— Не позволяй мне играть на рояле — произнёс вслух мужчина, более похожий на бездомного в своём изъеденном молью пиджаке, чем на музыканта, кем в действительности был много лет назад. В голосе его слышалась мольба, но он и сам не подозревал об этом. Кто-то из прохожих мог бы предположить, что те нотки, результат боли, которая искажала его лицо при каждом новом шаге. Но дело было совсем не в этом. Он боялся того что ждало его впереди, хоть и крепко сжимал под мышкой пакет пастеризованного молока.
Вопреки всему, что поддерживало его угасающую жизнь, хромой человек шёл не по пыльному звенящему под ногами гравию мимо ветхой церквушки с поблёкшими куполами, неподалёку от которой находился его дом, а по непривычной, словно бы чужой брусчатке, поглощающей звуки его тяжёлых сапог. Дороге, которая вела его против собственной воли, не в будущее, в котором он и так не видел ничего светлого, а в прошлое, что манило воспоминаниями.
— А ты умеешь, да? — ответил ему кто-то.
Мужчина вдруг сообразил, что сжимает в руке влажную детскую ручонку. Не смотрел на ребёнка. Только на трепыхающийся от сильного ветра оторванный лоскут на рукаве малыша.
Секунду, может две музыкант действительно не мог вспомнить, что это за ребёнок, а тот смотрел на него с нескрываемым любопытством. Шёл, быстро перебирая ножками, словно бы его забавляло замешательство этого странного на вид человека.
У меня есть ребёнок? Когда-то был? — судорожно попытался вспомнить он, не сбавляя шаг.
Перед глазами вдруг возник образ старухи. Дряхлой такой бабки с жирными рукавами обтянутыми медицинскими перчатками чуть ли не по локоть. Этакий образ доярки с перемазанным фартуком и туго завязанной на голове косынке. Вот только ни того, ни другого на бабке не было. И он точно знал, хоть и не понимал откуда, что она ни коров доить пришла. Может, потому что не чувствовал он ни запаха сена, ни вони коровьего навоза, ни аромата парного молока.
А, может, потому, что лицо её не выражало ничего кроме равнодушной безжалостности.
Он не мог пошевелиться в тех (далёких?) воспоминаниях, имея возможность лишь наблюдать, как бабуля прошествовала мимо его кровати, бросив лишь небрежный взгляд. Но она вернулась. Вероятно, потому что, он оскалил зубы. В жесте этом не было ничего преднамеренного, но она казалось, не поняла этого.
— Ну, ну, ну. Не вздумай поднимать панику. Я тоже люблю своих детей — зачем-то говорит ему женщина и, прикасается к его покрытому холодным потом лбу резиновой перчаткой. Затем идёт к соседней кровати, и прикованный человек видит незнакомца забившегося в угол с натянутым до носа одеялом. Когда женщина, немного пошарив в кармане мятого халата, достаёт оттуда шприц, бедолага кидает в неё одеялом и начинает извиваться на простынях, словно попавший в неволю змей, но не бежит и не сопротивляется. Страшно боится ту женщину и кричит.
Тот крик уносит сознание музыканта в темноту. В темноте этой он слышит до боли знакомый ему детский плач и наконец, понимает, этот ребёнок его племянник.
Конечно племянник — думает он — кем ему ещё быть?
— Когда-то умел — отвечает он малышу, и тот улыбается ему улыбкой, которой может улыбнутся взрослому только сирота.
На какое-то мгновение хромающий человек вновь проваливается в небытие, сохраняя связь с реальностью лишь через тепло пухлой ручонки своего племянника.
Вновь перед глазами картина из (прошлого?).
Оглушительный грохот, шум, рычание стада диких бизонов. Нет. Не бизоны, грязные жёлтые экскаваторы сносят здание театра. Он видит, что стены не поддаются напору их железных ковшей.
Рога — думает он и понимает, что ничего не получится. Не смогут они, будь то бизоны или экскаваторы, сломать его. Так просто он не дастся. А потом видит, как рушиться центральная стена, а за ней другая. Хороня под собой звуки тех стен, впитавших в себя эпохи музыки и нескончаемый гул аплодисментов. Где теперь все эти люди? Клубы пыли вздымаются ввысь и разносятся ветром по образовавшейся пустоши, за которой теперь вдалеке виднеется море. Ветер. Ему ведь всё равно, пыль то или боль.
Запах жженого дерева, запах дыма бьёт в нос и нестерпимо хочется зажмурится от этой гари, но он смотрит. Он жаждет видеть, как в огне погибнет театральная сцена. Наслаждаться тем, как языки пламени пожирают висящий пот потолком тяжёлый зелёный занавес.
Музыкант останавливается. Его хромая нога гудит от боли, но он не обращает на неё внимание. Это всего лишь нога. Останавливается и малыш.
— Это что театр?! — восклицает мальчик.
Театр? НЕТ!!! Неужели ты не видишь? Никакой это не театр. Руины. Его нет давно.
Ему хочется кричать, но он не может. Слышит, как на землю с глухим ударом падает бумажный пакет с молоком. С молоком, которое он пытался купить целых двадцать лет.
Порвался — думает он, паникуя, но не может посмотреть себе под ноги и проверить так ли это, потому что видит его — театр. Он такой же, как и прежде.
Высокие белые колонны, подпирающие крышу, обрамлённую массивными гипсовыми лепнинами на фронтальной стене. Белые гиганты, уходящие ввысь под самое небо, с вырезанными на них барельефами. Череда широких длинных ступенек перед входом. Тяжёлая дубовая дверь, превышающая человеческий рост многократно, отчего складывалось впечатление действительно грандиозное, будто ты входишь не в здание театра, а в огромный подземный грот с семиметровыми каменными потолками, а бухающие о камни волны, на самом деле не звуки бурлящей воды, а неугомонный гул настраиваемых перед концертом инструментов. Яркий жёлтый свет прожекторов, ночь над головой и витающий в воздухе запах женских духов и мебели.
Иллюзия была настолько велика, что он даже увидел стоящего перед раскрытыми дверьми, как и прежде при входе, камердинера. Того самого в отглаженном чёрном смокинге. Он приветствует гостей, то и дело, проводя рукой по волосам. Теребит пальцы, словно сам готовится сесть за инструмент. Без конца пожимает гостям в красивых вечерних нарядах руки, попутно раздавая рекламки предстоящего концерта.
А затем по ступеням спускается тот самый чёрный туман, подкрадывается к самым его ногам, залезает на обувь. Он закрывает глаза руками и слышит её:
— Ты хочешь чтобы я продолжала петь? — спрашивает голос. Приятный и мелодичный, но он не желает слышать его.
Нет. Нет. Голос несёт с собой зло. Повторяет про себя хромой. Зло, которое я так старательно пытался забыть и думал, что забыл. Зачем я пришёл сюда? Как прогнать из головы это гнусное пение?
Кто-то тянет его за рукав. В том прикосновении нет ненависти. Маленькая ручка словно бы с пониманием сжимает его мозолистую руку в своей. Опять он пытается вспомнить, что это за ребёнок. Роется в своей скудной памяти, словно в кладовке захламлённой самым бесполезным мусором. Видит спящего мальчика на руках своей жены. Точно знает, что эта девушка с бледным лицом и длинными бронзовыми волосами его жена. Несмотря на это, он чувствует неимоверную злость к этой тупой женщине. Сколько дней? Может лет?
На ней серая полупрозрачная ночная рубашка, спереди залитая чем-то тёмным. Её стошнило — думает он. Но она сидит на кровати, склонившись над ребёнком. И он понимает, что это кровь. Жена поднимает голову. Кровь не только на рубашке. Её рот и подбородок в слезах и крови.
— Какая-то тень, — бормочет она, захлёбываясь слезами, — нечто тёмное. Не знаю как сказать чтоб ты поверил мне. Она пожимает плечами и кивает словно бы в подтверждение своих слов. — Нечто тёмное. Оно обняло его, и потом я уже не могла видеть его. Где же ты был?! Когда оно приходило, где ты был? Наш малыш. Он будто растворился в темноте. Поглотил её, понимаешь? И пропал сам. Ты не думай, я включала свет. Я искала его!
Музыкант почти не слышит её слов. Понимает, что произошло что-то страшное. Она что-то сделала с ребёнком и теперь пытается оправдать себя. Что-то сделала с моим сыном! Эта мысль словно жёсткий хлыст по его истощённым нервам, выводит его из ступора.
— Не испачкай ребёнка кровью, тварь — слышит он свой крик, звучавший когда-то в маленькой тёмной комнатке на мансарде, там, где часто горели свечи из-за перебоев с электричеством. Молодой музыкант полон желания убить эту глупую женщину, но сдерживает свой порыв и лишь отталкивает её как можно дальше от ребёнка. Девушка с грохотом падает на пол, но как будто вовсе не удивлённая его поведением.
— Ты спятила! Какая на хрен тень?
— На руку посмотри. Посмотри на его ладонь — просит она и пытается дотянуться до ребёнка, чтобы показать ему. Но он не позволяет ей.
— Держись подальше от него, поняла? — шипит он — сходи лучше умойся.
Парень видит, что ей тяжело оставить сына, но девушка всё же поднимается. По пути хватает (детскую пелёнку?), вытирает ею подбородок и скрывается за дверью.
Но он видит его. Какой-то тёмный след на запястье сына, вроде как отпечаток какого-то небольшого животного. Кошки? Ребёнок спит. Его не потревожили, ни громкие крики родителей, ни прикосновения его холодных рук, но когда он прикасается к (синяку?) малыш начинает улыбаться, словно забывшись в приятном сне.
Это мой ребёнок — думает хромой. Как и ребёнка, её я тоже забыл. Прикосновения её шершавых от работы рук. Размытые очертания любимой женщины, словно бы искрящиеся в свете луны на той мансарде. Как я любил её. Любил ли? Да. Ведь она забрала у меня всё, что было дорого моей душе. Звуки. Их она забрала тоже.
Странно, но я не могу вспомнить тонкостей её лица — думает он. Как выглядела она, когда улыбалась и когда страдала? Чёрная маска.
Зато он помнит свой рояль. До мелочей. Каждую царапину на чёрной глянцевой поверхности. Два незаметных скола на крышке, о которых, вероятно, знал то только он. Помнит еле различимые тональности каждой из клавиш инструмента.
Там, в полумраке ночи и полном беззвучии одиночества, прикованный ремнями к железному саркофагу он рассматривал паутину трещин на пожелтевшем потолке. Его замутнённый лекарствами мозг творил тогда, а они думали, что он спал.
Думали, что обуздали дьявола сидящего во мне. Я выжидал. Я хоронил те звуки, что рождались в глубине меня, в тех трещинах. Вязал паутину из облупившейся краски с музыкой, чтобы заполучить свободу, не телом, так душой.
Знала ли она, теперь и тогда, чёрная маска моего прошлого, как я любил тот рояль? — пытался вспомнить он.
Чем жертвовал ради одной лишь возможности выйти на сцену? Не ощущать давления из зала, взглядов прикованных к каждому моему движению. Феерия или провал. Гордо сесть за инструмент, утонуть в самом себе, исполнив нечто необыкновенное, прекрасное. Почувствовать спиной, как выдыхает напряжённо зал, задолго после того как звуки прекратили своё существование. Признание. Да. Я любил музыку и она, похоже, любила меня. А потом я встретил её — эту бронзоволосую простушку. Зачем?! Пришла любовь. Пропали ноты. Я не стремился к ней, но она стремилась быть со мной. Когда я понял это, было уже слишком поздно. Я больше не мог сочинять.
То время было сном. И я спал. Блуждал по лесу, густо заросшему деревьями: самшит, сосна, дубы и можжевельник. Я видел все их. Трогал и пытался обойти. Но кроны тех деревьев не пропускали ни солнечных лучей, ни света ночи. Вновь и вновь ищу я выход, обхожу одно дерево за другим. Ищу просвет вдалеке, а может дорогу или просто узенькую тропинку, что выведет меня к бурлящей реке, из звуков и фантазий. Но обойдя самшит, я неизменно натыкался на ягель или рододендрон. И не было в тех поисках спасения. Древесные преграды оказались не по силам мне.
Пока я не встретил кошку.
Я даже не заметил, когда жена забеременела. Когда родила. Где я был тогда? Бродил по тем лесам? Я выступал тогда? Не помню. Вероятнее всего выступал. Исполнял до боли знакомые произведения великих мастеров.
Но ведь я спал тогда. Неужели никто этого не замечал? Послушные натренированные пальцы, как и прежде с лёгкостью и проворством скользили по клавишам, но вдохновение более не стояло у моего плеча. Не уносило ввысь безумия. Величия.
Я больше не мог сочинять.
Те годы давно ушли, но хромой знал, что рояль стоит всё там же. Притяжение — сила достаточно сильная и тот монстр, что жил в театре ею владел. Иначе он не взял бы с собою ребёнка. И молоко.
— Там кошка! — кричит малыш. Бежит по полуразрушенным ступенькам не спрашивая разрешения у старшего. Не обращает внимания, что спутник его не останавливает и не предостерегает об опасности, даже когда видит, как смело малыш пролезает под красной оградительной лентой.
— Ты хочешь, чтобы я продолжала петь? — вновь слышит он в голове её голос, но на этот раз музыкант уже не боится и отвечает ей.
Продолжение здесь