– Дочка, ты картошку-то посоли, а то пресная будет, – Виктор Иванович с дивана смотрел, голос хриплый, как всегда.
– Да посолила я, пап, – ответила я. – Ты сиди, не ворчи, сейчас принесу.
– Ох, шустрая ты у меня, – улыбнулся он, глаза прищурил, морщины вокруг собрались, как паутина. – Помню, как ты в пять лет мне чай заварила, полстакана сахара туда бухнула, сладкий, как сироп.
Я хмыкнула, вспомнила — точно, было дело, я тогда на табуретку встала, чайник кипятила, чуть не опрокинула, а он смеялся: «Анька, ты мне зубы сведёшь». Теперь вот я ему ужин готовлю, каждый вечер почти, третий год в этой квартире живём — обои старые, в цветочек, диван продавленный, но родной. Картошку в тарелку выложила, котлету сверху, понесла, села рядом, подушку ему поправив.
– Ешь, пап, – сказала я, одеяло подтыкая, ноги у него мёрзли. – А то худой стал, одни кости торчат.
– Да куда мне, – проворчал он, ложку взял, рука дрожала слегка, как осенний лист. – Ты за мной как за дитём ходишь, дочка. Не знаю, что б без тебя делал.
Я улыбнулась, вспомнила, как он мне в детстве велик купил — старый, с облупленной краской, скрипел, как телега, но я на нём по двору гоняла, а он кричал: «Анька, не разбейся, смотри!» Теперь вот я за ним хожу — котлеты жарю, чай грею, полы мою, когда он спит.
На следующий день я с работы пришла — медсестрой в больнице, ноги гудели, смена тяжёлая, три укола ставила, один пациент орал. Виктор Иванович на кухне сидел, чай пил, чашка звякала о блюдце.
– Пап, ты чего не спишь? – спросила я
– Да не спится, – промямлил он. – Ты чего поздно?
– Смена, – вздохнула я. – Пациент один буянил, еле успокоили. Есть хочешь?
– Да ладно, – отмахнулся он. – Ты сама ешь, дочка, устала небось. Помню, как ты в прошлом году с ночной пришла, котлеты жарила, чуть не уснула у плиты.
Я кивнула, вспомнила — точно, было, я тогда с ночной смены, глаза слипались, а он мне чай заварил, сидел рядом, говорил: «Анька, ты моя труженица».
На следующий день Светка, подруга его, зашла — с работы шла, сумку на стул кинула, чайник включила, вода загудела.
– Ну что, Ань, как старик? – спросила она.
– Держится, – ответила я. – Спина болит, но ворчит, значит, живой.
– Ты прям святая, – хмыкнула Светка, глаза прищурила. – Сколько лет с ним возишься? Помню, как вы с ним на рыбалку ходили, ты лет десять назад рыбу с крючка снимала, визжала, а он смеялся.
– Да уж, – улыбнулась я, – Он меня дочкой зовёт, а я… ну, привыкла. Помню, как он мне в шестом классе портфель чинил — ремень оторвался, а он ниткой зашил, говорил: «Дочка, не теряй».
Светка посмотрела на меня, будто что сказать хотела, ложку в чашке замедлила.
– Ань, ты хоть знаешь, как он тебя любит, – сказала она тихо, голос дрогнул. – Только… не всё тебе говорит, верно?
– Да что там говорить? – отмахнулась я, чашку грея. – Папа он мне, и всё. Помню, как он мне в прошлом году шарф подарил — серый, тёплый, сам в магазине выбирал, говорил: ‘Дочка, носи, не мёрзни’.
Она промолчала, чай глотнула, глаза опустила. Я вспомнила, как мы с ним на даче летом картошку копали — он мне лопату дал, говорил: «Анька, ты моя помощница», а я ныла, что спина болит. Теперь вот он ноет, а я молчу.
Через неделю всё лопнуло. Я с работы пришла, в кармане триста рублей — зарплату урезали, начальница сказала: «Бюджет, Аня, терпи». Виктор Иванович на диване сидел, телевизор орал рекламу, он газету теребил, пальцы желтоватые от курева.
– Пап, ужин сейчас сварю, – сказала я, сумку кинув на пол, куртка шлёпнулась рядом.
– Да ладно, – проворчал он, газету свернув, шуршнула о стол. – Ты чего такая смурная?
– Устала, – вздохнула я, чайник ставя, вода загудела, пар в лицо. – И денег мало, зарплату урезали. Может, подкинешь до получки?
– Подкинуть? – он глаза поднял, брови нахмурил, лицо покраснело. – А мне откуда взять, Анька? Я на пенсии, сам еле тяну!
– Ну ты же машину продал в прошлом году, – промямлила я, ложку крутя, пальцы дрожали. – Думала, там осталось что-то…
– Машина, машина, – рявкнул он, газету швырнув, шмякнулась о пол, угол оторвался. – Всё тебе дай! Тебе твоя мать таких запросов не ставила, а я должен?!
Я замерла, ложка в руке звякнула, упала в раковину.
– Какая мать? – спросила я тихо, голос сел, будто горло сдавили. – Ты же мне папа…
– Да никакой я тебе не папа! – крикнул он, встав, лицо красное, как свёкла. – Ты мне никто, Анька, понял?
Я чашку уронила, звякнула о пол, осколки по плитке разлетелись, белые, острые.
– Чего-о? – выдохнула я, ноги подкосились, в груди жгло. – Ты всю жизнь меня дочкой звал…
– Звал, – огрызнулся он, рукой махнув, будто муху отогнал. – А теперь хватит, выматываешь ты меня своими просьбами!
Он ушёл в комнату, дверь хлопнул, стёкла в раме задребезжали. Я на стул плюхнулась, слёзы жгли, руки тряслись. Вспомнилось, как он мне в первом классе портфель нёс — я маленькая, худющая, спотыкалась, а он шутил: «Дочка, не урони учебники, ты моя ученица». А теперь — никто?
На следующий день я в больнице осталась — смена ночная, уколы ставила, капельницы меняла, а в голове его слова крутились: «Ты мне никто». Утром домой пришла, он спал, храпел, я в шкаф полезла — старый, в углу, пыль в нос лезла, паутина к пальцам липла. Открыла ящик — письма, фотки, справки, пожелтевшие, как осенние листья. Нашла снимок — я маленькая, года три, с женщиной незнакомой, глаза чужие, тёмные, не его, волосы светлые, длинные. На обороте надпись: «Лариса и Аня, 1999». Лариса? Я вспомнила, как в детстве он мне говорил: «Мамка твоя ушла, дочка, мы с тобой вдвоём». А теперь что?
Вечером я с соседкой, тётей Валей, столкнулась — она с первого этажа, с собакой гуляла.
– Ань, ты чего бледная? – спросила она, поводок теребя, пёс лаял.
– Да так, – промямлила я, сумку поправляя. – Папа… сказал кое-что.
– Виктор, что ли? – она прищурилась, глаза добрые, но строгие. – Он мужик суровый, но тебя любит. Помню, как он мне в прошлом году говорил: «Анька моя дочка, моя гордость».
– Любит, – хмыкнула я, горло сжалось. – А вчера сказал, что я ему никто.
Она замолчала, пёс тявкнул, я ушла. Дома Светка ждала, пирог принесла — с яблоками, пахло, как в детстве, когда мы с папой на даче сидели.
– Ну что, Ань? – спросила она, чайник ставя, пар вверх поплыл. – Ты чего смурная?
– Папа сказал, что я ему никто, – выдохнула я, пирог нарезая, нож дрожал, крошки сыпались. – Всю жизнь дочкой звал, а теперь…
– Чего-о? – она глаза выпучила, ложку уронила, звякнула о стол. – Он же тебя с пелёнок растил!
– Растил, – кивнула я, слеза капнула, в пирог упала. – А вчера крикнул, что я не его. Свет, что это значит?
Она села, чайник выключила, посмотрела на меня, будто слова подбирала.
– Ань, он тебе не родной, – сказала она тихо, голос дрогнул, будто боялась. – Лариса, мать твоя, его бросила, а тебя оставила. Он её любил, взял тебя, растил. Помню, как он мне говорил лет десять назад: «Свет, она моя дочка теперь, моя кровь».
– Лариса? – переспросила я, пирог в руках замер, яблоко горчило. – А где она?
– Не знаю, – пожала она плечами, чашку грея. – Уехала куда-то, лет двадцать назад. Он не хотел тебе говорить, боялся, что уйдёшь. Помню, как он мне в девяностых рассказывал: ‘Лариса сбежала, а Аньку я не брошу’.
Я встала, ушла в комнату, вспомнила, как он мне в прошлом году на Новый год ёлку ставил — маленькую, кривую, ветки торчали, но я визжала: «Пап, красиво!» А теперь — никто?
На работе я с коллегой, Наташкой, трепалась — в ординаторской чай пили, печенье грызли.
– Наташ, ты как с отцом ладишь? – спросила я, чашку крутя, пар в лицо.
– Да нормально, – пожала она плечами, печенье хрустнуло. – Ворчит, но любит. А ты чего?
– Мой сказал, что я ему не дочь, – промямлила я, печенье в руках сломалось. – Всю жизнь дочкой звал, а теперь…
– Серьёзно? – она глаза выпучила, чай глотнув. – Ань, это как? Он же тебя растил!
– Растил, – кивнула я. – А вчера крикнул, что я никто.
Она замолчала, печенье отложила, я ушла уколы ставить. Через неделю я Ларису нашла. Светка адрес дала — старая подруга её знала, в соседнем городе жила, в сорока километрах. Села на электричку, ехала два часа, дождь по окну стучал, капли стекали, как слёзы. Дом старый, панелька серая, подъезд вонял кошками и сыростью. Постучала — она открыла, худая, в халате, глаза тёмные, как на фото, сигарета в зубах дымилась.
– Ты кто? – спросила она, голос хриплый, дым в лицо пустила, пахло табаком.
– Аня, – ответила я, руки в карманах сжала, пальцы холодные. – Твоя дочь, говорят.
– Дочь? – она хмыкнула, сигарету в пепельницу сунув, пепел осыпался. – Ну заходи, раз пришла.
Я в кухню шагнула — грязно, бутылки на столе, запах кислый, как в подвале.
– Ты меня бросила, – сказала я, голос дрожал, будто стекло треснуло. – Почему?
– А чего мне было? – огрызнулась она, сигарету новую прикурив, дым в потолок. – Двадцать лет мне было, Виктор приставал, я жить хотела. Оставила тебя, уехала, в Питер рванула.
– Жить хотела? – рявкнула я, шаг к ней сделав, горло сжалось. – А я как жила? Он меня дочкой звал, растил, кормил, а ты где была? Помню, как он мне в детстве говорил: ‘Мамка ушла’, а я думала, она умерла!
– Да мне плевать, – бросила она, глаза холодные, как лёд. – Он сам выбрал, воспитывал, не я его заставляла. Иди к нему, раз он тебе папа.
Я ушла, дверь хлопнула, эхо по подъезду, вспомнила, как он мне в детстве косы заплетал — неумело, криво, я смеялась: «Пап, ты как парикмахер». А теперь я к нему иду?
На следующий день я в магазин зашла — хлеб, молоко, сыр, для него брала, он любил бутерброды с утра. Продавщица, тётя Маша, улыбнулась:
– Ань, ты чего смурная? – спросила она, сыр нарезая, нож скрипел.
– Да так, – промямлила я, сумку теребя. – С отцом… странно всё.
– Виктор твой? – она прищурилась, сыр мне сунув. – Он мужик хороший, помню, как он мне в прошлом году говорил: ‘Анька моя дочка, моя радость’.
Я кивнула, ушла, вспомнила, как он мне в пятом классе велик чинил — колесо крутил, говорил: «Дочка, катайся, не бойся». Через день я в больницу пошла — он там лежал, сердце прихватило, после той ссоры хуже стало. Сидел на кровати, капельница рядом капала, тихо, как дождь.
– Пап, ты как? – спросила я, голос сел, стул придвинула, скрипнул.
– Живой пока, – проворчал он, глядя в окно, где тучи плыли. – Чего пришла?
– Узнать хотела, – вздохнула я, руки сжала. – Почему ты сказал, что я тебе никто?
Он замолчал, глаза потускнели, капля по трубке скатилась, медленно.
– Ань, прости, – сказал он тихо, голос дрогнул, будто сломался. – Я сорвался, не хотел. Ты мне дочка, всегда была. Лариса тебя бросила, я взял, жалко стало. А потом полюбил, как свою. Помню, как ты в шестом классе мне письмо написала — ‘Папа, ты мой герой’, я его до сих пор храню.
– Полюбил? – переспросила я, слёзы жгли, горло сжалось. – А почему скрывал? Я же всю жизнь думала, ты мой…
– Боялся, – промямлил он, руку сжал, пальцы белели. – Думал, уйдёшь, если узнаешь. Твоя мать сбежала, а я остался, не хотел тебя терять.
Я встала, ушла, вспомнила, как он мне в детстве сказки читал — про Колобка, я смеялась: «Пап, ты лучше бабки», а он подмигивал: «Дочка, я твой дед».
На работе я с Наташкой трепалась — в ординаторской чай пили, печенье грызли, запах спирта в воздухе висел.
– Наташ, ты как с отцом ладишь? – спросила я, чашку крутя, пар горячий.
– Да нормально, – пожала она плечами, печенье хрустнуло. – Ворчит, но любит. А ты чего?
– Мой сказал, что я ему не дочь, – промямлила я, печенье в руках сломалось, крошки сыпались. – Всю жизнь дочкой звал, а теперь крикнул, что я никто. Помню, как он мне в прошлом году на день рождения торт испёк — кривой, с кремом, говорил: ‘Дочка, ешь, я старался’.
– Серьёзно? – она глаза выпучила, чай глотнув. – Ань, это как? Он же тебя растил!
– Растил, – кивнула я. – А теперь вот…
Я ушла уколы ставить, вспомнила, как он мне в третьем классе ранец собирал — карандаши точил, говорил: «Анька, учись, ты моя умница». Через неделю я к нему вернулась — он уже дома был, слабый, но живой, кашлял, на диване лежал, телевизор бормотал. Села рядом, чай принесла, чашка звякнула о блюдце.
– Пап, прости, – сказала я, голос дрожал, слёзы жгли. – Я злилась, но ты мне отец. Помню, как ты мне в шестом классе велосипед чинил, говорил: ‘Дочка, катайся’.
– Да чего там, – проворчал он, глаза блестели, слеза скатилась. – Ты мне дочка, Анька, и точка. Я тебя выбрал, и не жалею. Помню, как ты мне в детстве рисунки рисовала — дом, я с тобой, говорил: ‘Дочка, ты мой художник’.
Я кивнула, чай глотнула, вспомнила, как он мне в прошлом году на даче удочку дал — рыба не клевала, а он смеялся: «Анька, ты моя рыбачка». Теперь вот сижу, чай пью, и думаю — дочка я, с чужими глазами, но его, навсегда.