Из дневников Фарнхагена фон Энзе
1835, августа 30. Жалкая комедия без цели и результата! Пустая забава, выставка солдат! Несколько выписанных отсюда (из Берлина) фокусников, танцовщиков и венский скрипач Штраус - вот представители Калишских эстетических наслаждений.
Гадко! Между монархами не замедлят возникнуть нерасположение, порицание; армии будут коситься одна на другую. В конце концов, издержки будут уплачены, и вся затея предана забвению (здесь калишские совместные маневры русских и прусских войск).
1836, 18 июня. Посещение Мельгунова из Москвы. Русский, одаренный большим умом; дельный русский, архи-русский, такой, какие желательны для Германии. Был здесь недавно князь Мещерский (Элим Петрович), личность весьма известная в Веймарском кружке (здесь кружке великой княгини Марии Павловны), человек благородных чувств и высокого образования.
Убедившись, что служебная карьера не представляет его деятельности завидной цели и что его умственные способности требуют существенной пищи, он решился посвятить себя интересам промышленным и другим общественным вопросам и учреждениям. Одним словом, истый "сен-симонист", хотя может быть и пренебрегает этим словом. Он сообщает свои проекты отчасти и непосредственно Императору (Николай Павлович), который покровительствует ему.
1837, 30 января. Рассуждали о неприятностях дипломатической карьеры. На ней действуют всегда окольными путями, и нередко само правительство выдает своих чиновников. Даже император Николай, извещая Баранта (здесь фр. посланник при русском дворе), человека, на которого смотрели как на недруга, о переводе Поццо ди Борго (из Парижа) на пост посла в Лондон, выразился о нем: "Je vous ai délivré d’un grand intrigant" (Я освободил вас от большого интригана).
1837, 10 марта. Пожалование сюда, осенью к маневрам, 3000 русских возбуждает сильное неудовольствие. Это начало, которого продолжение и конец трудно предвидеть; пример сомнительного достоинства, которого бы лучше вовсе не подавать.
1837, 11 июня. Один из слушателей Фридриха Раумера (профессор берлинского ун-та), поляк, услышав на лекциях несколько фраз "о разделе Польши", сообщил их на свою родину; письмо попало в руки русской полиции, а император Николай передал содержание оного правительствам Пруссии и Австрии, требуя от первой, чтобы она приняла меры против бесчинств, проповедуемых с кафедры.
1837, 22 июня. Дело Раумера надеются уладить. За некоторые, из употребленных им выражений, он много-много что заслужил начальнических замечаний; другие же присочинены самим поляком-корреспондентом. Но даже самые крупные из них могли быть истолкованы в дурную сторону лишь злонамеренностью или смешным недоразумением со стороны русского полицейского ведомства.
1838, 9 июня. Мое лето услаждаю я чтением Пушкина. Я наполняю им все дообеденное время, а иногда и вечер. Язык его имеет для меня какую-то притягательную силу. Какая прекрасная литература некогда процветет на этом языке! В этом отношении ожидает Россию неизмеримо-богатая будущность, и я ее как бы предчувствую. Вперед они и мы! Пусть каждый народ стремится к своему совершенству, но не мешает делать то же самое другому.
1838, 18 сентября. Сильный ропот на запрещение императором Николаем национального польского костюма.
Киссинген, 1839, 22 июня (после встречи с великой княгиней Марией Павловной). Не желая открыто порицать брак великой княгини Марии Николаевны с герцогом Лейхтенбергским, великая княгиня, тем не менее, не скрывает, что этот "союз ей не нравится". Как мне кажется, ее гордость порядочно страдает: ибо она не утерпела, чтобы, по этому случаю, не вспомнить с горечью о браке великого князя Константина Павловича.
На этот раз и Тургенев (Александр Иванович) также проповедует "о гордости и родовитости". Он видит в действиях императора лишь ничем не связанную личную власть, тогда как ему желательно было бы видеть ее связанной хоть бы предрассудком и давним обычаем. Я же думаю, что когда уже существует подобная власть, то необходимо ей предоставить свободу пользоваться присущей ей силой.
Что относится до меня, то я радуюсь этому брачному союзу, потому что он основан на свободном взаимном чувстве; радуюсь также потому, что им разрушается предрассудок, именно там, где господство его не знало границ. Не одобряю систему оппозиции Тургенева: ибо там я не могу более видеть врага, где враг сходится со мною во взгляде на вещи.
Киссинген, 1839, 24 июня. Часто упоминают о великой княгине Марии Павловне, рассказывают о ней разный частности; никто не отзывается о ней дурно, но и хвалить ее, кроме меня, никто не хвалит. При стольких действительно отличных душевных качествах и благих намерениях, при ее умении обращаться с людьми и ее оригинальном уме, такое равнодушие решительно трудно было понять.
Сегодня я нашел ключ к этой загадке: герцогиня плохо развлекает своих собеседников. Гораздо выгоднее для нее было бы, если бы она чаще давала волю своим чувствам, симпатии и антипатии, хотя бы несправедливым; это, по крайней мере, занимало бы всех.
Киссинген, 1839, 25 июня. Великая княгиня недовольна романом Кюстина "Ethel", потому что в нем муж любит свою свояченицу; а между тем защищает "Die Wahlverwandtschaften" ("Родство по избранию") Гёте! Источник такого вредного для нее пуританства, должно быть, находится в придворном этикете, на который она, по общей жалобе, обращает слишком много внимания.
Киссинген, 1839, 30 июня. Княгиня В. заболела; вчерашний вечер засиделись у нее Тургенев и Муравьев, и разговор с ними взволновал ее. То, что Тургенев сообщил из этого разговора испортило и нам также все утро... Как для нас, пруссаков, - 1806 год играет роль трагического пугала, к которому мы не перестаем обращать наши помышления и от которого некуда нам скрыться, точно такое значение имеет для русских, по видимому, 1825 год: они не перестают сокрушаться, анализировать и дополнять это печальное событие.
Но 1806-му году в скором времени помог 1813-й, а для русских не то. По случаю бракосочетания великой княгини Марии Николаевны ожидают амнистию в больших размерах.
Киссинген, 1839, 3 июля. Заметно было, как Великая Герцогиня (Мария Павловна) одушевлена была желанием быть со всеми, как можно более любезной; она мне наговорила много лестного; но, к несчастью, она была необыкновенно туга на ухо, так что наш разговор совершенно не клеился. То же самое было и во время обеда: говорила она и гости все "на авось", не слушая ответов друг друга.
Она, между прочим, заметила мне, что я слишком высоко ставлю "Онегина" Пушкина. Вообще, она не жалует Пушкина и как поэта, и как человека. Им бы хотелось секвестровать поэта в пользу государства и двора! Мне жаль Великой Герцогини: она достойна того, чтобы судить иначе. Если бы не ее глухота, я бы все это высказал ей, вступил бы с ней в прение и, может, сумел многие из ее мыслей направить в другую сторону.
Крайне утомлённый вышел я от нее в 9 1/2 часов.
Киссинген, 1840, 23 июля. Отец нынешнего русского вице-канцлера, граф Нессельроде (Максимилиан), говорил про него: "он имеет желание сделаться дипломатом, но не обладает необходимыми для того качествами; внутри его не сидят черти (teufel im leibe), а без таких чертей дипломат никуда не годен". В то время отец уже находился на русской службе посланником в Гааге.
Берлин, 1840, 8 октября. Каниц сообщил мне остроту русского H.: "Jе ne dis pas, - сказал он ему, - que le Grand Duc Constantin m’aime, eh non! Mais il aime à avoir un animal comme moi dans sa menagerie" (Я не говорю, чтобы великий князь Константин Павлович меня любил, нет; но ему приятно было иметь в своем зверинце подобное мне животное).
1841, 5 мая. Император (русский) рассержен на короля (здесь Фридрих Вильгельм IV) за покровительство, оказываемое польской национальности в Познани.
1843, 29 сентября. Камергер Т. (Ф. И. Тютчев) привез мне поклоны из Москвы и Петербурга. Он уверял, что русские любят меня и благодарны мне. О Кюстине отзывается он довольно спокойно; поправляет, где требуется и не отрицает достоинств книги (La Russie en 1839). По его словам, она произвела в России огромное впечатление: вся образованная и дельная часть публики согласна с мнениями автора; книгу почти вовсе не бранят, напротив хвалят ее тон.
Будто бы даже сам генерал Бенкендорф (Александр Христофорович) откровенно признался императору, что "monsieur de Custine n’a fait que formuler les idées que tout le monde a depuis longtems sur nous, que nous avons nous-même" (г-н Кюстин только придал форму тем понятиям, которые все имеют о нас, и даже мы сами).
Однако же император крайне недоволен тем, что автор как бы старался везде отделить интересы государя от интересов его народа.
Киссинген, 1843, 29 июля. Прибыла великая княгиня Елена Павловна и явилась на гулянье. Все устремились посмотреть на нее. Мне случилось близко видеть ее: красавица, взгляд умный и повелительный (herrscherlich).
1843, 13 сентября. Тайный советник Жуковский (Василий Андреевич) просидел у меня целых три часа. Он проверяет со мной свой перевод "Одиссеи", сделанный гекзаметрами; моя обязанность следить по подлиннику за каждым стихом. Он прочитал мне часть первой песни, потом из Пушкина и проч. Добродушный, словоохотливый старичок. Весьма курьёзное явление представляют, при его простосердечии, подсматривающие (lauernden), мнительные, улыбающиеся глаза.
1843, 26 сентября. Из Познани извещают о полученном из Варшавы уведомлении, что какой-то коллежский советник, вместе с другим чиновником, показал, что когда они, отстав от свиты императора, выезжали из Познани в казенном экипаже, то был ими слышан выстрел, и в задней части верха экипажа оказались следы крупной дроби. Находясь еще в гостинице, они заметили четырех лиц за стаканами вина, говоривших по-польски, по-французски и по-английски. В самой же Познани ничего не знают об этом происшествии.
Император (Николай Павлович), как было известно всему городу, выехал тремя часами ранее. Должно полагать, что гг. русские чиновники только пожелали придать себе более важности. Между тем, эта глупая весть разойдется, и на поляков падут новые подозрения.
1843, 22 декабря. Какая-то приезжая, княгиня Голицына (Авдотья Ивановна) посылала за Шеллингом с требованием "изложить вкратце свою систему". Когда тот приказал извиниться нездоровьем, то был призван или прислан один из его адептов. Услыхав от него какой-то кощунственный отзыв, княгиня вскричала: Ah! quel blasphème (Ах, какое богохульство), и снова послала за Шеллингом, чтобы "доказать ему его заблуждение и сообщить свою собственную, более истинную систему". Студенты смеются и над княгиней, и над Шеллингом.
1844, 27 сентября. Вчера, вслед за профессором Прейсом, пришел князь Павел Ливен. Он произвел на меня весьма приятное впечатление, очень либерально доказывал необходимость для Пруссии конституции и т. д. Князь только что получил магистра в Дерпте, что дает ему в России право на чин, которого не давало ему его княжеское достоинство. Шутили над тем, что "теперь ему открыта служебная дорога".
1845, 3 апреля. Поклон от петербургских знакомых и их жалобы на всякого рода стеснения: "везде тайна и подозрительность... задыхаешься". Император (Николай Павлович) страшно осуждает конституционные проекты короля и смотрит на Пруссию как на государство, находящееся в разложении; ожидали даже, что он прикажет придвинуть к границе войска. Пусть попытается: вся Германия вооружится против России за Пруссию.
1845, 14 мая. Все толкуют о назначении генерала Рауха послом в Петербург, на важнейший пост глупейшего человека! Впрочем, я нахожу, что там он будет менее вреден, нежели в Штутгарте.
1815, Гомбург, 10 июля. К нам подсела графиня Киселева (Софья Станиславовна). Я узнал от неё, наконец, о судьбе милой Розы Потоцкой, моей парижской знакомки 1810 года: она в замужестве за графом Замойским. Разговаривали о Польше. Пресыщенная жизнью в большем свете, графиня Киселева как бы возвратилась к временам невинности и наивности. Своим быстрым и пламенным взглядом, более пытливым, чем победоносным, она, по-видимому, тотчас может разгадать человека, но не извлекает из этого никакой пользы, ибо приговоры ее всегда дышат добродушием.
Она всё играет, но без особенной страсти к игре; мало способна для политической роли, тем более, что ее положение, как польки, замужем за русским (граф Павел Дмитриевич Киселев), не представляет для сего твердой почвы. Очевидно, что ум ее чувствует недостаток в пище, а беспокойная натура ее недостаточно сильна для борьбы с обстоятельствами. Она была столь любезна, что обещала мне несколько автографов: увижу, сдержит ли свое слово.
Гомбург, 1845, 26 июля. Слышал анекдот, как "на Венском конгрессе между географическими картами, сообщенными русским кабинетом прусскому, нашлась такая, на которой русские границы были нанесены вплоть до самой Эльбы. Это обстоятельство встревожило короля до такой степени, что он довольно долго никого не принимал; но потом, возвращая принесшему офицеру карту, с досадой вымолвил: ничего более, как глупая кабинетская хвастливость (cabinetsprahlerei)".
Гомбург, 1845, 28 июля. Кореф (здесь немецкий медик) рассказывал мне, что графиня Эдлинг, сообщала ему о существовании собственноручных "Записок Екатерины II", в которых она, с резкой откровенностью, рассказывает о разных событиях своей жизни и, между прочим, подробно описывает падение супруга, совершившееся при таких обстоятельствах, которые много говорят в ее пользу.
Когда-то императрица Елизавета Алексеевна одолжила графине, на одну неделю, один том этих мемуаров, переплетенный в малиновый бархат и в металлической оправе. Император Александр I будто бы имел намерение уничтожить эту рукопись, но сообразил, что "его бабка представляется с гораздо выгоднейшей стороны в этой рукописи", чем в большей части других исторических сочинений и что с рукописи существуют два, а может быть и более, списка, которые, при неимении оригинального текста, могут подвергнуться фальсификации.
Гомбург, 1845, 3 августа. Д-р Кореф рассказывал мне, как о замечательном событии, что король, увидав Жуковского в числе лиц поспешивших приветствовать его, бросился в его объятия и отдыхал своей ланитой на ланите поэта по крайней мере 5 минут, что присутствовавшим при этой сцене зрителям дало повод сострить и сказать, что, вероятно, его величество чувствовал большую усталость.
Киссинген, 1845, 14 августа. Из всех рассказов, выпускаемых большим и малым светом, наиболее удивил меня конфиденциально сообщенный нам генералом Ботом (v. Both). Он уверял, что русский император, уже несколько лет тому назад, сказал ему: "Jе suis persuadé que je mourrai d’une mort spontanée" (Я убежден, что умру естественною смертью).
Киссинген, 1845, 18 августа. Вечер провел в большом обществе у графа и гpафини Гудович. Хозяева, а равно и дочь их, невестка генерала Дохтурова, были до крайности любезны. Там находились княгиня Чернышева с дочерью, княгиня Каллимахи из Молдавии, блестящая красавица; элегантный русский офицер Струков и другие.
Книги лежали на всех столах, и граф тотчас принялся экзаменовать меня из русского языка: чрезвычайно удивился моим познаниям, сказал, что я единственный немец, который и проч. Он сделал мне, как сам выразился, нескромный вопрос: "в самом ли деле у нас так не любят русских?".
Я, не обинуясь, отвечал: "совершенная истина". Но за что? "За то, что от вас приходят к нам только дурные, деспотические порядки". С подобным же вопросом обратился я (Гудович) к одному вашему полковнику; но тот отвечал, что против нас (русских) вооружаются лишь некоторые горячие, либеральные головы... Вижу, что тот был со мною не так откровенен, как вы.
Киссинген, 1845, 20 августа. У Теттенборна на чае были, между прочими, и княгиня Чернышева с дочерью. Разговаривала со мною очень дружелюбно и горячо, как со старым знакомым и военным товарищем своего мужа, не подозревая, что тот всегда чуждался меня и по временам относился ко мне даже неприязненно. Выслушав равнодушно ее комплименты, я дал разговору другое направление.
Киссинген, 1845, 23 августа. Большое собрание на чайном вечере у Теттенборна. Разговаривал много с Гудовичем, Вимпфеном и Теттенборном; потом с графиней фон С. о венском обществе: сравнивали прошлое с настоящим; тужили, что уже нет там более ни князя де Линя, ни графа Трогова (Trogoff), ни князя Козловского. Русская императрица (Александра Федоровна) едет в Италию.
Киссинген, 1845, 24 августа. Уселись в сторонке с Теттенборном и Кёнерицем. Толковали о дипломатических курьёзах и порядках, о депешах и легкомысленных действиях; о печальном исходе поприща Поццо ди Борго: впав в старческое ребячество, он все перезабыл, даже все свои языки, и говорил и понимал в последнее время только по-итальянски.