Эта история началась во времена, когда короткие юбки у женщин стали обычным делом, настолько обычным, что по длине этого необходимого элемента женского одеяния уже нельзя было отличить порядочную от гулящей.
В ту пору Россия покрылась ларьками, как старушка старческими пятнами, а дети умоляли матерей купить им сникерс и баунти.
Телевизор тогда еще смотрели все.
В ту пору передачи, навроде «НЛО: необъявленный визит», или трансляции съезда народных депутатов и сеансов Кашпировского с Чумаком уступили место рекламе, шуткам про нее Михаила Задорнова и песням группы «Лицей».
Он был одним из миллионов учащихся обычной средней школы в огромной стране, и переживал сложный в жизни каждого человека период созревания эротической части душевных сил.
Разумеется, эти самые силы созревали не только в нем, но и во всех прочих восьмиклассниках.
Добрая треть класса перекидывалась на уроке любовными записками.
Сейчас спроси у взрослых теть и дядь зачем тогда они отправляли эти записки по адресатам исключительно нелегальным образом, то есть на уроках, никто из них ответить не сможет, потому, как не помнит.
Возможно, это делалось потому, что любовная записка, переданная из рук в руки, или подброшенная в портфель, не имела такого всеобщего значения и непременной важности, как записка, переброшенная через три парты, на глазах у всего класса.
В их истории первую записку бросила она.
Прямо Татьяна Ларина – подумал бы он тогда, если бы знал в ту пору о существовании этой замечательной русской женщины.
Любовное послание угодила ему в ухо, и издав звук похожий на шелест, упало и закатилось под парту.
Послание было довольно увесистым, для изделия бумажной промышленности, а потому и удар, произведенный любовью по его уху, кажется левому, был чувствителен.
Происходило так от того, что любовные послания школьники сворачивали не в четверо, и даже не в восемь раз, а до состояния, когда послание начинало напоминать метательный снаряд, почти округлой формы.
Делалось это, разумеется, для утяжеления и придания ускорения при полете.
Как только звук упавшей под парту любви огласил окрестность, на соседних партах возникло шевеление.
Мужское население окрестных парт подняло головы и выразило озабоченность на лицах, пытаясь установить, кому был адресован бросок.
Все стали переглядываться и озираться.
Оглянулся и он.
С задней парты на него были устремлены прекрасные глаза Кобзевой, которые совершенно еще не знали косметики и были лучезарны естественной красотой.
Губы ее шептали какие-то слова, разобрать которые было нельзя, но и направление ее взгляда и указующий ее пальчик свидетельствовали безошибочно – прилет был по его душу.
В этот момент на шевеление отреагировала математичка, бросившая суровый взгляд в сторону, из которой исходили звуки, несовместимые с безмятежным процессом решения уравнений.
В следующий миг Кобзева и прочие учащиеся, испуганные математичкой, как суслики коршуном, в едином порыве попрятали головы, вперив взоры в свои клетчатые тетради.
Переждав несколько минут пока гроза уляжется, он наклонил голову и увидел, что бумажный кругляш с вожделенным содержанием лежит вне досягаемости под стулом соседа Пашки, ближе к проходу.
Пихнув соседа локтем, он глазами показал ему, что записка находится около его стула и надо ее подвинуть.
Сделав несколько неуклюжих движений носком своей кроссовки, Пашка подкатил послание поближе.
Он наклонился, ухватил записку и сунул в карман.
О том, чтобы читать ее на уроке, или на перемене не было и речи.
На перемене, лишь разверни послание, - обступят полкласса и станут заглядывать, через плечо, а такие как Скиба, так и вовсе попытаются выхватить из рук сердечную тайну, чтоб потом всем пересказывать и тем развлекаться.
Впрочем, многие записки такого рода, как он выучил в последствии, бросались некоторыми, главным образом, именно с той целью, чтобы их перехватили, и прочтя, разгласили содержание классной общественности.
После уроков он не знал, как побыстрее добраться домой, записка оттягивала карман, жгла ногу.
Он даже думал стать, не взирая на осенний холод, под уличный фонарь, чтобы покончить с сосущим его нетерпением, однако решил, что это будет не подобающе, учитывая важность момента.
Через полчаса, придя домой и едва раздевшись, он развернул послание.
Дома, по счастью еще никого не было, и никто не мешал ему читать заветные строки традиционными дурацкими расспросами о том, как прошел день и как дела в школе.
Записка была игрива, вовсе не похожа на признание Татьяны Лариной.
Ему не то, чтобы признавались в любви, и не то, чтобы куда-то звали, а скорее выплескивали на него сборник любвеобильных фраз, услышанных где-то.
Фразы эти были громкие, хлесткие, звучащие, но со стертыми гранями значений.
Содержание письма можно было уподобить жестяному ведру, оброненному на асфальт со второго этажа, которое производит могучий шум и грохот, однако сила этого грохота обратно пропорциональна его смысловому содержанию.
Его вдруг называли в записке «милый», от чего у него даже подкосились ноги.
Еще в ней было что-то про бесконечность, было слово «любовь», так лихо ввинченное в скопление прочих слов, что сложно даже было понять, обращено ли оно к нему лично, или присутствует там лишь для создания любовной поэтики.
Еще там были стихи, которые, вероятно, были позаимствованы из какой-то плохой книги, а может были и собственного сочинения, крайне бестолковые, возбужденные донельзя, одним словом, такие, на сочинение которых только и способен молодой организм, у которого зашкаливают гормоны:
«Пол второго скоро час, я хочу тебя сейчас…» - взывала дева в порыве обезоруживающей откровенности.
Он читал и перечитывал каждую строчку, как завороженный по многу раз, захлебываясь от странного удушья.
Ему казалось, что его сердце застряло у него в горле, и он часто делал глотательные движения, словно хотел таким образом водворить его на место.
Заря новой, невыразимо прекрасной и удивительно яркой жизни, померещилась ему.
Жизни невероятно насыщенной, где каждое мгновенье будет наполнено интереснейшими чувствами и открытиями.
Жизни не похожей на прежнюю опостылевшую до волчьего воя, где единственной радостью было достать катриджь с новыми играми для телеприставки, или купить десяток турецких жвачек «Турбо», которые армяне продавали вместе с сигаретами, пепсиколой и пивом около школы.
Грезы наполнили душу, как комары палатку туриста летним вечером.
Они неотвязно звучали в его ушах и в его сердце тысячью скрипок и прочих музыкальных инструментов тонкой организации, сливаясь в один оглушающий оркестр и жалили его неискушенное сердце огнем любовного переживания.
Ему чудилось неотразимо прекрасное завтра, в котором они с Кобзевой встретятся, и когда они встретятся, то он возьмет ее за руку и, может даже, обнимет, или даже поцелует, как по телевизору делают, он скажет ей тысячу нежных слов, и она, она тоже скажет ему много-много нежного и приятного и им будет так хорошо, что весь свет позабудется, и прекратится и даже отпадет, как засохшая пуповина за ненадобностью.
Ему казалось, что не только его сердце с душой, но и его карманы полны этой незримой и неведомой сущностью, о которой поются все песни и сочиняются почти все стихи.
Ему в какой-то момент даже показалось, что ноги носят не его, а любовь к Кобзевой, а он – только сосуд, вместилище для этой не пойми откуда взявшейся, словно выскочившей из-за угла любви.
За ужином родители смотрели на него странно и упрекали за необычную задумчивость и отсутствие аппетита.
Он не отвечал на их вопросы и вскоре они оставили его в покое и заговорили о том, что интересует их.
Отец жаловался на то, что предвыборная пропаганда перешла уже все границы, и что предвыборными листовками оклеили уже все заборы и даже трансформаторную будку:
куда не посмотри, везде прочтешь: Александр Лебедь с Борисом Ельциным, - говорил его отец.
А он размышлял над супом о том, нужно, или нет писать ответ: ведь его уведомили о любви письменно, стало быть, и ответ должен также быть в письменной форме.
Но что писать, и как, - он не мог себе представить.
Впрочем, заняться сочинением ответа, он мог только после выполнения домашки, которой, как назло, было много.
Никогда он так не ненавидел домашнее задания, как в тот памятный вечер.
Эти треклятые задание отвлекали от мыслей про Кобзеву и про ее странную, неизъяснимо прекрасную записку.
Никакой Егор Тимурович Гайдар не жаждал так ваучерной приватизации, как он жаждал встречи с Кобзевой в тот вечер.
Ленин и крестьяне не любили друг друга так, как они будут любить друг друга с Кобзевой, - мечтал он, читая во исполнение домашнего задания поэму Маяковского про Ильича.
Впрочем, может то была и не поэма, а стих, от которого в памяти осталось только какое-то странное признание пролетарского поэта про то, что адовая работа зачем-то делается и скоро даже будет завершена.
Еще ему нужно было написать, два небольших сочинения: одно – по истории, другое – для классного психолога.
Тема сочинения по истории была: «За что я люблю Степана Разина», а психолог задала написать на тему: «Если б я был дверью».
С Разиным он разделался за полчаса, изобразив из себя пару абзацев, суть которых сводилась к тому, что дескать люблю Степана за то, что боролся он с угнетением, и под пытками кого-то, или что-то не выдал.
С психологией же у него не сложилось с первого шагу.
Он сидел, наверное, целый час напрягал мозг до изнеможения извилин, но никак не мог выдумать, каких-то славных и полезных дел, которые он бы мог совершить, если бы был дверью.
В отчаянии он решился на шаг, который считал для себя позорным – обратился к родителям за помощью с уроками.
Но помочь они не смогли, а только сказали, что психологу самой нужно сперва получить надлежащее медицинское обслуживание и прокапаться в стационаре, а уж потом детям задания давать.
Наконец он смог выжать из себя одно-единственное предложение и написал на разлинованном тетрадном листе крупно, чтобы величиной букв, компенсировать скудость содержания:
если б я был дверью, я бы не скрипел.
Посчитав на этом дело с домашкой поконченным, он закрыл и отшвырнул от себя тетрадь для школьных сочинений, после чего взялся составлять ответ Кобзевой.
Работал он вдохновенно.
Сначала он писал, что-то из разряда: я был очень удивлен, ты мне тоже нравишься, но потом понял, что так пишут все, и решил добавить разнообразия.
За разнообразием он ринулся к книжному шкафу и выудив оттуда толстые тома, выписывал из них понравившиеся фразы, смелой рукой меняя по своему усмотрению слова и сочленяя строки из разных стихотворений вместе.
Вскоре он утомился.
И стал думать над тем, когда он успел полюбить Кобзеву?
Когда получил от нее эту записку, или еще раньше?
Нет, он, конечно, выделял ее как одну из самых красивых в классе, и даже не только в их шестом «Б», но и в «А» классе, и в классе «Г» и «Д» тоже, но все таки, до того, как она метнула в него записку, она не была предметом его воздыханий, он не думал о ней придя со школы.
Вот Наташа Криволапова – та, другое дело, та ему сразу понравилась.
Невысокого росточка, стройная, круглолицая с большими карими глазами, необычайно бойкая, острая на словцо, - она внушала любовь всему классу, и он от коллектива не отрывался.
Однажды, училка попросила ее закрепить обвисший край шторы потому, как она сидела к окну всех ближе.
И он запомнил на всю жизнь, как она стояла на стуле и, вытянувшись, прицепляла эту самую штору туда, где ей быть положено.
Забыв про уроки, он смотрел на нее, как смотрят на шедевры высокого искусства, как бабушка смотрит в телевизор, когда там поет Серов:
темная юбка до колен, синие колготки, темные волосы, заколотые хвостиком…
Но вскоре Наташу увезли в Германию и ее не стало в их городишке, в их школе.
Он грустил, так, как будто после ее отъезда в мире совсем не стало радости и прекрасного.
Очнувшись от воспоминаний, он перечел свой ответ Кобзевой, скомкал и бросил в портфель, чтобы завтра по пути в школу выкинуть.
Ему не понравилась то, что он написал.
Он завтра сам спросит у нее, что значит ее странная записка, после прочтения которой создавалось ощущение, что он подслушал чужой разговор, а не прочитал адресованное именно ему письмо.
Пусть объяснит толком, зачем все эти странные слова, намеки, стишки, отвлеченные рассуждения про любовь, не направленные лично к нему.
Конечно, он тогда был еще совершенно неопытен в женских проказах и не мыслил об этом ясно, но смутное, едва уловимое чувство, что с запиской что-то не так его беспокоило.
На следующий день он к ней не подошел, постеснялся.
Она же вела себя, как обычно и тоже не подошла.
Он переживал, старался понять почему она ведет себя так, словно ничего не случилось.
На уроках он часто оглядывался, чтобы посмотреть на нее, а на переменах ловил ее взгляд, и фразы, что она произносила.
Вечером он перебирал в мозгу сколько раз она ему улыбнулась, да сколько раз взглянула на него, и морочил себе голову всей этой жалкой арифметикой.
Через неделю он заметил, что она перебрасывалась записками, и с другими мальчишками.
А еще через пару недель пол класса обсуждало послание Кобзевой Андрею Скибе.
Со временем они перестали обращать друг на друга всякое внимание.
Возникли новые друзья, новые привязанности и все почти забылось.
Прошло два года, он перешел в другую школу, освоился там и обзавелся новым кругом знакомых.
Спустя еще пару лет, когда он со своим новым классом уже думал о выпускном кто-то из знакомых рассказал ему по секрету, что Кобзева оказалась совсем не той, для которой стоит бежать в лес за фиалками.
Сложно сказать на сколько верными были передатчики сведений, но суть поведанного ему была в том, что еще пару лет назад Кобзева как-то отправилась гулять с тремя парнями за окраину города, туда, где заканчивался район частных домов.
Зайдя с ними в рощу, она приласкала всех троих по очереди.
После конвейерных утех они бросили ее там, оставив одной возвращаться домой.
Последнее обстоятельство особо подчеркивалось.
Рассказчик, который был знакомым одного из тех трех парней, и который слышал все лично от него, клялся, или, как говорили тогда у них: отвечал на свой рот, что вся история правда, и что, если что-то и опущено, то лишь технические подробности секса в условиях лесной растительности.
Его эта история расстроила неописуемо.
Врезалась в память, как личная травма, хотя ко времени, когда слух его был потревожен этим призраком из прошлого он не видел ее уже два года и почти даже не вспоминал о ней.
Прошло еще три года, ему исполнилось уже двадцать, или даже двадцать один, он поступил в вуз в краевом центре и однажды, гуляя по городу увидел ее.
С ней был какой-то здоровяк неопрятного вида, очень крепкий, кряжистый, широкий в плечах и со светлыми, короткострижеными волосами.
Вероятно, старше ее лет на пять, если не на десять.
По всему было видно, что они не просто знакомы.
Все их жесты, мимика, образ обхождения друг с другом свидетельствовали о том, что они живут вместе.
Он видел их издалека, но ошибки быть не могло это была она.
Не смотря, на то, что последний раз он видел ее, когда ей было не больше шестнадцати, и с тех пор минуло пять лет, узнать ее было легко.
Она почти не изменилась, разве только немного поправилась.
Она и ее спутник стояли на церковном дворе и что-то обсуждали.
Одеты они были во все темное, и одежда их была самая незатейливая, выдающая стеснение в средствах.
Они стояли близко-близко друг к другу, как влюбленные в старом кино только за руки не держались.
Она с несколько потерянным видом что-то объясняла своему спутнику, глядя на его лицо, как на икону: со страхом и надеждой.
Впрочем, может ему только так показалось.
Ее собеседник то кивал головой, то отвечал ей что-то с недовольством.
Спустя минут пять они повернулись и пошли к выходу.
Он провожал их взглядом и когда уже не мог различить их в далеке среди множества снующих во все стороны мужских и женских фигур, ему вдруг пришла мысль:
А знает ли этот мужик что-нибудь о ее прошлом?
А она, много ли у нее было за пять прошедших лет таких случаев, что описал его лицейский приятель, или это … тут даже сама мысль его запнулась и скукожилась, это … происшествие было лишь единичным эпизодом, сглаженным и искупленным последующей жизнью?
И зачем они приходили в церковь?
Замаливать грехи?
Судя по ее поведению, инициатива посещения храма была с ее стороны.
Но для чего?
Если грехи замаливать, то ей сподручней было пойти одной.
Может хотят венчаться?
Тут он вспомнил, как терял аппетит и сон из-за этой женщины, когда был подростком, как его тянуло к ней исключительно сердечное переживание, а не мужское хотение.
Он вспомнил муки ревности, которые он испытывал, когда мальчишки, собравшись шумной кучкой читали перехваченную записку Кобзевой Андрею Скибе.
Все были крайне возбуждены, хихикали и у всех блестели глаза, не меньше, чем когда они рассматривали в школьном туалете вырванные из заграничного журнала страницы с голыми тетями, которые из дома принес Рачик Калоян.
Та, или иная фраза Кобзевой вызывала взрыв смеха, или улюлюканье, они повторяли их, смакуя, словно это были строчки из популярной песни.
Он брел по шумному проспекту, совершенно ничего не замечая, поглощенный явлениями из прошлого.
Воспоминания схватили его за горло, точно дерзкие гопники, и ему как в тот вечер, когда он читал ее записку, стало не хватать воздуха.
Он даже до половины расстегнул молнию на свой бежевой ветровке и пару пуговиц на рубашке, чтобы перевести дух.
Неожиданно ему стало унизительно стыдно за себя, за свое несуразное сердце, за глупый романтизм.
И с чего он так расстроился?
Он не имеет отношения к этой женщине, и она к нему, абсолютно никакого отношения!
У них-то и не было никогда ничего, кроме, разве его, ну может, в какой-то период и ее фантазий.
Ему должно быть наплевать!
Так почему же ему не наплевать?!
Он столкнулся с ней сейчас, вернее даже не столкнулся, а лишь издали коснулся взглядом, и - словно попал под лошадь.
Весь вечер мысли о ней его беспокоили, и он отбивался от них как от стаи комаров, или даже собак.
Прошло несколько недель.
Он почти забыл об этой встрече, совершенно успокоился, вошел в круг обычных дел и людей.
Минуло еще пару месяцев, и он позабыл о ней совершенно.
Но однажды на автостанции, куда он пришел, чтобы ехать на пригородном автобусе домой, кажется, с описанной последней встречи минуло полгода, или даже год, он увидел объявление.
Объявление было отпечатано на плохом принтере, и имело плохую черно-белую фотографию.
На фотографии была она.
Слева от фотографии была надпись:
Внимание, розыск!
Разыскивается Кобзева Наталья Александровна, которая ушла из дома и не вернулась, такого-то числа, такого-то месяца…