Начало истории
Невыносимо долго путались голоса вокруг, плавали едва узнаваемые пятна. Зое накладывали на салаты. Время от времени трогали за плечо, и Зоя поворачивала в ту сторону голову, улыбалась и благодарила, но долго удерживать голову прямо не могла. Первыми удалились молодые голоса, потом старые. Средние бубнили дольше всех, потом зазвенели тарелки, и шум перекатился на кухню. Потекла вода, забряцал фаянс о металл. Когда в квартире стало наконец тихо, Зоя встала и вдоль сложенного уже стола прошла к тахте и, как могла осторожно, уложила своё рассыпающееся тело. Она попыталась вернуться на ночную дорожку санатория и дойти, наконец, до шагающего навстречу, но ни на шаг не приближающегося Алёши, но мозг отказался. Малейшее движение разума стало соломиной, ломающей хребет. Тёмные пятна в глазах набухли сонной влагой. Зоя пробормотала: «Никто не откажется!».
* * *
«Никто не откажется, все пойдут!» — воскликнула пятнадцатилетняя Зойка, и они на самом деле пошли всем классом со скособоченным мужичком в залатанном ватнике на Калужский вокзал. Он шёл, сильно хромая, и едва поспевал за быстроногими школьниками, а они прыскали в кулачки и подшучивали над его неуклюжестью пока в поезде он не вытянул ногу, и по обвисшим штанам не стало ясно, что ноги нет.
Их привезли на безымянную платформу подо Ржевом и долго вели по колее через лес. На крутом берегу над Волгой, в тех местах такой же юной и несерьёзной, лопаты и тачки ждали их кровавых мозолей. До поздней ночи они рыли ходы и траншеи, мальчишки накатывали брёвна на блиндажи. Никто не жаловался — и в голову б такое не пришло! — а, когда переставали держать ноги, держались на упрямстве и чувстве долга.
Заночевали в закрытой школе, на полу. Не было романтических встреч у тёмных окон — они падали и засыпали, не долетев до матраса, а утром дрожащими пальцами мыли ладони, стараясь не задевать содранную кожу, и снова брались за древки и ручки.
В обед Зойка с подружкой побежала к школе за большой кастрюлей с похлёбкой, которую привёз на подводе их одноногий сопровождающий. Едва успели стащить её с телеги, как над головой раздался гул. непроницаемая в контровом свете кромка леса выбросила чёрный крест, он с невыносимым свистом пронёсся над их головами, за ним ещё два. Одноногий закричал: «Ложись!».
[все рассказы]
Зоя видит его сгорбленное тело, вздувшиеся жилы на шее, видит, как кувыркается в воздухе козья ножка, до того, казалось, намертво приросшая к нижней губе. Они упали на землю, но сначала поставили кастрюлю. Даже в эту тягучую, невозможно долгую секунду они думали о том, что, если кастрюля опрокинется, их товарищи останутся голодными.
Голубиным помётом посыпались бомбы, полетели комья земли, пахнуло серой. На Волге вспух нарыв и разорвался сверкающим фонтаном. «Мамочка, мамочка, мамочка!» — причитала её одноклассница, и что-то шептала сама Зойка. Потом они кинулись к склону, а одноногий бежал за ними и кричал: «Куды, дурко?! Щас взад полетить!»
Из траншей, кашляя и отряхиваясь, выбирались её одноклассники, но их казалось очень мало.
«А остальные где?» — удивилась Зойка, а одноногий, отдышавшись, уже сворачивал новую козью ногу.
«Тудыть, в лес стреканули, как фриц прилетел», — сказал он и скрючился над зажжёной спичкой. В поле между ними и лесом чернели дыры, комья земли усыпали траву, и там, среди них кто-то жалобно, по-детски кричал. Зойка и выбравшиеся из траншеи одноклассники, побежали туда, и никто уже не вспоминал про самолёты и взрывы. Одноногий, дымя, самокруткой, заковылял следом. Раздвинул подростков и присвистнул.
«Эк тебя разбумбарашило, болезная», — сказал он. Школьники переминались вокруг козы с распоротым пузом. Зойка смотрела на неё в странном оцепенении и говорила себе мысленно: «Смотри, ты должна привыкнуть». Кто-то причитал, кто-то выворачивал наизнанку пустой желудок, а одноногий, качая головой, полез за пазуху.
«Не помочь, ей, всё!» — сказал он виновато. — «Разойдись, ребят, не глядите, не надоть!»
Раскладной нож сверкнул щучкой. Склонившись над козой, одноногий дёрнул плечом, и сразу крик затих. «Как просто...» — сказал кто-то из мальчишек.
Из леса, пугливо поглядывая на небо, выходили остальные. Кроме заблудшей козы жертв в тот день не было.
«У одноногого под ватником был коричневый пиджак с траурной каймой по всем сгибам и краям» — подумала Зоя и поняла, что проснулась окончательно: ноги заплясали свой выматывающий танец. Старость продела проволочки сквозь мышцы и тянула их, и крутила. Доктор сказал, что это синдром беспокойных ног, а потом добавил, что ничего с ним не поделать — терпите.
Зоя сжала ослабевшими пальцами дёргающие икры, потом поднялась, постояла, пережидая головокружение, и пошла на кухню ставить чайник, не потому что захотела чаю, но надо же что-то делать.
* * *
Дима той ночью тоже спал беспокойно. Вначале долго не мог заснуть — в голове крутилась обещанная Зое Владимировне поездка. Дима представлял, как катит её в коляске на Ростовскую набережную — там так красиво каждый день на закате. Будет медленно опускаться солнце, загорится иллюминация на мосту Хмельницкого и фасадах торговых центров Европейской площади, окрасится в золотисто-сиреневый вода в Москва-реке, и будут её утюжить в оба конца весёлые разноцветные кораблики. С темнотой ярче разгорятся лампы, и красота природная окончательно сменится красотой рукотворной.
«Десять лет не выходит из квартиры — представить страшно. Надо обязательно успеть!» — сказал себе Дима. Мысли уже путались и кутались в тёплую вату, и ползли в ней по рукам и ногам, набивая собой, расслабляя, наливаясь свинцовой, уютной, приятной тяжестью, прогибая матрас, и ламели, и утягивая глубоко-глубоко к водам мирового океана, о которых говорил доктор Думузи, и там, оттолкнувшись от дна, Дима всплыл, вынырнул на заднем сидении машины, а рядом — мама, и её тонкая, как куриная лапка, ручка, лежит под его рукой.
Такой она была, когда Дима, спустя много лет, приехал в родной город, и нашёл в полуразрушенной квартире со сгоревшей проводкой, больной и беспомощной, но не желающей ни жалости, ни помощи. Когда маму последний раз увозила скорая, она кричала от невыносимой боли, но всё ещё стеснялась потерянных зубов. Она была в таком же фиолетовом спортивном костюме, с остатками любимого махагона на кончиках волос.
В страхе, что мама снова исчезнет, Дима сжал её руку и испугался, что сделает больно, но она с интересом смотрела в окна и смущённо улыбалась. Машина остановилась, и шофёр сказал: «Приехали». Дима обежал вокруг и помог маме выйти, провёл её бережно под руку в какой-то арт-кластер к искусственно состаренному дивану в окружении дорого составленных палет. На палетах стоя, сидя — райские птички, молодые и яркие, очень модные, парят вейпами, тянут коктейли.
«Мам, бабл будешь?» — спросил Дима.
Мама не знает, что это такое, но отвечает:
«Не откажусь».
Она была молодой, красивой гордой, она такой и осталась, только время, бездарный гримёр, зачем-то напялил на неё топорный костюм старухи.
«Я мигом!»
Дима убежал, оставив её на пустом диване. Он спешил. Ему казалось, стоит потерять маму из вида, и её снова унесёт туда, где она была последние годы. Вернулся с баблом, вложил ей в руки банку с толстой, как у капельницы, трубкой. Внутри — слоистая жидкость: оранжевая, белая, чёрная...
Мама пробует
«Очень вкусно», — говорит мама, — «но я бы добавила корицы», и Дима подскакивает, слишком резко, слишком нервно: «Я мигом, тут есть! Тут точно есть!», но мамино лицо темнеет, банка выпадает из сведённых пальцев, по вытертому фиолетовому трикотажу разбегается чёрное пятно. Затихает птичий гомон, круглые глазки с брезгливым испугом косят на вытертый диван со странной парой, но через пару мгновений, разговоры возобновляются, вполголоса, чуть в сторону от чужеродных предметов на периферии.
«Дима, уйди, пожалуйста,» — задушено просит мама, но Дима сжимает её колено — тощее, одни кости под истончившейся тканью, говорит: «Мама, я тебя не брошу!», и просыпается с полувздохом-полувсхлипом.
Заспанная жена обнимает его, спрашивает: «Что случилось?»
Дима осторожно и спешно высвобождается из её рук, звуком почти сдувшегося воздушного шарика выдыхает: «Мама приснилась» и уходит.
Он ложится в ванну, заперев дверь, и включает воду. Вода тихо течёт по стенке, Дима двигает гусак, чтобы она била шумно, перпендикулярно. Ванна наполняется, вода вытесняет холод, омывает и греет тело. Дима набирает в грудь воздух и уходит под воду, и она тыкается беспомощным щенком в сжатые ноздри, вливается в уши и выливается разочарованно — она не может достичь мозга и промыть его от жгучего стыда, потому что там, во сне, в самом конце, он думал об одном: как звучит фраза «Мама, я тебя не брошу!». Ничего этого на самом деле не было — арт-кластера, машины, бабла, райских птичек, — но его последние слова, и то, как он их сказал, уже не стереть.
* * *
Утром перед работой он зашёл к Зое Владимировне вне плана, просто проверить, что всё чисто и помощь не нужна. Посуда оказалась вымыта, остатки еды спрятаны в холодильник. Сама Зоя Владимировна, как обычно, стояла перед ним, задрав подбородок.
— Митенька, спасибо вам, что зашли, но девочки помогли, убрались и посуду помыли.
— Хорошо, я на всякий случай, вдруг... Зоя Владимировна, я насчёт поездки. Вам же это не нужно?
— Митя, сказать откровенно... Подумайте сами: я почти ничего не вижу и очень быстро устаю.
— Почему же вы не отказались сразу?
— Митенька, — слабо улыбнулась она. — Вы так воодушевились этой идеей, что я не хотела вас расстраивать.
Стоило Мите уйти, и Зоя ухватила наконец свою ускользающую жар-птицу за хвост. Она легла на тахту, закрыла глаза, чтобы не мешало зимнее солнце в окне и вспомнила, вытянула Алёшу из темноты на яркий фонарный свет. Он прошёл тогда мимо, но взгляды их встретились и споткнулись, и, хоть и расходились воронежский инженер Алексей и московский технолог Зоя в разные стороны, а оба знали, что завернут их дорожки обратно друг к другу.
Он подсел за Зоин стол утром. Спросил: «Свободно?», а она ответила: «Как видите...», глянув мельком. Взгляд был мимолётным, но ресницы у Зои тем утром были накрашены и распушены, с аккуратной подводкой, и ложку она держала изящными пальцами с безупречным перламутрово-розовым маникюром.
«Хорошо, что не поленилась,» — подумала она тогда. «Ой, какая жеманница!» — подумала сейчас Зоя Владимировна, улыбаясь.
«Меня зовут Алексей Игоревич», — сказал он. Это было так же глупо, как попытка казаться старше, отрастив жидкие юношеские усишки.
«Зоя Владимировна», — ответила она ему в тон с крошечной капелькой ехидства, очень нужной капелькой, чтобы понял, что не безразличен. Зачем они играли в эти игры? Он не молод, она немолода — ей перевалило за сорок. За сорок? Господи, какой же молодой она была тогда! Это был их первый романтический завтрак: кубик нежного омлета, изысканно сваренное вкрутую яйцо и великолепный букет жидкой сметаны в стакане. У всех вокруг — обычный столовский завтрак, а у них первый романтический из многих.
«Не так их и много было» — поправила легкомысленную сорокалетнюю себя столетняя Зоя.
Потом они почти не расставались, насколько это позволял санаторский график. Гуляли по набережным, ходили на положенные процедуры и встречали друг друга у дверей с полотенцами, чувствуя себя детьми, играющими во взрослую жизнь, а вовсе не двумя жизнью битыми взрослыми. Всё, что Зоя позволила себе и ему тогда — это невинный поцелуй на ночном пляже. Да, невинным он не был, но им всё ограничилось, и не только с её стороны, его тоже что-то удерживало. Что — она узнала, когда их смена закончилась.
— Я женат, — сказал он. — Я должен тебе об этом сказать, но это ничего не значит, — спохватился он и сжал ускользающие руки, и понёсся за ней по канату с фарфоровым сервизом на голове: — Я понимаю, как это звучит, но это ничего не значит, то есть значит, конечно — мы много лет были вместе — но всё решено... Всё решено ещё до встречи с тобой, поверь мне, Бога ради!
— Вы ещё не разведены? — спросила Оля.
— Нет, но скоро...
— Тогда прости, между нами ничего быть не может.
Он стоял на платформе с растерянностью ребёнка, натворившего невесть что, а она спряталась за занавеску с эмблемой Южной железной дороги и чувствовала... А что она тогда чувствовала? Пустоту — да, обиду — да, злость — да. Разочарование? Зоя задумалась. Нет. Она поверила — глаза Алексея не врали.
Он приехал в Москву через два месяца, со штампом в паспорте о разводе, и поселился в её квартире. Перевёлся на Лианозовский электро-механический с Воронежского вагоноремонтного. Позже пришла пора поступать Кире, его дочери от первого брака, и она, конечно, поселилась у них. Зоя, сама бездетная, привязалась к Кире, как к родному ребёнку — вначале гордостью от её успехов, позже — тем глубинным, личным, что не сломать ничем: ни подлостью, ни ненавистью. Кира умерла уже, спокойно, мирно, во сне, от старости. Мать её, бывшая жена Алексея, тоже умерла. Со временем они начали общаться и даже сдружились. Алексей опередил всех — он всегда торопился, но опухоль оказалась быстрее. Недолгое счастье завершилось ещё менее долгой по времени, но бесконечной по ощущению болезнью. В эти три недели от диагноза до свидетельства о смерти вместилось больше, чем за всю её жизнь.
Готова ли она вернуться назад? Зоя задумалась и решила, что готова, в любой день — от дня их встречи до последнего дня его жизни. Каждый из них был наполнен счастьем — сладким, горьким, но счастьем. Сейчас это счастье — горькое, на излёте, утомило её истрепавшееся сердце, кровь замедлила свой бег, воспоминания потускнели — будто погасли рампы, и актёры, предоставленные сами себе, ходят в темноте, переговариваясь вполголоса. Под этот бессмысленный шёпот Зоя заснула.
Звенел телефон, звенел другой, стучали в дверь. Это продолжалось долго. Потом на её спокойное, разгладившееся, помолодевшее лицо упала тень. Зазвенело стекло. Рука в брезентовой перчатке просунулась в комнату и провернула ручку.
Актёры оживились, зашуршали сценарными листками, забормотали, повторяя, роли. Всё вокруг больше не было мешаниной светлых и тёмных пятен — пятна обрели резкость, цвет и чёткие волнистые грани, как силуэты людей за рифлёным стеклом кухни. Стекло сдвинулось, поползло, а силуэты за ним цеплялись за рёбра, за дымчатую пузырьковую сыпь, и, казалось: ещё чуть-чуть — мелькнёт много раз перекрашенный торец, и распахнётся дверь в понятный, зримый мир, которого Зоя много лет не видела. Искаженные люди склонились над ней, её качнуло, подхватило, смешно и страшно засосало под рёбрами, совсем как в тот день, когда... По привычке Зоя начала вспоминать детали: жёлтый облупленный край лодочки, щелястое сиденье напротив, дно с мелким мусором в лиственной трухе, скрип над головой, и чирканье тормоза о днище, но мысли отвлекали. Зоя откинула их и просто плыла, покачиваясь, по волнам, придавленная уютным грузом сонной истомы, и наслаждалась покоем в более не беспокойных ногах. Какой-то бестактный рубчатый силуэт, склонившись, сказал: «Улыбается, совсем как живая», и заплескались шепотки под высоким бортом.
Из записной книжки доктора Думузи:
«Полночи я смотрел запись, присланную стамбульским коллегой, а утром, перед погружением, оставшись один, я повторил кружение суфийских дервишей. Вначале было очень трудно, и я думал, что потеряю сознание, но со временем организм привык. Я уверенно удерживал раскинутые руки: правую — ладонью вверх, левую — вниз, и кружился под аккомпанемент музыки мевлеви в наушниках. Начальное головокружение и тошнота прошли, и я ощутил удивительную ясность мысли, будто в моей голове приоткрылась дверь, а за ней — ясный, но не слепящий свет. Когда я лёг в воду, при внешней (если верить камере) неподвижности, мне казалось, что я продолжаю кружиться в танце, а дверь в моей голове открывается всё шире. Я видел разрозненные картины, но их было слишком много, они мешались и путались. Звучали голоса, но это было похоже на рёв разноязычной толпы. Я ловил лишь отрывочные фразы на знакомых языках: русском, азербайджанском, таджикском, но не было ни одной на английском или фарси. Только сейчас я осознал масштаб моего открытия: сквозь щель я заглянул в бесконечную пещеру с сокровищами. Теперь надо составить её карту и научиться искать бриллианты среди черепков.
Узнать у русских друзей значение слова «разбумбарашило» — в задачи»