Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Маленькие русские люди

Обнаружив народ, как носителя особой культуры и особого стиля, особой идентичности и особой этической истины, Пушкин резко намечает различие между ним и государством, аристократией, политической элитой, дворянством. В сказках и даже в исторических сочинениях, чьими героями выступают подчас предводители народных восстаний, такие как Емельян Пугачев (1742 — 1775), которому Пушкин посвящает отдельное произведение[1], народ представлен обобщенно, как находящийся за кадром культурный фон. Но в произведениях, где в центре внимания оказывается «маленький человек», — такой как герои «Повестей Белкина»[2] или поэмы «Медный всадник»[3], — образ простолюдина, находящегося на противоположном полюсе от элиты и самого государства, приобретает более контрастный и объемный характер. В русском «маленьком человеке» из народа Пушкин фиксирует сам русский Дазайн, экзистенциальное ядро русских, особенно обнажившееся тогда, как русский человек оказывается оторванным от крестьянской общины, помещенным в отчу
Оглавление
Создать карусельДобавьте описание
Создать карусельДобавьте описание

Обнаружив народ, как носителя особой культуры и особого стиля, особой идентичности и особой этической истины, Пушкин резко намечает различие между ним и государством, аристократией, политической элитой, дворянством. В сказках и даже в исторических сочинениях, чьими героями выступают подчас предводители народных восстаний, такие как Емельян Пугачев (1742 — 1775), которому Пушкин посвящает отдельное произведение[1], народ представлен обобщенно, как находящийся за кадром культурный фон. Но в произведениях, где в центре внимания оказывается «маленький человек», — такой как герои «Повестей Белкина»[2] или поэмы «Медный всадник»[3], — образ простолюдина, находящегося на противоположном полюсе от элиты и самого государства, приобретает более контрастный и объемный характер. В русском «маленьком человеке» из народа Пушкин фиксирует сам русский Дазайн, экзистенциальное ядро русских, особенно обнажившееся тогда, как русский человек оказывается оторванным от крестьянской общины, помещенным в отчужденные условия города, брутально вброшенным в безжизненный каменный мир, лишенным устойчивых феноменологических интенциональных ориентиров. Русский город — это Дазайн в изгнании, в состоянии вне себя, на террритории отчуждения и оторванности от онтологических корней. Член деревенской общины не является «маленьким человеком», он интегральная часть круговращения рода, циркуляция сакрального Предка, важнейший полярный элемент смены сезонов и столкновения стихий. В своем привычном окружении он — Ветер-Субъект, полностью свободный и уверенный — если не в действительности, то в структуре своих сказочных грез и в горизонтах народной мечты. Маленьким человека делает инфернальное величие каменных громад города. Но в некоторых других случаях русский оказывается заброшенным в изгнание, обретя себе фиктивное и неустойчивое место в структуре какого-то механического цикла — например, в качестве станционного смотрителя из «Повестей Белкина». Пушкин с легкой иронией говорит о таком «маленьком человеке»:

Что такое станционный смотритель? Сущий мученик четырнадцатого класса, огражденный своим чином токмо от побоев, и то не всегда (ссылаюсь на совесть моих читателей).[4]

«Сущий мученик четырнадцатого класса» до Пушкина не имел никаких шансов стать героем повествования. Этими «ничтожеством» никто не интересовался. С ним обращались как с досадной вещью, вымещая подчас на нем досаду за трудности и лишения долгих путешествий по весьма своеобразным русским дорогам. Единственным сокровищем его пустой жизни была красавица дочь. Но она неожиданно сбежала с соблазнившим ее проезжим гусаром в город. Гусар попытался откупиться от смотрителя, но тот в припадке отчаяния и гордости выбросил относительно приличные деньги, которые тот ему поспешно запихнули в рукав. В конце концов, смотритель вернулся на свою станцию, начал спиваться, а когда станцию упразднили, окончательно опустился и умер. И все. В этой посвети Белкина нет ни морали, ни интригующего сюжета, ни ярких характеров. Читатель напрасно ищет в ней привычных для высокой литературы героев, страстей и драматических событий. Ничего нет. Только бесконечная щемящая тоска бессмысленного и ничтожного русского существа, заброшенного в мир. Героем повести Пушкина становится чистый экзистенциал Geworfenheit, сам факт простого наличия, существования, полностью оторванного от контекста, связей, этических надстроек или социальных ролей. Была дочь, освещавшая своим присутствием жизнь ничтожного человека, и сбежала с гусаром. Это не событие и не поворот, предельная банальность, бессмысленное замечание из множества повседневных рядовых событий.

Но Пушкин внезапно фиксирует — всей силой яркой выраженной образованной властной элитной субъектности — некоторое дно бытия, где он с удивлением обнаруживает в минимальной редуцированной форме всю драму жизни. Стоящий на улице перед домом гусара с врученными наспех деньгами станционный смотритель Самсон Вырин вдруг становится центром бытия. То, что он переживает, внезапно обретает фундаментальное онтологическое значение. Он есть и «есть» в самом абсолютном и глубинном смысле. С социальной точки зрения, его нет или почти нет. Но для русского человека бытие-к-свадьбе[5] все еще остается смыслом и телосом, даже если он выпал из своей традиционной крестьянской структуры. И поэтому само наличие правильного организованного и проведенного свадебного обряда в отношении дочери является основой его присутствия в мире, его связи с родом, с народом, с Предком. У Самсона Вырина похитили не дочь, но бытие-к-свадьбе, сведя отношения полов к секулярной и поспешной прагматике. Счастлива его дочь Дуня с гусаром или нет, уже не имеет значения. В повести подчеркивается, что вполне счастлива, а перед лицом такого личного счастья состоянием души ничтожного (пусть и несчастного) отца можно и пренебречь. Однако дело не в этом, а в самом бытии станционного смотрителя, на полном игнорирование которого основана вся конструкция российского общества. Станционный смотритель есть, но его одновременно нет. Он чистый Раб (по Гегелю), от которого можно отделаться подачкой или оплеухой, а в дальнейшем не замечать. Но Пушкин внезапно обнаруживает: нет, господа, се человек. И если мы спишем полностью маленького человека — пусть даже самого маленького — в общей иерархии и механики чинов и полномочий со счетов, мы подорвем какие-то фундаментальные основы мироздания. Самсон Вырин, конечно, не рассчитывал иметь свою красавицу дочь под рукой всегда. Он просто по-крестьянски, по-русски желал ей, и себе, и всей реальности, «правильного брака». Гусар отнял эту мечту, буднично и ловко идя к своей эгоистической цели, да и сама Дуня — как индивидуум, как личность, как «барыня», какой она позднее явилась на могилу отца, где лежала плашмя, содрогаясь от невыносимой боли — была не против. Но что-то фундаментальное, что-то русское, что народное, что-то православное было необратимо надломлено. И Пушкин заметил именно это.

Из-под копыта Медного Всадника

С еще более общей и уже не сводимой к поведению отдельных людей стихией отчуждения сталкивается другой герой Пушкина — Евгений из «Медного Всадника» [6]. Евгений тоже типичный «маленький человек», одиноко живущий в городе, основанным Петром Великим. Несмотря на свою городскую жизнь, Евгений остается обычным человеком народа, средним, даже, скорее, ничтожным, как и станционный смотритель, не сильно наделенный ни умом, ни волей, бедный и скромный. Как и русский крестьянин Евгений мечтает лишь о браке и простой жизни.

Евгений тут вздохнул сердечно
И размечтался, как поэт:
«Жениться? Мне? зачем же нет?
Оно и тяжело, конечно;
Но что ж, я молод и здоров,
Трудиться день и ночь готов;
Уж кое-как себе устрою
Приют смиренный и простой
И в нем Парашу успокою.
Пройдет, быть может, год-другой —
Местечко получу, Параше
Препоручу семейство наше
И воспитание ребят...
И станем жить, и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба,
И внуки нас похоронят...»[7]

Простые надежды простого человека. Но вот в Санкт-Петербурге начинается наводнение, буйство стихий искажает пространство и мир. И вот Евгений оказывается в этой ситуации парализованным ужасом за судьбу возлюбленной — Параши дочери простой и бедной как он сам вдовы. Пушкин рисует зловещую апокалиптическую картину: не способный ничего противопоставить стихии, с которой не может справиться даже царь, взирающий на бедствия с высокого балкона, Евгений сидит, забравшись на спину мраморного льва, скрестив на груди руки, а повсюду из черных облаков хлещут потоки воды, сметающие все на своем пути, и бьют синие стрелы молний. Над всем этим возвышается вздыбленный конь истинного господина черного раздираемого восставшей бездной города — медный всадник, всемогущий и безразличный ко всему царь-Антихриста Петр Великий. Картина, где Евгений в своей нелепой позе на холодном мраморе застывшего льва является печатью тотального ничтожества перед лицом беды и государства, поражает и его самого.

Он это видит? иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
Насмешка неба над землей?
И он, как будто околдован,
Как будто к мрамору прикован,
Сойти не может! Вкруг него
Вода и больше ничего![8]

Евгений становится объектом, осознавшим свою объектность и полностью утратившим иллюзию какой бы то ни было субъектности. Если Петр Первый со своим конем окаменел в своем мрачном величии, то Евгений — в своем смехотворном ничтожестве.

Когда вода спадает, Евгений спешит к домику, где жила его невеста. Но домика нет. И нет невесты. Опыт собственной объектности и ничтожности бытия стер объект любви и структуру надежды. В момент прикованности к мрамору Евгений увидел истину мира: в таком мире никого нет — ни Параши, ни его самого. И возможно никогда и не было.

Евгений теряет ум, вернее то, что ему казалось «умом».

Он скоро свету
Стал чужд. Весь день бродил пешком,
А спал на пристани; питался
В окошко поданным куском.
Одежда ветхая на нем
Рвалась и тлела. Злые дети
Бросали камни вслед ему.
Нередко кучерские плети
Его стегали, потому
Что он не разбирал дороги
Уж никогда; казалось — он
Не примечал. Он оглушен
Был шумом внутренней тревоги.
И так он свой несчастный век
Влачил, ни зверь ни человек,
Ни то ни сё, ни житель света,
Ни призрак мертвый...[9]

«Шум внутренний тревоги» Пушкин расслышал в сознании маленького русского человека, личная трагедия которого должна была бы показаться образованной публике ничтожной и лишенной всякого эстетического или этического содержания. В уме или без него Евгений никогда не был «свету» родным. Просто теперь его отчуждение стало наглядным. Но это и было главным основанием, чтобы не обращать на него внимания. Но Пушкин обратил. И тогда заброшенность (Geworfenheit) открылась ему во всем ее грандиозном масштабе. Чем дальше от высшего света, от общества, от «публики», дает понять Пушкин, тем ближе к корням бытия, тем ближе к человеку и его истинным основаниям, к его ужасу, к его мысли о том, что есть и чего нет, к его телосу и его потерянности, к его изгнанности из бытия.

Постепенно личная история жалкого безумца перерастает в зловещий апокалиптический миф. Евгений случайно забредает на Сенатскую площадь, где он пережил момент черного потопа, инфернального откровения о небытии и гибель возлюбленной. Он видит статую Петра и внезапно связывает воедино свою беду, гибель, ничтожность, безумие, разгул стихий и личность основателя города. Черное озарение настигает его: это фигура Антихриста. Не сдержавшись, Евгений бросает в его адрес отчаянное проклятие.

Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой черной,
«Добро, строитель чудотворный! —
Шепнул он, злобно задрожав, —
Ужо тебе!..» И вдруг стремглав
Бежать пустился.[10]

И за этим отчаянным жестом безумца следует апофеоз ожившего ада. Памятник внезапно оживает и бросается его преследовать.

Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье —
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне;
И во всю ночь безумец бедный,
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал.[11]

Это уже не просто безумье, это прозрение в саму глубину архетипов титанической демонической природы русской государственности Петровского времени, простирающей свою тень и в XIX век. Санкт-Петербург — столица ада, и в момент потопа это стало ясно Евгению. И хотя все встречающие жалкого нищего, утратившего рассудок, видят в нем лишь человеческий мусор, Пушкин видит в нем народного пророка, пусть юродивого, но ясновидца, разгадавшего темную тайну российской Модерна.

Пушкин не осуждает Петра, более того, он воспевает его военный гений и волю в поэме «Полтава»[12] и отдает ему должное в отдельном труде «История Петра»[13]. Но в «Медном Всаднике» речь идет не о личности Петра, а о взгляде на него глазами русского народа, отстраненного от самой природы этого города, выброшенного на его периферию и за его пределы, полностью забытого в ходе грандиозных реформ и имперского державостроительства Романовых. Так Пушкин выявляет русский Дазайн, помогая в лице «маленького человека» русскому народу, его Логосу, его субъектности, скованной каменными тисками государственной машины, дать о себе знать — пусть таким отчаянным и беспомощным способом, как жалкое проклятие Евгения.

Источники

[1] Пушкин А. С. История Пугачева/ Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: в 10 т. т. 7. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1962.

[2] Пушкин А. С. Повести покойного Ивана Петровича Белкина/ Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: в 10 т. т. 5. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1960.

[3] Пушкин А. С. Медный всадник/ Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: в 10 т. т. 3.

[4] Пушкин А. С. Станционный смотритель/ Пушкин А.С. Полное собрание сочинений: в 10 т. т. 5. С. 86.

[5] Дугин А.Г. Ноомахия. Царство Земли. Структура русской идентичности.

[6] Пушкин А. С. Медный всадник/ Пушкин А. С. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 3.

[7] Пушкин А. С. Медный всадник. С. 289.

[8] Пушкин А. С. Медный всадник. С. 292.

[9] Пушкин А. С. Медный всадник. С. 296.

[10] Пушкин А. С. Медный всадник. С. 297 — 298.

[11] Пушкин А. С. Медный всадник. С. 298.

[12] Пушкин А. С. Полтава /Пушкин А. С. Собрание сочинений: в 10. т. Т. 5. М.: Художественная литература, 1948.

[13] Пушкин А. С. История Петра/ Пушкин А. С. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 10. М.: Художественная литература, 1938.