад, и вообще не высказанное, и даже для себя самого им еще толком не сформулированное.

Увы, тут же немедленно обнаружилось, что полное взаимопонимание подобного рода действует лишь в одном направлении, так как из сказанного Оливией в ответ Гутман, замкнутый на себя и свои самокопания даже после уточнений и переспросов понял не слишком многое и мог лишь надеяться, что это немногое и есть – главное.

При этом Оливию вовсе не заинтересовала последовательность появления, или, как она подчеркнула, проявления в мире различных событий и исторических личностей, а также связанных с ними частностей и деталей. Последние она считала следствием рассматривания персонажей истории через очень сильное увеличительное стекло, под которым понимала писательский талант, способный вполне достоверно и правдиво реконструировать и описать давным-давно ушедшее. И потом, разве обратил бы он, Гутман, свое внимание на, скажем, сочинения Шарни, пусть даже и графа, еще до того, как написал повесть?

- Нет, конечно, - честно признался вконец замороченный писатель, - я об этой магии титулов и имен тогда вообще не задумывался.

- Вот видите! А им, между прочим, уже 450 лет!

- Ну, при временных интервалах с такой протяженностью было бы логично, если бы я узнал об этом совпадении лет через 50, - попытался пошутить Гутман.

- Да как же вы не понимаете! - начала сердиться Оливия. - Ведь это же знак вам, что вы "правильную" повесть написали и приметы судьбы угадали верно! Вам сейчас это знать надо, а не через 50 лет! Ну, были же раньше всякие небесные знамения в подобных случаях, вот и рассматривайте ваше как одно такое - вроде кометы, что ли...

- Хороша комета, еcли она оповещает всех о событии после его наступления, а не до того, - продолжал упорствовать Гутман. - Да и вообще, кометы - это не к добру, а к худу!

Впрочем, общую мысль Оливии о приметах судьбы он тогда и понял, и принял: послания такого рода - это не письма, доставленные почтовым дилижансом и оставленные в его конторе или ближайшей кондитерской, а то и отосланные назад, если за ними так никто и не пришел. Поэтому бесполезно спрашивать имя и генеральную цель отправителя, как бесполезно задаваться вопросом, почему же именно ему выпала доля говорить об этом с умнейшей и обаятельнейшей дамой двора и писать для нее повести с подобными постскриптумами от самого что ни на есть главного редактора. Размышляя об этом впоследствии, oн даже решил, что подобное смирение было бы вполне по душе его легендарному предку и основателю всего рода Гутманов, который, уехав в середине 16-го века с дипломатическим поручением в Лозанну и Женеву добрым католиком Бон-Оммом, вернулся оттуда через десять лет пламенным сторонником Теодора де Беза, перевел фамилию на немецкий, выкупил и переписал на себя обветшалое родовое поместье под Безансоном и с тех пор всегда рассматривал какие бы то ни было "знаки небес" как свидетельство особого их к себе расположения.

С тех пор, вооруженный новым внутренним зрением, он стал внимательнее смотреть по сторонам и - удивительное дело! - то тут, то там время от времени начал находить легкие и теперь уже совершенно не тревожащие, а почти что желанные родимые пятнышки своей судьбы, подтверждающие, будто огни города на ночном горизонте, верность выбранной им в почти кромешной тьме дороги. Это могла быть приснившаяся ему и затем в качестве боковой линии основной интриги вставленная в очередную повесть мелодия, обрывки которой он пару дней спустя слышал в исполнении уличного музыканты, но так и не мог добиться ответа, откуда же тот ее знает; или же выдуманное им в качестве центра притяжения большого романа, неизвестное доселе полотно Жоржа де ла Тура, подозрительно похожее на то, которое через месяц-другой обнаруживали, по слухам, в каком-то заброшенном поместье в Шотландии.

Все это, происходившее не в безвоздушном и бестелесном пространстве, всякий раз затрагивало, разумеется, десятки и сотни других людей, подавляющее большинство которых Гутману, конечно же, было не знакомо и не известно. Однако, какими бы неожиданными ни были эти приметы, как бы легко или трудно ни подвергались они узнаванию и дешифровке, но их стороны или грани, обращенные к Оливии и Гутману, всегда оставались в их исключительном ведении и никогда никакими комментариями со стороны не обрастали, a cообщения и известия о них приходили без всяких назойливых и необязательных попутчиков и проводников. Да мудрено тем было вообще дорогу к Гутману отыскать, ежели его литературные досуги, несмотря на все усилия и желания Оливии, оставались для широкой публики не доступны, а общественные его выступления, до поры до времени довольно редкие, насколько он знал, не имели никакого эха, кроме всеми хорошо слышимого и понятного.

К тому же, кивнул сам себе Гутман, какими бы интересными и будоражащими воображение эти "знаки небес" сами по себе ни являлись, они все же никогда не имели ни малейшего отношения к судьбам современных европейских империй и их первых лиц. В этом смысле происходящее сейчас на балу - Гутман понятия не имел, называть ли его драмой или водевилем, - было событием абсолютно неожиданным и из ряда вон выходящим, вне зависимости от того, какую роль он на самом деле играл в этой постановке.

Впрочем, послушать Фуше, - так явно ключевую, ведь его вдохновенная болтовня наверняка была хорошенько подготовлена дома и заучена наизусть, как и подобает по-настоящему судьбоносному выступлению, которым министр явно считал свое появление на сцене. Больше того - и Гутман решительно не мог взять в толк, переживать ему тут или, напротив, гордиться, - Фуше явно привлек к работе целый сонм подмастерьев, раскопавших всего-навсего за неделю уйму таких фактов гутмановой curriculum vitae, о которых он сам давным-давно и думать забыл. Все они упоминались господином министром полиции хотя и вскользь, но с такими проникновенными взглядам в сторону Гутмана и со столь многозначительными вздергиваниями вверх ухоженных министерских бровей, что было совершенно ясно: Фуше и эти эпизоды, на взгляд Гутмана, крайне мало важные и значащие, считает абсолютно несомненными доказательствами особых способностей своего собеседника и оспаривать это сейчас бессмысленно - да, впрочем, Гутман все равно не собирался делать это. C другой стороны, Фуше явно был полностью уверен в подготовленности зрителей к его откровениям, а потому такие мелочи, как молчание Гутмана и крайне скупые ответные реплики Оливии, не могли остановить его. Однако, мало-помалу овладевавшая пустевшим залом тишина все же прервала и немного отрезвила Фуше: он наконец сообразил, что теперь его голос, не перекрываемый ни звуками музыки, ни шумом танцующих, ни бессвязным гомоном разговоров, разносится едва ли не по всем закоулкам и нишам за колоннами и без малейшего зазрения совести с головой выдает не только любому любопытствующему простаку, но - что, конечно, во сто крат хуже - и любопытствующему профессионалу причины такого внезапного сверхпристального интереса министра полиции Его Императорского Величества к графине Оливии де Сент-Этьенн и ее спутнику.

Остановившись на полном ходу, будто он внезапно налетел на невидимое препятствие, Фуше перевел дух, проследил за рассеянным, бесцельно блуждающим по сторонам взглядом по-прежнему погруженного в свои вялые раздумья Гутмана и, как-то криво усмехнувшись, сказал уже спокойным и размеренным голосом:

- Ради Бога, сударь, не поймите меня превратно: я не жду вашего немедленного ответа, вовсе нет! Но я решительно отказываюсь понимать, - Фуше для вящей убедительности широко развел руками и с силой хлопнул ими по затянутым в мундирное золото бедрам, - да-да, вот именно: решительно отказываюсь понимать, каким образом он может отличаться от того единственного, о невероятных выгодах которого я вам тут толкую. Впрочем вы наверняка осознаете и их, и, скажем так, те негативные последствия, с которыми отказ от этих выгод вполне может быть связан, - не так ли? Уверен, что так, иначе ивы уж точно не росли бы сейчас в конце главной парковой аллеи! Причем, заметьте, это та единственная аллея, или дорога, которая приведет нас с вами в Рим. А других нет и быть не может. Так что тянуть понапрасну не надо, уж поверьте: это ровно ни к чему хорошему не приведет! Вот, например, сразу после фейерверка у меня должен состояться довольно непростой разговор с императором, так знаете,.. - Фуше проникновенно посмотрел Гутману прямо в глаза и повторил, улыбаясь, - знаете, конечно же знаете! А до тех пор - приятного зрелища, друзья мои! Говорят, фейерверк сегодня будет совершенно великолепным! Ваш слуга, графиня! - министр поклонился Оливии. - Имею честь, сударь! - на долю Гутмана достался лишь кивок. - Ни под каким видом не прощаюсь на очень долго!

Еще раз коротко поклонившись, Фуше повернулся было к выходу, но движение, как видно, оказалось слишком резким: завершив его полным оборотом, министр тут же снова оказался лицом к лицу с Гутманом - ни дать ни взять стрелка компаса, упрямо показывающая в одном только направлении! За эту пару секунд, впрочем, улыбка Фуше, пусть фальшивая и принужденная, уже полностью исчезла и сменилась жесткой и злой гримасой, словно он поменял одну ритуальную маску на другую.

- Я очень не уверен, сударь, что мне следует продолжать, ибо вы, боюсь, можете расценить сказанное сейчас как явное сомнение в вашем здравом смысле и, следовательно, как некую попытку оскорбить вас, - начал он, и Гутман тут же сообразил, что именно это намерение в значительной мере руководит теперь министром, - но все же, надеюсь, вы не истолкуете мои слова превратно. Вы ведь известный шахматист и привыкли перед каждой партией спокойно и вдумчиво расставлять фигуры по исходным клеткам...

- Раз уж Ваше превосходительство изволили упомянуть шахматы, - подчеркнуто вежливо, но твердо перебил Гутман, - то в таком случае и я выражу надежду, что вы также правильно поймете меня, если я скажу, что наша сегодняшняя партия развивается не из начального, а из какого-то промежуточного положения, причем ходы, которые к нему привели мне не только не известны, но более того: я даже представить себе не могу, по каким правилам они были сделаны!

- Не известны, говорите? А я вот, представьте, абсолютно убежден в обратном! Впрочем, конечно же, есть и нюансы; поэтому я как раз и стараюсь максимально точно объяснить вам расстановку своих фигур и свою позицию вообще, дабы вы смогли представить ее себе во всех подробностях. Hе то вы, неровен час, так со всеми тонкостями не ознакомившись, проиграете сражение, вообще ни одного хода не сделав - это же настоящие, живые шахматы, а не какая-то там партия в кафе "Де ля Режанс"! Так что, пожалуй, задержу я вас еще на одну минуту - на фейерверк вы все равно успеете!

Теперь с Фуше совершенно сошел флер доброжелательности, и говорил он резко и желчно, почти зло.

- Я говорил и могу повторить: мне абсолютно безразлично, каким образом вы, сударь, проделываете свои фокусы, - пока, по крайней мере. Самое главное, чтобы ваш метод резко отличался от опыта господ Дантона и Робеспьера...

- Кого? - удивленно переспросил Гутман. - При чем тут Дантон?

- Дантон и Робеспьер, - уточнил Фуше. - У обоих были совершенно идентичные способы манипулирования людьми - причем, заметьте, сотнями тысяч и миллионами людей - в собственных интересах. И надо отдать им должное: методы эти были просты и чрезвычайно эффективны, пока касались огромных масс людей всех сразу. Но стоило им натолкнуться на конкретные интересы другого конкретного человека - самого по себе, а не песчинки среди миллионов, - как произошел непоправимый сбой, казалось бы, абсолютно отлаженной машины. Где теперь Дантон и Робеспьер? И где этот человек? - и Фуше, слегла поклонившись, развел руками в стороны, представляя себя в щегольском придворном мундире. - Вот так-то!

- Praemonitus praemunitus! - негромко заметила Оливия.

- С удовольствием дарю эту максиму, сударыня, вам и господину Гутману как доказательство моей полной искренности, - сказал Фуше.

- Вы ошибаетесь, сударь, графиня имела в виду именно вас, - улыбнулся Гутман, и Оливия согласно кивнула. - Ведь это вы пытаетесь подстроить свои теперешние действия под предупреждения и страхи минувшего. Но, откровенность - за откровенность, вы совершенно напрасно и безосновательно боитесь меня.

- Я боюсь? Вы, сударь, часом не перепутали плюс и минус? Я, по-вашему, боюсь? - зло переспросил Фуше. - А Талейран и Меттерних тоже?

- Мотивы действий этих господ и их психологические портреты мне не известны, - отрезал Гутман.

- Что вы говорите! Тогда я, пожалуй, расширю ваш кругозор и отмечу, что их возможности противостоять страху безусловно не соизмеримы с моими. О своих счетах с Робеспьером я уже рассказал, да вы, разумеется, и без того были прекрасно о них осведомлены. Так обратите внимание: епископ Отенский, он же князь Талейран-Перигор и прочая, не выдержал даже противоборства с его сравнительно бледными и худосочными предшественниками и сбежал в эмиграцию. И еще раз сделает это, как только ветер начнет меняться. Я - нет! Я принадлежу к тем, кто сам меняет ветер и в любой момент может довести его до ураганного для кого угодно, зовись тот Дантон, Робеспьер или как либо иначе! - Фуше снова посмотрел прямо в глаза Гутману. - У меня, знаете, в запасе есть огромный и совершенно неисчерпаемый арсенал убедительных доводов для не согласных со мной! А теперь, когда вам известно и это тоже, я спокойно буду ожидать вашего ответа!

- Бог подаст! - негромко сказала Оливия.

- Что-о-о? - Фуше отпрянул, будто получив пощечину, и голос его мгновенно превратился в пронзительное карканье базарного торговца. - Что вы хотите этим сказать, мадам?

- Я хочу сказать, что вы, господин министр полиции, были никудышным семинаристом! - спокойно сказала Оливия, поднимаясь и беря Гутмана под руку. - Вы так и не сумели понять глубинного смысла изречения апостола Павла об отсутствии врагов у тех, за кого сам Господь!

- А он за вас, и вы в этом твердо уверены?

- Так же как и в том, что завтра взойдет солнце! А теперь благоволите оставить нас - вне зависимости от того, ждет вас император или нет.

Оливия стояла теперь, тесно прижавшись к Гутману, и в своем белоснежном платье с высокой талией, сшитом на манер длинной туники, и головном уборе наподобие греческого тюрбана напоминала античную богиню, выносящую безоговорочное решение в финале классической драмы. Дополнительное сходство с ним всей сцене придавала еще и фигура Фуше, который, получив уничтожающее и уничижительное послание с Олимпа, даже без обязательных в таких случаях по закону жанра грома и молний, был совершенно неподвижен и безмолвен и лишь переводил взгляд с Гутмана на Оливию и обратно, явно не будучи в силах решиться хоть на что-нибудь.

- Вы слышали приказание дамы, сударь, - негромко сказал Гутман. - Если вы не считаете, что оно обязательно к немедленному исполнению, то уверяю вас, при всем различии наших с вами арсеналов, в моем достанет средств, дабы весьма наглядно доказать вам обратное уже здесь и сейчас.

Эти слова, будто волшебная формула, казалось вновь вдохнули жизнь в зачарованного министра, и Фуше, пробормотав несколько прощальных заклинаний и, еще раз упомянув фейерверк как исходный пункт для последующего свидания, вышел, наконец, из абсолютно пустого теперь зала.

- Кре-щен-до! - по слогам произнес Гутман, и Оливия весело расхохоталась - ни дать ни взять воспитанница монастырского пансиона, сбывшая-таки с рук занудливую и строгую воспитательницу-аббатису, пристававшую с вечными и затхлыми нравоучениями.

- Что ваша нога, дорогая? - спросил Гутман. - Быть может, нам следует прямо сейчас...

- Ни за что! - решительно прервала его Оливия. - Терпеть весь вечер танталовы муки, глядя на танцующих и не имея возможности к ним присоединиться, потом вести бесконечные и бессмысленные разговоры вокруг да около со всеми этими золотоносными галеонами - все это в предвкушении фантастической красоты фейерверка и отказаться от него перед самым началом? Ну уж нет! К тому же я немного отдохнула и прекрасно себя чувствую.

- Но дорогая! - попытался было возразить Гутман.

- Сударь, вы только что преподали господину Фуше прекрасный урок на тему беспрекословного и немедленного подчинения желанию дамы - извольте ж теперь следовать ему и сами! - закусив губку, дабы снова не улыбнуться, заметила Оливия крайне укоризненным тоном.

- Слушаю и повинуюсь! - замогильным голосом джинна из бутылки откликнулся Гутман и склонился в глубоком поклоне. - И откуда же повелительнице правоверных будет благоугодно смотреть услаждающий сердце и взоры фейерверк?

- Эти недостойные, - Оливия пренебрежительно обвела рукой зал, - нет, что там - недостойные, эти презренные в один голос утверждали, что не сыскать во всем парке для этого лучшего места, чем ваши ивы. То есть, конечно, наши ивы. То есть, делильские. А может, уже и императорские - видите как они заморочили голову бедной женщине! Извольте теперь расхлебывать!

- Слушаю и повинуюсь! - снова поклонился Гутман и по все еще сохранявшему остатки воска паркету осторожно повел взявшую его под руку Оливию к выходу.

До сих пор не полностью перестроенный по новому проекту парадный спуск в сад сейчас, после многодневных проливных дождей, вряд ли был проходим для Оливии, и Гутман решил идти боковыми коридорами, которые вели к нескольким внутренним дворам, перетекающим один в другой и ведущим в конце концов в парк.

Узкие, вяло изгибающиеся переходы были совершенно пусты: ни лакеев, ни дежурных дворцовых караульных, - и еле-еле освещены, так что Гутман нарочно оставил широко распахнутыми двери в бальный зал, откуда проникало все еще довольно света, чтобы не идти на ощупь.

Еще до этого они быстро договорились, что во дворец сегодня больше возвращаться не будут, но сразу же после фейерверка, а еще лучше даже незадолго до его конца, спокойно и без спешки сойдут к бассейну с орлом у подножия террасы, где их должна было поджидать карета императрицы. При этом Гутману явно показалось, что Оливия хочет о еще чем-то спросить. Она даже повернулась к нему, но в коридорах, то ли несколько подавленная их глухой пустынностью, то ли из нежелания терять концентрацию в полутемных закоулках, так ничего и не сказала. И лишь когда Гутман распахнул перед ней дверь, ведущую в первый из внутренних двориков, на удивление светлый и с прекрасно видной аркой в следующий, Оливия, наконец, задумчиво произнесла с какой-то странной интонацией, будто обращалась не к Гутману, а продолжала невесть когда и с кем начатый разговор:

- Нет, как угодно, но вопросов "почему?" и "зачем?" я никогда понять не могла, да и "как?" тоже, пожалуй! Что значит - "почему?" Что значит - "как?" Да ведь это все равно, что спрашивать: "Почему и как ты дышишь?" Хотя ясно: дышу, потому что не могу не дышать. А как? - Да как Бог дал, а я не выбиралa!

- Что-что? Как? - нечаянным эхом наклонился к ней Гутман, одновременно старательно обводя ее мимо огромной лужи под аркой.

- Ах, Боже мой, да ведь это же совершенно очевидно! - она даже топнула от нетерпения ногой, чуть не задев при этом воды и рискуя во второй раз за день насквозь промочить ноги. - Ведь что такое писатель, тем более хороший писатель, как не гигантская стрелка компаса. Только указывает онa не на север, а в сторону нового - понимаете, совершенно нового! - мира, который тот создает своим талантом, покуда пишет. И не только создает, но и надеется затем получить его в награду. А тут мелкотравчатыми чертиками выскакивают изо всех щелей этакие бойкие и не чистые на руку уличные торговцы вразнос сиюминутными милостями и привилегиями, пытаются соблазнить ими и заставить творца разменять его Вселенную на горсть медяков! Все эти переучившиеся семинаристы, расстриги-епископы, самонадеянные и самопровозглашенные Дон Жуаны, которые только и имеют, что ловкость рук да языка! Смешно, право слово, смешно и совершенно нелепо!

Этот горячий, произнесенный на одном дыхании внутренний монолог оказался для Гутмана несколько неожиданным, но пока он соображал, отвечать ли на него вообще, перед ними широким полукругом распахнулся очередной двор, замыкавшийся со стороны парко строгой черной решеткой с изумительным золотым плетением на обеих створках гостеприимно распахнутых ворот.

Именно около них их и застал первый залп фейерверка, разорвавший плотную сумеречную дремоту неба необыкновенным, ослепительным буйством красок. Это было так грандиозно красиво, что в первый момент они даже невольно зажмурились от избытка чувств, а затем, взявшись за руки и не сговариваясь, тихонько побрели в предвкушении все следующих и следующих залпов по центральной аллее парка вперед, к полукруглой террасе с ивами над большим бассейном с орлом у ее подножия.

Стреляли откуда-то спереди и сбоку, причем сразу с двух сторон, так что Гутману казалось, будто они обходят выстроенный слева и справа от них почетный караул, состоящий из постоянно вспыхивающих и расцветающих в небе соцветий, гирлянд и вензелей каких-то совершенно невероятных красот и расцветок.

Огромный парк был совершенно пуст, и только у первой со стороны дворца садовой скамьи стояла большая, невесть откуда и как попавшая сюда, карета, бока которой при каждом залпе сверкали яркой позолотой. Дневная жара сменилась умеренным теплом, но из лесопарка уже ощутимо тянуло свежим и влажным ветерком, так что предусмотрительно захваченная с утра кружевная шаль оказалась весьма кстати.

Они обогнули цветники, перголы и беседки, уже скованные ночной негой, но исправно оживающие от дремы при каждом новом залпе фейерверка, окрашивающем их в совершенно не доступные днем цвета, миновали несколько лужаек с удивительно спокойно спящими лебедями, белоснежное оперение которых отсветы с неба то и дело превращали в огромные живые палитры, и, наконец, оказались у плакучих ив, полукольцом охватывающих террасу над бассейном. Здесь сейчас было явно лучшее место во всем парке: залпы с обеих сторон соединялись в небе над террасой огромными арками, а их сполохи, вырывая из сумерек расположенные за шоссе у ограды бассейна луга и окрашивая их при этом в густые, тяжелые цвета, померкнув, делали те еще более темными и, казалось, уходящими в совершенно невообразимую даль.

Один из отсветов выхватил у самых ног Гутмана вделанную в гранитные плиты террасы небольшую желтую металлическую пластину, явно изображающую солнце с разбегающимися от него змеевидными лучиками. В центре солнышка имелась надпись, которую Гутман сначала не успел разобрать. Пришлось ждать следующего залпа. Он был особенно шикарен - на небо выкатило самое настоящее солнце в форме гигантской, красной буквы "О", от которой во все стороны тянулись золотые протуберанцы, ясно, почти как днем, осветившие и террасу с ивами с их маленьким подобием на ней, и заранее наклонившийся Гутман сумел прочитать, что ''данный знак заложен in memoriam романа "Осенний Сонет" анонимного автора''.

"Странно, почему именно солнце?" - вяло подумал Гутман, который не только при всем желании не мог вспомнить в своем тексте ни единой отсылки подобного рода, но и не понимал, почему она вообще кому-то могла прийти на ум. Возможно, объяснения этому содержались в других указателях, теперь полностью скрытых в темноте, но проводить графологическую экспертизу и перекрестный допрос свидетелей Гутману сейчас решительно не хотелось. Подумаешь, в самом деле, одним полусовпадением больше, одним меньше - какая разница!

Нет, куда важнее было то, что обрамленная глухими хлопками ракетниц сухим треском рассыпающихся в ночном небе петард и разноцветных, постоянно меняющихся драпировок темных окрестностей перед ним, кажется, внезапно забрезжила действительно толковая идея, объясняющая все подобные совпадения разом, даже те из них, что происходили, как он всегда до того полагал, постфактум. Именно они были постоянным источником то и дело возвращающейся на круги своя головной боли Гутмана с тех самых пор, как он с непреложной уверенностью убедился, что многое из рассказанного им и, разумеется, просто-напросто выдуманного в угоду сюжету и собственной фантазии в очередной вещи - неважно, шла ли при этом речь о большущем романе или полуторастраничной шутке - неделю, или месяц, или год, или пару лет спустя, упрямым бумерангом возвращается к нему извне твердыми и вполне осязаемыми фактами, никак более не зависящими от его хотения и веления и вовсе не связанными с сочинительством. Сугубо личный и подчас совершенно эфемерный, ибо высосанный из пальца, багаж Гутмана, поразительным образом превращался таким образом в общее достояние, доступное теперь не только воображению его читателей,но и вообще всем вокруг, что было зафиксировано многими и многими сотнями и тысячами совершенно нейтральных и объективных свидетельств самого разного толка.

И добро бы это казалось только вольно или невольно сделанных им туманных и завуалированных пророчеств и предсказаний будущего, которых полным-полно у каждого писателя, и многие из которых со временем обречены стать явью. Тут Гутман, по крайней мере, имел бы на худой конец расхожие, патентованные формулы о "силе художественного предвидения" и тому подобной чепухе, в каковую сам никогда особо не верил, но мог бы попытаться с ее помощью заговорить себе зубы и возмущающийся здравый смысл. Но в том-то и дело, что большинство из его откровений и озарений норовило обзавестись собственным эхом не иначе как во временах давным-давно прошедших и отметиться в событиях, о которых Гутман, начиная писать, вообще имел крайне скудное представление.

Вот уж воистину: "Написано пером - не вырубишь топором!" И пусть Гутману всякий раз становилось тошно и противно от одной только мысли о возможном превращении его уютного и в целом вполне благожелательно к нему настроенного мира в нечто непостижимое, где событию в далеком-предалеком прошлом предшествовало его описание в настоящем, но его все чаще и чаще посещала дикая гипотеза, что дворцовые перевороты и тайны, финансовые кризисы правителей и семейных кланов и создание произведений искусств Бог знает в какой древности - все это имело место быть лишь только оттого, что ему, Гутману, сколько-то там веков спустя иногда приходила на ум охота помечтать об этом над листом белой бумаги. Иначе говоря, свидетельство о рождении, сфабрикованное ради развития интриги повести или романа, а затем и впрямь найденное в потайном ящике какого-то ветхого комода, автоматически приводило к появлению на свет в давно прошедших временах кого-то или чего, в данном свидетельстве обозначенного, поименованного, взвешенного и расчисленного.

Снова и снова размышляя на эту тему, Гутман порой чувствовал себя заключенным, посаженным под замок за частоколом, состоящим из парадоксов, временных глагольных форм и сослагательных наклонений и не имеющим ни калитки, ни даже маленького окошечка, дабы выглянуть наружу.

А тут - словно прорвало! То ли волшебный фонарь чудесного фейерверка осветил не только темные окрестности, но и закоулки сознания Гутмана, то ли символическое противостояние двух солнц на небе и под ногами по какой-то непонятной ассоциации подсказало ему правильный путь из лабиринта его сомнений и диких предположений, но теперь он видел, что забор-то, оказывается построен на нескольких - и даже довольно-таки очевидных - логических ошибках и на самом деле совсем хлипкий: толкни посильнее - и упадет!

Во-первых, какими бы удивительно интересными и поразительными ни были сообщения, получаемые Гутманом из прошлого, и какую бы связь с его литературными опусами они ни имели на самом деле, но все же ничего сенсационного и сногсшибательного в них, самих по себе, вовсе не было: вели они себя всегда довольно тихо и пристойно, на Гутмана не набрасывались и его представлениям об эпохе, к которой относились, ее событиям и их действующим лицам вполне и вполне соответствовали, пусть даже и дополняя или исправляя их в частностях.

Во-вторых, - и Гутману сейчас было совершенно непостижимо, как он раньше проходил мимо такой очевидности - во-вторых, в какой бы степени прямого и кровного или же только названного родства с литературным "первоисточником" ни находился его отголосок, так волновавший Гутмана, получал ведь он его, естественно, уже после завершения своей очередной вещи. При этом, из какого-то странного суеверного предупреждения не обращаясь до сих пор к специалистам, он никак не мог с уверенностью сказать, а как же, собственно, обстояло дело до ее начала. Так, может быть, эхо, как ему и полагается, отдаваясь после основного тона, а не "задним числом", лишь повествовало о минувшем - вполне в унисон с гутмановым текстом, который теперь оказывался предтечей лишь этого завтрашнего упоминания, но не создателем новой позавчерашней сущности?

Да-да, просветленный Гутман ясно чувствовал теперь: и в данном случае случае речь тоже идет о "воспоминаниях о будущем", которые - предсказания, пророчества или нет - все же беспокоили его куда меньше.

- Да-да-да! - немедленно согласился с ним Гутман окрыленный - окрыленный всеми событиями сегодняшнего благословенного, теплого, летнего дня, начавшегося, кажется, сотни лет назад и все никак не желающего оставлять их и передавать в Бог знает какое завтра, - да-да-да, все дело в видении будущего!

"Вот стою я, - начал быстро рассуждать он, стараясь не потерять нить и не обращая внимания на то, что фейерверк уже закончился, и темнота, кажущаяся по контрасту с его радостным, живым светом еще более непроницаемой и тяжелой, снова затопила все вокруг, - вот стою я и смотрю на дорогу передо мной, вернее, на видимый мною ее участок, довольно-таки небольшой. Это и есть та часть моего будущего, которая мне точно известна, хотя вся дорога, наверняка, куда длиннее и аж за горизонт ведет. Нет, - тут же перебил он себя, - стоять во времени нельзя, так что я, конечно же, иду по этой дороге вперед - со скоростью, мне судьбой отпущенной и предначертанной, и с каждым шагом все новый кусочек перед собой вижу. Ну-с, бежит себе дорога вперед и, долго ли коротко ли, взбирается на небольшой холмик, ногам почитай и не заметный, но глаза с него куда бОльшую ее часть видят. Дальше - еще и еще раз, пока, наконец, незаметно-незаметно, но довольно-таки большую возвышенность одолеваем, с которой уже огромный кусок впереди лежащего пути открывается.

Остальное казалось и вовсе простым: все, видимое теперь впереди, то есть, строго говоря, в будущем, воспринимается как настоящее и уже подвластное обычным органам чувств; только и остается, что через сито интересов просеять и для собственных надобностей наравне с уже давным-давно известным использовать - да вот хоть бы и в литературном творчестве. Гутман, правда, пока не мог сообразить, почему потом, когда, все двигаясь и двигаясь вперед и доходя. наконец, на самом деле до уже виденного с холма места, он никогда даже отдаленно не мог вспомнить своего более раннего с ним знакомства и всегда воспринимал "на новенького". Может быть, в этом крылось нечто родственное той реке, в которую, как известно, "никак нельзя войти дважды"? Такое географическо-философское сближение с виду абсолютно не схожих между собой категорий тут же приглянулось Гутману, и он решил как-нибудь на досуге порассуждать о нем поплотнее.

Под холмом же, разумеется, следовало понимать возвышающее из обыденности и повседневности и сообщающее совершенно невероятные и до того не представимые возможности творческое вдохновение - причем только его, ведь ни в каких других случаях Гутман за собой никогда даже самых мало-мальских способностей к предсказаниям не замечал. Понятным и объяснимым представлялось ему теперь и то что высота холма, то есть, иначе говоря, глубина проникновения в будущее, постоянно меняется. А как же иначе, вдохновение-то не может быть всегда одинаковым и уносит вперед по- разному: то на неделю, то на годы. А поскольку на таком расстоянии люди, факты и события при всем желании и каких угодно способностях невозможно разглядеть до мельчайших подробностей, то ясно, что и их отображения в произведениях Гутмана неизменно имели отклонения от оригинала, тоже разные по величине, но, впрочем, всегда не слишком большие и принципиальные.

"Вот был бы я гениальным писателем, то, верно, смог бы так высоко над землей взмыть, что вообще вся дорога от начала до конца как на ладони была бы видна!" - подумал Гутман без всякой зависти и лишь подчеркивая этим предположением принципиальную справедливость своей догадки. - "В начале было Слово, земля же была безвидна и пуста и тьма над бездною..., - неожиданно вспомнилось ему, и от этой картины одинокого парения над безвестным и бесформенным миром вдруг повеяло таким холодом и неизбывной тоской, что он даже зябко, поежился, будто и не было только что развеселого, волшебного фейерверка.

- Я всегда буду с тобой! - услышал он, и страх тут же кончился.

- Ты уверена? - улыбнулся он, уже зная ответ.

- Как в том, что завтра взойдет солнце, - подтвердила она.

- Ну, тогда..., он крепко, но осторожно обнял ее, и в тот же момент они взмыли в распахнувшуюся перед ними высоту так легко и свободно, будто занимались этим каждый день. И - удивительно! - чем выше поднимались они, тем светлее и прозрачнее становилось вокруг, словно ночь в немом восхищении перед таким чудом, пятясь и кланяясь, отступала назад и отказывалась от своих прав на владычество и темноту. Земля же, тихо и неподвижно дремавшая далеко внизу, казалась теперь зачарованной страной из "Спящей Красавицы".

И только он подумал об этом, как почувствовал, что мир внизу очнулся, сбросил с себя оцепенение и просыпается от долгой летаргии, словно в механизме старой-престарой музыкальной шкатулки повернули маленьким заводным ключом. Несколько осторожных оборотов - иначе, упаси Бог, вещица ведь сломаться может, - и ее колесики, пружинки и фигурки ожили и пришли в движение. Да и все пространство под ним стало теперь неудержимо меняться: вытягиваясь и сужаясь одновременно, оно превращалось в бегущую от горизонта до горизонта дорогу, по обеим сторонам которой колыхался легкий туман, позволяющий различить сквозь себя лишь неясные тени.

Зато происходящее на дороге он видел теперь в мельчайших подробностях, и там, куда падал его взгляд, она раздавалась вширь и вглубь на необозримые сотни километров, а его взгляд гигантским прожектором выхватывал из окружающего тумана все новые и новые ее участки, на которых - везде одновременно! - уже вовсю кипела жизнь, и повсюду он чувствовал себя в самом центре событий, среди хорошо известных и знакомых ему людей.

Где-то на востоке, далеко позади, но в то же самое время так близко, что вот протяни руку и достанешь, крестоносное воинство Людовика, тогда еще не святого, брало Дамиетту, сражалось за Мансур,  потом таяло, отступая в аду рукавов Нильской дельты, и в их рядах он тут же привычно узнавал Жоффруа Шарни с его женой Ольгой-Оливией, дочерью царьградского патриция.

Чуть поближе к нему они же в любви и согласии жили, поживали и добра наживали в замке на крутом Луарском утесе, построенном на выкуп за знатного приближенного Салах-эд-Дина, а потом бесследно растворялись в мареве над тунисской пустыней в следующем, злосчастном походе Людовика.

А в замке между тем уже подрастал другой Жоффруа Шарни, боготворивший своих предков до такой степени, что воображал их, не иначе как ошую и одесную отца небесного, и воспитывавший сам себя, дабы где-то в будущем непременно найти в другом своем замке Плащаницу, в бешеной атаке попытаться отобрать у англичан Кале и затем погибнуть при Пуатье с Орифламмой в руках.

Дорога же все бежала и бежала вперед, и теперь он видел двор совсем других Людовиков с иными нравами и интригами, построенными на старинных пророчествах и современных портретах новой Оливии - новой, а с другой стороны, как будто все той же, что и раньше. Здесь уходили в монастыри и ссылки, дрались на дуэлях за косой взгляд и за привилегию по-прежнему верить в счастливую звезду, которая должна же когда-нибудь да взойти над ними.

А далеко впереди, на западе, после потрясений всех мыслимых и не мыслимых революций и войн эти веру и надежду подхватывали другая Оливия и другой Гутман, разговаривающие с вальяжным белобородым незнакомцем, уверявшим, что их день будет длиться бесконечно, а несущие вскачь кони никогда не превратятся в крыс.

- Боже мой! - воскликнул Гутман. - Как же нам среди всех этих веков и людей дорогу обратно найти и по пути не потеряться!

- Ничего, - успокоила его Леля, - не потеряемся - мне ведь еще шляпку из магазина забрать надо, куда же я без нее!

-2