В первом сне я — украшение.
Меня отлили из серебра, придав форму звезды и вставив камень — будто каплю космической пыли поймали в ситечко времени.
Я лежала меж бархатных складок шкатулки, пока её пальцы — холодные, как февральские лужи — не подняли меня к свету.
Она носила меня на шее, там, где пульс рассказывает сказки о жизни.
Девушка была тихой, как пустая жестяная банка из-под кофе, брошенная на обочине цивилизации: в ней звенела пустота, эхо от глотков одиночества, выпитых за двадцать с хвостиком лет.
Но потом появился фокусник.
Он пришёл не с цветами, а с отвёрткой — будто решил вскрыть её, как консервы. И представьте, она заскрипела, засветилась изнутри северным сиянием, словно кто-то встряхнул её, как снежный шар с блёстками. Ах, как я смеялась (тихо, чтоб не дребезжать)! Ведь раньше её сердце стучало, как маятник в сломанных часах, а теперь — кувыркалось, как шарик в рулетке, где всё красное. «Сердцеворот», — шептала она, а я думала: «Милая, это не болезнь, это лекарство».
Я, звёздочка-искорка, чувствовала, как её грудь становится тиглем, где сплавляются страх и восторг: рёбра — словно прутья клетки, а сердце — зверь, бьющийся о них, чтобы вырваться к нему. Это не было похоже ни на что из её прежней жизни. Даже северное сияние меркло перед тем, как в её банке струился свет - будто в неё влили расплавленный перламутр Млечного Пути.
Она дрожала. Не от холода — от того, что внутри неё взрывались сверхновые. Каждый его взгляд зажигал новые созвездия: вот под ключицей вспыхнула Туманность Андромеды, вот под рёбрами закрутился вихрь Кассиопеи.
Когда он говорил её имя, звук падал в недра её жестяного естества, как камень в колодец, и эхо возвращалось перезвоном меди, словно где-то в глубине бился колокол, который молчал все её годы жизни.
Она зачем-то пыталась заглушить его молитвами вроде «это всего лишь гормоны» или «надо выпить ромашку», но колокол звонил громче, превращая её оправдания в шепот.
Всё это было похоже на падение. Не в пропасть — в невесомость. Она, всю жизнь цеплявшаяся за выступы здравого смысла, вдруг разжала пальцы и обнаружила, что падать — значит лететь. Его смех поднимал её выше облаков; его молчание окутывало, как стратосфера — холодная, но полная странного света.
А ещё это было похоже на возвращение домой. Не в квартиру с икеевскими стульями, а туда, где пахнет детством: пылью на солнечных лучах, смородиновым вареньем в треснувшей чашке, пирожками и бабушкиным малиновым чаем.
Они встречались в промежутках между «давай попробуем» и «лучше не надо», и каждый раз она возвращалась домой с ощущением, что её банка — теперь не жестяная, а хрустальная: прозрачная, хрупкая, наполненная до краёв жидкостью, которая то ли светилась, то ли кипела.
Ей бы прочитать какую-нибудь книжку, где есть "Глава 5. Травма отверженности", но она не читала.
По ночам она прижимала меня к губам, и я чувствовала, как её дыхание рисует на мне иероглифы: «А что если...», «Он разобьёт меня вдребезги».
Однажды он пришёл с дождём в волосах и сказал: «Ты светишься». Она засмеялась, прикрыв рот ладонью, будто пыталась загнать обратно сияние. Но оно вырывалось сквозь пальцы, через поры, через ресницы — ослепительное, неудержимое.
В тот момент я поняла: её страх был не в том, что он растопчет её свет. А в том, что он станет зеркалом, в котором она увидит как сильно может гореть.
Он — отражал её. И потому, конечно, тоже боялся.
Мастер шагов вперёд и двух назад — как будто танцевал с ней вальс на краю пропасти, где каждый пируэт мог стать падением.
Однажды, когда он отдалился в сотый раз, она замерла у окна, её сияние дрогнуло, став тусклым, как лампочка в подъезде, и она закрыла банку.
Я хотела крикнуть: «Дорогая жестяная вселенная! Ты боишься, что он разобьёт твои звёзды, но разве не ради этого они и рождаются — чтобы гореть, а не пылиться в банке?» Но я — всего лишь украшение, мои лучи немы...
Может, в этом и есть ирония: мы, безделушки, видим яснее, чем те, у кого есть дар речи.
Люди тратят годы, строя крепости из молчания, а потом удивляются, почему в их жизни так мало музыки.
P.S. Когда она меня сняла и бросила в шкатулку (о, да, они расстались из-за глупости — он прочитал «я устала» как «я тебя ненавижу», она расшифровала его молчание как «ты мне не нужна», и они дружно подумали, что это не любовь, а опечатка в тексте жизни), я продолжаю светиться. Потому что звёзды, однажды зажжённые такой красивой опечаткой, не гаснут.
Она надевает меня в дни, когда небо низкое, как крышка. А я шепчу: «Смотри — ржавчина тоже может сверкать, если свет падает под правильным углом. Просто наклони банку к солнцу...»
Пусть их шаги вперёд и назад напоминали танец краба — всё же это был танец. Такой, какой может быть началом новой орбиты.
И если однажды кто-то решится вновь открыть крышку банки, выпустив сияние на свободу, я знаю, что оно осветит даже те трещины, которые они нанесли друг другу.
Люди верят, что самые яркие звёзды — в небе. Глупости. Они внутри. В каждом, кто осмелился заглянуть в собственную глубину — и не испугался увидеть там свет.
Он в каждом! А самое сложное — не дать этому свету погаснуть. Не прятать его. Не загонять под крышку жестяной банки. Не бояться ослепнуть — ни от чужого сияния, ни от собственного.
Потому что свет — это не то, что нужно прятать. Свет — это то, что нужно встречать.