Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Чай, кофе, завтрак, все приносилось на гауптвахту от князя

Что за чудная улица была наши Ольховцы! На Ольховцах было домов немного, но общество было, и это общество составляло "свой круг, довольный собою". Этот круг хотя и обитал в Москве, в первопрестольной столице, но он сохранял во взаимных отношениях своих, характер простоты чисто сельский, характер дворян-помещиков. Не думайте, однако ж, чтоб обитатели Ольховцев были "так, кто-нибудь"; напротив, это, по большей части, были столбовые дворяне, имевшие значительные поместья, но жившие тихо-тихо, жившие для себя и считавшие душевное и телесное спокойствие бесценным сокровищем, целью жизни. Несмотря на эту общую простоту нравов, они, т. е. обитатели Ольховцев, не были однообразны, каждый из них был, более или менее, в своем роде оригинал. Вот хоть бы, например, Лавр Львович Демидов, господин сложения сухощавого, немолодой летами, но прямой, что называется "проглотил аршин". Всегда в сером фраке с обтяжными пуговицами, в узких панталонах, в английских с раструбами сапогах, и ходящий твердой и
Оглавление

Воспоминания Василия Васильевича Селиванова

Что за чудная улица была наши Ольховцы! На Ольховцах было домов немного, но общество было, и это общество составляло "свой круг, довольный собою". Этот круг хотя и обитал в Москве, в первопрестольной столице, но он сохранял во взаимных отношениях своих, характер простоты чисто сельский, характер дворян-помещиков.

Не думайте, однако ж, чтоб обитатели Ольховцев были "так, кто-нибудь"; напротив, это, по большей части, были столбовые дворяне, имевшие значительные поместья, но жившие тихо-тихо, жившие для себя и считавшие душевное и телесное спокойствие бесценным сокровищем, целью жизни.

Несмотря на эту общую простоту нравов, они, т. е. обитатели Ольховцев, не были однообразны, каждый из них был, более или менее, в своем роде оригинал. Вот хоть бы, например, Лавр Львович Демидов, господин сложения сухощавого, немолодой летами, но прямой, что называется "проглотил аршин".

Всегда в сером фраке с обтяжными пуговицами, в узких панталонах, в английских с раструбами сапогах, и ходящий твердой и быстрой походкой. На дворе его всегда бегало с дюжину маленьких шавок-позвонков; беленькие, косматые, совершенно одна в одну. Они приветствовали каждого входящего в калитку таким звонким, учащенным лаем, и вертелись около него так быстро и дружно, хотя и без малейшего вреда, что заставляли невольно остановиться и выжидать, когда на лай собачонок выйдет кто-нибудь "посмотреть, кто пришел".

Ворота решётчатого забора с улицы всегда были затворены, и отворялись только тогда, когда хозяин, в удовлетворение своей страсти к лошадкам, выезжал или верхом, или летом на беговых дрожках, а зимою в санках, прокатиться, промять застоявшуюся лошадь, что делалось попеременно, каждый день по нескольку раз.

Летний костюм его для верховой езды состоял из куртки серого сукна, панталон в обтяжку в сапоги и круглой шляпы на голове. Зимой надевалась длинная куртка на лисьем меху, тёплый ваточный картуз, а на ногах белые, вязанные, знаете, лохматые женские сапоги. Последнее было несколько смешно для других, но для Лавра Львовича это было все равно: он жил для себя.

Но несравненно интереснее была личность Поздеева. Его окружала какая-то таинственность. Он был масон и стоял во главе московских масонов высшего круга: его они считали святым. Раз на страстной неделе, между заутреней и обедней, когда все, оставшиеся в церкви, присели отдохнуть, и мне не было места, он посадил меня возле себя. Я был лет девяти. Говоря со мною о том, о сем, он спросил меня вдруг: "где присутствие души в человеке?".

Я подумал, и отвечал, что "душа в голове, потому-де что всякое рассуждение творится в мозгу". Он улыбнулся. "Нет, - сказал он, - душа в крови". Когда он умирал, к нему собрались все масоны и бред его агонии записывали, как пророчество.

Третий сосед наш был Андрей Николаевич Соковнин. Этот человек иного покроя. А. Н. воспитывался в веке Екатерины в Пажеском корпусе, потом служил в Кирасирском великолепного князя Потемкина полку, вышел в отставку и поселился в Москве. Он был смолоду знаком с моим отцом и если не было между ними дружбы искренней, задушевной, то знакомство их восходило ко временам их воспитания в Петербурге.

Андрей Николаевич был членом московского "человеколюбивого общества" и впоследствии был избран в вице-президенты этого общества. Он имел на шее Владимира и в петлице Анну, держал себя с достоинством, как подобает истинному президенту. С чиновниками обращался гордо, говорил им: "ты, братец, сударь", - и все это так величественно.

Домик его был невелик, комнатки маленькие, но тёплые и убранные чисто. Я любил с батюшкою ходить к Андрею Николаевичу, сидеть с ними и слушать воспоминания прошлого, касательно их воспитания в корпусах (батюшка воспитывался в 1-м Кадетском корпусе), о службе их и о блаженных временах Екатерининских.

С полчаса спустя, после чаю, Андрей Николаевич, бывало, посмотрев на меня, говаривал: "Молодому-то человеку с нами скучно, надобно позабавить его", и, сказав это, выходил в дверь, сделанную в виде шкафа, драпированного зеленою тафтой, в свою спальню, и оттуда выносил глубокую тарелку, наполненную черносливом, винными ягодами, пряниками, изюмом, разными орехами и конфетами, и ставил предо мною.

Разумеется, я был доволен очень, слушал и ел, ел и слушал. Но, к несчастью, я не понимал еще интереса всего мною слышанного и теперь с грустью вспоминаю о своей глупости.

- И наш мундир был, по-моему, очень красив, - говаривал мой отец: - бирюзовые лацканы и воротник.

- Ну что ваш мундир гарнизонный?! - перебивал Андрей Николаевич (батюшка служил в Архаровском полку), - какой уж мундир! Гвардейские мундиры, или хоть бы наш Кирасирский князя Потемкина полка - так, действительно, были богаты. Этот полк считался собственной гвардией князя: на него он не жалел никаких расходов. Сверх кирасы надевался красный суконный супервейс с вышитыми на груди и на спине серебром орлами. Лошади тысячные, а что за народ-то? Гиганты!

- Тогда и в корпусе одевались хорошо, - продолжал отец; - офицеры носили по два золотых шарфа через оба плеча крест-накрест, с большими кистями (и отец мой разводил при этом руками, показывая величину колоссальных кистей). Особенно мне нравились кадеты-егеря, зелёные курточки под цвет травы, кругленькая шляпа с зеленым перышком.

Бывало, залягут в траву, так от травы их не отличишь, и при дальнейшем рассказе речь заходила о разнице между современным (при Александре 1-м) корпусном воспитанием и воспитанием при Великой Екатерине, под отеческим, нежным и благородным надзором графа Ангальта (Федор Астафьевич).

Портрет графа Федора (Фридриха) Евстафьевича Ангальта, 1810 (худож. П. И. Брюлло)
Портрет графа Федора (Фридриха) Евстафьевича Ангальта, 1810 (худож. П. И. Брюлло)

- Когда отвозил моих детей в корпус, я ужаснулся той перемене, какую я нашел теперь. Куда девалась вежливость, благородное обращение! У нас наказание розгами было вещью редкой, а тут каждый офицер дерет, когда ему вздумается. Стыд наказания пропал, разницы между кадетом и солдатом не стало. Невежество, необразованность, - так ли было в наше время?

Бывало, граф Ангальт, если случится какая-нибудь шалость, он не разыскивал преступника. Он созывал кадет, говорил им об обязанности, о правилах человека, говорил, что он не хочет даже знать, кто сделал дурно, - он не хочет знать того, кто пятнает звание кадета, пятнает свое доброе имя; говорил долго, возбуждал в кадетах слезы умиления, и можно было ручаться за то, что, по окончании его речи, кадеты сами расправятся и крепко оттаскают преступника.

Маленькие кадеты были на попечении у женщин; одеты были в курточки кофейного цвета и, переходя от возраста к возрасту, постепенно меняли и платья и образ занятий. В одной из зал была устроена библиотека; на столах лежали всевозможные книги на иностранных языках; разумеется, были и русские, но очень мало. Книги эти приделаны были к столам, так что можно было их читать; но унести было нельзя.

Разумеется, кадеты более рвали, нежели читали и когда граф Ангальт видел, что книга изорвана, говаривал бывало, что его очень радует, что кадеты так любят чтение и так часто упражняются в этом занятии, что книга изорвалась от частого употребления и тут же приказывал изорванную книгу заменить новою.

Кроме фехтования, верховой езды и других гимнастических упражнений, было в корпусе особое здание для "jeu de раute", и для этой игры кадеты одевались в особую легкую одежду и, как мне помнится, в жёлтые нанковые курточки. Граф Ангальт наблюдал за наклонностью всякого кадета. Вот, например, говорил мой отец: я всегда имел любовь к садоводству, и граф Ангальт сделал меня Директором корпусного сада; я был и кадет и Директор не по одному названию, а с полной свободой распоряжений.

В саду я своими руками вырыл грот, а в средине был устроен круглый стол из дерну. Граф Ангальт часто посещал мой грот и раз, застав меня с товарищами вокруг стола, прозвал меня "chevalier de table ronde" (рыцарь круглого стола). Летними утрами он часто приезжал в корпус, и когда выходил прогуляться в сад, я обязан был встретить и приветствовать его в качестве Директора речью на французском языке, на тему о саде, о пользе и приятности садоводства и пр.

Я никогда не обладал хорошею памятью и, начавши речь: "Votre excellence (Ваше превосходительство)", скоро заикался и тогда граф Ангальт, обращаясь к моему помощнику Лисенке, говорил: - Lisenco, continuez (Лисенко, продолжайте), - и Лисенко оканчивал речь.

Вся каменная, оштукатуренная стена кругом сада была расписана разными предметами из натуральной истории, разными геометрическими, алгебраическими и арифметическими задачами, шарадами на французском и русском языках, и дельными и пустыми, но постоянно занимавшими кадет.

Стена эта называлась "Muraille Parlante" (говорящая стена); помню я, что на этой стене были изображены все народы земного шара в их национальных одеждах, и между европейскими народами, один был изображен голым с куском сукна в руках. Остряк живописец, расписывавший стену, на вопрос графа Ангальта что это значит, отвечал: "это я написал француза, и так как у них мода ежедневно меняется, то в настоящее время я не знаю, какого покроя французы носят свое платье".

На этой же стене, по приказанию графа Ангальта, нарисованы были его похороны: "кадеты несут гроб, а могилу ему роют кролики". Что за мысль была сочинить такую картину, Бог его знает.

Как любитель садоводства, я делал выписки из ботанических книг, записывал, что мог услышать по этому предмету, переводил с французского всё, что касалось до садоводства, и таким образом составилось у меня несколько довольно толстых тетрадей. Граф Ангальт узнал об этом, велел тетради мои переплести в кожаный корешок и подарил мне.

На переплете вытеснен золотой орел, листы с золотым обрезом, а на корешке напечатано золотом: "Новый совершенный русский садовник", и моя фамилия.

На здоровье кадет обращалось особенное внимание, и потому раз каждый месяц, и уж непременно всем поголовно, давали "чистительное". Чтобы кадеты не сопротивлялись и не было бы им противно принимать лекарство, "чистительное" им давали в разварном черносливе. Ничего не подозревая, кадеты ели сладкое кушанье и только уже ночью, когда начиналась страшная беготня по галереям догадывались, что над ними "подшутили".

Граф Ангальт был несколько педант. Одевался всегда в прусский мундир и имел длинную косу. Одна ботфорта была со шпорой, другая без шпоры. Вот как объясняли это. Когда Фридрих Великий потерял сражение при Колине (1757), то, повстречав при отступлении графа Ангальта, который командовал какою-то частью его войска сказал: "sie haben ein spor verloren!" (ты потерял шпору!).

Граф Ангальт, в память слов его, скинул одну шпору, и уже не надевал ее. Он был без руки, потеряв ее в сражении; но это нельзя было почти заметить, так хорошо была сделана искусственная рука на пружине, которую он то держал впереди, то отбрасывал на сторону, ударив ее несколько раз другою рукою по искусственным пальцам в перчатке, в которых держал золотую табакерку с табаком.

При приезде его в корпус, кадеты встречали его с восторгом и любовью. "Bonjour, mes enfants, bonjour, mes enfants; il est temps de se lever!" (Здравствуйте, мои дети, здравствуйте, мои дети; пора вставать!), - кричал он, проходя по спальням, если случалось приезжать рано утром; и конечно, те, которые еще хотели спать, особенно шалуны, при этом случае начинали его ругать: "Чёрт тебя принес! Ишь, тебе не спится" и пр. Иногда граф слышал это; но, как будто не понимая по-русски, оставался и ласков и приветив.

Раз шалуны на "Muraille Parlante" нарисовали портрет Ангальта в карикатуре, с огромным красным носом и предлинною косой. Граф, проходя мимо, остановился, долго смотрел и обратясь к провожавшим его офицерам и кадетам, сказал: "Как мне приятно, что меня так любят кадеты, что даже нарисовали мой портрет, чтобы чаще видеть меня хоть в изображении. Мне это очень, очень приятно. Пожалуйста, не стирайте и не велите стирать!".

И что ж? кадеты со слезами, как милости, просили графа, чтобы позволил стереть.

Да что уж говорить о графе Ангальте: - сама-то Императрица, бывало, как приедет в корпус, маленькие кадеты бросались к ней, как к матери, лезли к ней на колени, когда она садилась в кресла, чтобы отдохнуть, и она была так милостива, что ласкала их и ни под каким видом не позволяла их от себя отгонять.

- Учителя у нас, - говорил отец, - были самые лучшие во всем Петербурге; вот хоть, например, Княжнин, писатель учил у нас словесности. Княжнин одевался очень скромно, но необыкновенно чисто и опрятно; руки у него были полные, белые и замечательно красивые. Кадеты чрезвычайно его любили и уважали.

- Однако, как слышно было, и он не миновал рук Шешковского?

Кадеты узнали это и сговорились отомстить, сговорились "высечь Шешковского". Случай скоро открылся. Не помню, по какому только случаю, было ли это гулянье, только и Шешковский появился у нас в саду; как теперь помню его небольшую мозглявую фигурку, одетую в серый сюртучок, скромно застегнутый на все пуговицы, и с заложенными в карманы руками.

Человек 40 кадет нарезали жидких хлыстов, заткнули их под спинки мундиров и стали следить Шишковковского в аллеях сада. Вероятно он заметил что-нибудь недоброе, стал торопливо пробираться к воротам и уехал. Когда он вышел из ворот, кадеты, видя свою неудачу, выхватили хлысты и, махая в воздухе, кричали ему вдогонку: "Счастлив твой Бог, что ушел".

- А у нас, - перебил Андрей Николаевич, - в Пажеском корпусе его таки и высекли, как следует, высекли: поймали, растянули и высекли розгами. Государыня была очень недовольна. Несколько пажей наказали жестоко и исключили из корпуса. Страшный человек был этот Шешковский; бывало, подойдет так вежливо, так ласково, попросит приехать "к себе объясниться"... да уж и объяснится!

- Конечно, страшный человек, а все-таки, - проговорил мой отец, - при Екатерине как-то все были довольны и забывали даже и об Шешковском. Вот хоть бы опять обращусь к корпусу. После графа Ангальта, директором корпуса был сделан Михаил Ларионович Кутузов. Переворот был так крут, жестокие наказания сделались до того невыносимы, что, как я слышал, двое кадет бросились из окон с верхнего этажа на мостовую и, конечно, расшиблись до смерти.

- Екатерина была мудрая Государыня, - говорил Андрей Николаевич. И странная вещь: когда она скончалась, и весть эта дошла до Москвы, с какою радостью вся знать поехала в Петербург с поздравлением к новому Императору. Поехали-то туда, Бог весть, с какими надеждами, а возвратились с опущенными головами.

- Да, помню, как же, помню, - говорил мой отец: с кончиной Императрицы все пошло на вонтараты. Служба при Екатерине была спокойная: бывало, отправляясь в караул (тогда в карауле стояли бессменно по целым неделям), берешь с собою и перину с подушками, и халат, и колпак, и самовар. Пробьют вечернюю зорю, поужинаешь, раздеваешься и спишь, как дома. В особенности мне нравилось стоять в карауле у главнокомандующего князя Прозоровского, который летом всегда живал в Петровском.

Встанешь, бывало, с солнцем и пойдёшь себе, не одеваясь, а так в халате и колпаке, в лес за грибами. Я это очень любил.

Чай, кофе, завтрак, все приносилось на гауптвахту от князя, а обедать караульные офицеры всегда приходили к нему. Смешно вспомнить, как я, по неопытности, раза два попал впросак на этих обедах. Был, видишь ли ты, какой-то постный день, когда я по обыкновению обедал у князя. Подают кушанья, я вижу скоромное и отказался, и думал, что никто не заметит; но князь заметил, понял причину и со всевозможной заботливостью приказал подавать мне постное.

С вступлением на престол государя Павла, служба сделалась тяжёлая, строгая, а мундиры при Павле все-таки много были удобнее и покойнее теперешних. Теперь несчастного солдата тянут, тянут, так что жалко смотреть; а тогда мундиры были широкие, просторные, с запасом и застёгивались по сезонам.

В зимний сезон под мундир надевался полушубок, и лацканы были застегнуты на все пуговицы.

Чтобы мундир спокойно надевался на полушубок, по швам выпускались запасы. Весною полушубок снимался, запасы ушивались, лацканы отворачивались, хотя и оставались застегнутыми на все крючки. Также и осенью. В летний сезон лацканы были стянуты на середине груди только крючка на два или на три. По-моему, это было очень хорошо; но зато уж букли, да косы "доводили" несчастных солдат.

Бывало, когда готовятся в караул, или в парад, еще с вечера начнется причесывание голов; сколько сала вымазывалось, сколько муки высыпалось на головы! Для солдат, вместо пудры, отпускалась простая ржаная мука. Причешется солдат с вечера, и уж всю ночь лечь ему нельзя: спит сидя, чтобы не измять буклей. Много бывало случаев, что и крысы отъедали косы у сонных. Особенно чаще всего случалось это несчастье в Красных казармах: такая там была бездна крыс.

Безобразны и неудобны до крайности были также на солдатах огромные треугольные шляпы. Бывало, на ученье скомандуют на плечо, или пойдут в штыки беглым шагом, так шляпы и летят с голов. Нарочно наряжались "команды для подбирания шляп".

- А помнишь ты, - спросил Андрей Николаевич, - когда последовало повеление, чтобы все, встречавшиеся с Императором на улице проезжающие, выходили из экипажей?

- Как не помнить! Мужчины должны были выходить совсем на мостовую, а дамам дозволялось становиться на приступке. Сколько из этого и смеху- то и горя было!!

Раз, едем мы с матушкой в карете, вдруг человек кричит нам: "Государь едет, Государь едет!". Кучер остановил лошадей, лакей отворил дверцы и откинул приступки; и матушка бледная, дрожащая бросилась вон и села на приступке. Я кричу матушке: "пустите, матушка, пустите!", а она сидит, как мертвая.

Я вижу, что дело-то плохо, перепрыгнул через нее и стал во фронт. К счастью, это был не Государь, а пустой экипаж с конвоем.

- А Далоко-то, Далоко-то, помнишь его?

- Далоко? какой же это Далоко? - говорил Андрей Николаевич, припоминая. Далоко, что учил у твоих Нестеровых музыке и пению Варвару Александровну? Как же, помню-помню! Он всхлебнул горячку от такой встречи.

- Каким же это образом?

- Вот это как. Ехал он на дрожках в шелковых чулках и башмаках давать уроки (он всегда одевался щегольски), а было очень грязно. Вдруг у Красных Ворот на встречу ему Государь. Он, глядь, - грязно. Башмаков марать не захотелось, он и стал на приступочке дрожек по-дамски. Это увидели, сочли за неуважение и приказали обвести Далоку кругом Красных Ворот по колена в грязи три раза. Разумеется, уже после этого было не до уроков: возвратился домой, да и слег.

А дядюшку Сергея Николаевича так, кажется, и посекли в Тайной. Бедный старик, после того, был так напуган, что если заслышит, бывало, колокольчик, так и затрясется и побледнеет. Все ему казалось, что фельдъегерь едет взять его. Да тогда и не он один приходил в ужас и бледнел при звуке колокольчика. Смешно, когда к нему приехал Эртель, чтобы отвезти его в Тайную. Чего он тут не обещал: и корову-то английскую, и каких, каких подарков не обещал, а как выпустили, так и обманул!

- Да за что же его взяли в Тайную?

- Лакей донес, что он говорил "о курносых".

Бог знает, как и объяснить это? ведь сердцем-то Павел был предобрый и превеликодушный. Вот какой, например, случай был в Нижнем Новгороде, когда Государь узнал моего батюшку-тестя и полюбил его.

Когда Государь изволил ехать по Нижегородской губернии, то на пути к Нижнему, на гатях, проложенных по болотам, встретили Государя огромные толпы народа и, при приближении экипажа, упали все на колена. Государь приказал остановиться, вышел из экипажа и милостиво спросил, "чего они от него просят?".

"Защити, Государь! кричал народ. Исправник замучил нас совсем: поголовно и день и ночь работали на дороге; дома свои позабыли, как стоят". Государь страшно вспылил.

- Где исправник? Подать его сюда! Исправник ни жив, ни мертв явился пред разгневанным Государем, бледный, трепещущий, оправдываться уж куда тебе, и не думал. - Повесить его сейчас, - вскричал Государь, - повесить на первой сосне! Все были в ужасе.

Исполнение должно было последовать немедленно, но кто-то из приближенных к Императору осмелился заметить, что "по законам русским без суда не наказуют". Народ, также, как услыхал такой приговор, приступил к Государю с "молением о милости": говорили, что "исправник до них всегда был добр, но что он и сам под началом", и Государь взмиловался.

По приезде в Нижний Новгород, Государь был сильно недоволен губернатором, и когда все почетные лица из служащих в городе были приглашены к столу Государя, губернатор приглашен не был. Батюшка-тесть в то время командовал в Нижнем гарнизонным батальоном, и хотя был только в чине майора, однако удостоился и он чести быть тоже приглашенным. За столом Государь вспомнил о губернаторе, глаза засверкали, и из уст раздались гневные речи...

Все молчали, потупив глаза, никто не смел взглянуть на Государя. Один только батюшка-тесть решился говорить. "Государь! сказал он: - корабль, пускающийся по волнам морским всегда надеется достигнуть желанной пристани, но достигнет ли он ее, Богу только известно; одна буря, и корабль разбит о подводный камень. Также и наш достойный губернатор думал сделать тебе угодное, и вместо милости, заслужил гнев. Прости меня, Государь, за мое дерзкое слово!".

Все присутствовавшие еще более потупили глаза, все с трепетом ожидали нового порыва гнева. Несколько секунд длилось томительное молчание. Государь с удивлением озирал майора, смотревшего на него с покорностью и спокойствием честного человека.

- Ты добрый старик, - сказал Государь, - спасибо тебе. Есть у тебя сыновья?

- Никак нет, Ваше Величество! у меня только дочери.

- Ну, все равно: когда у тебя будет сын, отдай его мне.

Скоро после того, Архаров впал в немилость, а батюшка-тесть сделан был шефом 10 батальонного Московского гарнизонного полка, и до конца жизни Государь не изменил к нему своего благоволения.

- Ну, ты и не воспользовался милостью Государя, когда женился на Александре Петровне? - спросил Андрей Николаевич.

- Нет, отвечал мой отец, - я женился, а Государя не стало. Так и погибла открывавшаяся мне, счастливая будущность. Впрочем, я и сам набрался страху немало.

- Как это?

- А вот как. На другой день по прибытию Государя Павла для коронования в Москву, мне досталось быть за дежур-майора. По новому уставу надобно было ввечеру рапортовать лично Государю; но порядка этого у нас в Москве еще не знали (у нас еще продолжался порядок Екатерининского времени). Несмотря на это, я таки отправился к коменданту Гессе, чтобы узнать от него "что мне делать?".

А комендант Гессе и сам ничего не знал: думал, думал, да и не велел мне беспокоить Государя.

На другой день, после смены караулов, требуют меня к Государю. Он имел тогда свое местопребывание в Слободском дворце. При входе в залу, меня окружили и генерал-адъютанты и всякие другие генералы, уж я теперь и не помню кто... видел я только ленты, да звезды, и всякий мне замечал: "как же я мог не прийти с вечерним рапортом к Государю?".

- Да об этом никто мне не говорил, - отвечал я.

- Этого не могите говорить Государю, не могите, - слышите ли? - твердили мне.

Вскоре вышел камер-лакей, ввел меня в другую залу и оставил одного. Вот и стою я посреди комнаты, а сердце так и замирает. Прямо предо мною притворенная дверь. Смотрю, вот кто-то приотворил ее, и чьи-то глаза озирают комнату; вот остановились на мне и дверь снова притворена. Через несколько минут опять повторилось то же самое, опять глаза озирают комнату, опять смотрят на меня, и чувствую я, что от этих глаз сердце у меня леденеет...

Все это продолжалось с добрых полчаса. Дверь то приотворялась, то опять затворялась раза четыре. Наконец дверь совсем отворилась, и Государь входит. Глаза его были налиты кровью, и он пыхтел что, как известно, было признаком затаённого гнева. Он подошел ко мне молча, обошел несколько раз кругом, осматривая меня с ног до головы, и, остановившись против меня, грозно спросил:

- Как ты смел, щенок, не прийти ко мне с вечерним рапортом? Я едва мог выговорить "виноват". "Щенок, - повторил Государь, продолжая меня осматривать, - если ты вперед осмелишься не исполнять своей обязанности, ты улетишь туда, куда и ворон костей не заносил".

Далее уже я и не помню ничего, и когда Государь вышел, я упал без памяти на пол. "Воды, воды!", - слышалось мне, и вместе с тем почувствовал спрыски холодной воды на лице, и, когда открыл глаза, увидал, что около меня суетился Великий Князь Александр Павлович, стараясь привести меня в чувство!

Кажется, что в рассказе своем отец мой коснулся коменданта Гессе. О Гессе я слышал от отца много смешного. Это был вполне немец-служака, но добродушный и слабый до невозможности. Первый его враг в архаровском полку был поручик Юни, - повеса с ног до головы.

Раз Юни приходит в ордонансгауз, где он был коротко знаком со всеми плац-адъютантами; взошел и видит, что кто-то у стола стоит к нему задом, нагнувшись, и что-то пишет. Юни, полагая, что это кто-либо из плац-адъютантов, пожелал поиграть в чехарду, разбежался, сел к стоящему у стола верхом на спину, схватил косу в руки и ну пришпоривать, приговаривая и подергивая за косу: "ну! ну!".

Долго барахтался несчастный подседельный; но когда ему удалось повернуть лицо, Юни с ужасом увидел, что это был комендант Гессе. Разумеется, ездок сейчас соскочил со спины коменданта и, вытянувшись в струну, мог только проговорить: "Виноват, ваше превосходительство!".

- А! - вскричал Гессе, - это ви, ви ездить на московский камедиант, пошалюйте со мной!

Пошел Юни вслед за Гессе. Сели в карету молча и поехали к военному генерал-губернатору Салтыкову. Приехали. Гессе велел о себе доложить, что "ему нужно видеть генерал-губернатора, которому имеет сообщить очень важное дело". Салтыков не заставил себя дожидаться, бросил занятия и вышел в приемную, озабоченный тем, что предстоит ему услышать.

- Что вам угодно мне сказать, генерал? - спросил он у Гессе.

- Я привез, ваше сиятельство, к вам с мой жалоб: вот этот господин офицер, что изволит ездить на московский комедиант.

- Как ездить! Что вы говорите, генерал?

- Мой стоял, писал, а поручик Юни приг на спина, взял кос, и "ну! ну! ну!".

Салтыков взглянул на Юни, всего сжавшегося и стоявшего с потупленною вниз головою, как какой несчастный, взглянул на коменданта и не мог удержать порыва смеха. Выхватил из кармана платок, зажал им себе рот, махнул рукою и, фыркнув, убежал вон из залы.

Граф Иван Петрович Салтыков
Граф Иван Петрович Салтыков

Не помню чем, как рассказывал отец мой, кончилось это дело; но, кажется, что Юни просидел трое суток на гауптвахте и был выпущен. Другой раз, тот же Юни стоял в карауле на гауптвахте. Соскучился и, узнав, что в доме генерал-губернатора бал, оставил караул и отправился на бал.

Увидал его Гессе танцующим и подошел к нему, чтобы поймать, когда тот окончит танец. Юни заметил, и лишь только танец кончился, он юркнул через толпу в другую комнату, подцепил даму, и когда комендант отыскал его, он уже преисправно вытанцовывал с другою дамою. Опять стал дожидаться Гессе, и опять Юни состряпал такую же штуку. Гонялся, гонялся Гессе и вдруг потерял Юни из вида; искал, искал, наконец решился ехать домой.

Проезжая мимо гауптвахты, зашел он в нее, глядит, а уже Юни, как ни в чем не бывал, сидит в караульной комнате.

- А, ви тут! А кто это в шелкова шулочки на башмачки приг, приг?

- Не знаю и не понимаю, ваше превосходительство, что изволите говорить.

- О! мой видель, мой видель сам у генерал-губернатор, ви в шёлкови шулочки на башмачки приг! приг!

- Никогда, ваше превосходительство! Я стою в карауле, как же можно, чтоб я прыгал на бале?

- Ну так шорт, диаволь там биль!

- Может быть, ваше превосходительство, только не я.

И Гессе, не смогши уличить его, ушел. Юни умер несколько лет назад. Я знал его лично уже в глубокой старости и в чине статского советника, доживавшего свой век на Покровке. До конца жизни он умел сохранить веселость и юмор в разговоре.