Воспоминания Ивана Михайловича Снегирёва
Не могу определительно сказать, с каких лет начались у меня сознание и воспоминания. Апреля 23-го 1792 года бабушка моя, вдова Анна Ивановна Кондратьева, слушала всенощную в церкви Св. Георгия в Ендовах, как возвестил ей отец мой, магистр, потом профессор московского университета Михаил Матвеевич, что Бог ему послали сына Ивана.
Бабушка приняла эту весть с восторгом, может быть, особенно потому, что у неё дед назывался Иван Михайлович Комаров. По обычаю, новорожденному пророчили разные счастливые предсказания; находили даже, что он родился о шести пальцах, какие имели, по Библии, исполины; но бабушка и судьба "надвое сказали".
Помню, хотя и темно, то время, когда родители мои жили в доме священника Рождественского монастыря Адриана Николаевича, лица весьма благочестивого, который вел строгую, подвижническую жизнь, почти ночи проводили в молитве, спал на голых досках, и вместо мягкого изголовья был у него камень.
В памяти моей мелькают отрывочные подробности о разных мелочных в жизни обстоятельствах; но глубоко впечатлелись слова, слышанные от моей няньки Аграфены:
- Прежде были люди пыжики, а то будут все тужики.
- Что же это такое? - спрашивали я няню.
- А вот что: люди прежде все пыжились, да прохлаждались, а то станут тужить и ничем не будут довольны.
- Да отчего же это?
- Да Бог знает, отчего; чай от грехов своих; такое уже настанет время.
Бывши уже лет десяти, я ужасно сердился и спорил с нянькой, когда она повторяла народное пророчество, что "Москва будет взята на 40 часов". Но это самое я слышал не от одной няньки, но и от моей бабушки, Анны Ивановны Кондратьевой. Подобно голосу, летающему в пустынях африканских, и в народе "носятся тёмные предания и предсказания, в которых таятся истины", распечатываемые в будущем, и нередко сбывается то, что кажется нам несбыточным.
Предоставляя себе сказать о других событиях в моей жизни, обращусь к подмосковному царскому селу Измайлову, драгоценному по воспоминаниям: там были жилища моих прадедов и дедов, там их священные для меня могилы, там я провел лучшие лета моей жизни.
Я еще застал там, в самом начале XIX века, дворец с каменными службами, аптекарский и виноградный сады, старый и новый зверинцы, наполненные оленями, кабанами, американскими свиньями и другими животными.
В зверинце цапельники, где на вершине вековых сосен цапли вили себе гнезда. Там на моих глазах рыскала царская псовая охота за зайцами, лисицами, волками и медведями. Словно теперь вижу, как медведь, преследуемый охотниками и собаками, перескочит через высокий тын, окружавший зверинец.
Кажется, будто теперь отдаются в ушах моих стройные и веселые песни охотников, сопровождаемые звуками тарелок и ложек с бубенчиками, с хлопаньем арапников и выстрелами из ружей. Их любили слушать юный Петр II, Елизавета Петровна и Анна Ивановна с Бироном, нередко забавлявшиеся охотой и стрельбою из ружей в Измайловском зверинце.
Это царское приволье для меня драгоценно еще потому, что там жила почти вся родня моей матушки и что там женился мой батюшка.
Мимоходом замечу, что матушка моя родилась в Казани, в пугачёвщину, а батюшка увидел свет в Александрове, в то время, когда там, в Успенском девичьем монастыре, пребывала цесаревна Елизавета Петровна, крестная мать отца моего.
Заговорив об охоте, не могу пропустить, что начальником псовой охоты и форшмейстером зверинца там был мой дядя (по жене его) Павел Матвеевич Извольский, охотившийся с императором Павлом I и с графом А. Г. Орловым: лихой наездник, рьяный охотник, меткий стрелок, который один ходил с рогатиной и ружьем на медведя, 85-ти лет стрелял на лету ласточек и 90-ти лет убил волка.
Занимая несколько лет выгодную должность форшмейстера в Измайловском зверинце, он оставил в неотъемлемое наследство жене и детям честь и доброе имя. В 1812 году, потеряв свое имущество, он, как искренно верующий, не потерял надежды на помощь Божью; такое упование его не посрамило.
Дядя его, Гаврила Матвеевич, был любимым стремянным у императрицы Елизаветы Петровны, которая иногда посещала уютное его жилище, кушала у него любимую свою "яишницу-верещагу", блины, домашнюю наливочку, бархатное пивцо и янтарный медок; зимою она с ним каталась в саночках, а по прудам на коньках.
Гаврила Матвеевич был силач и смельчак старого русского закала, прямо говорил правду, потому что жил честно и благочестиво, без лицемерия, Царице своей, разумеется, и матушке святой Руси, предан был душой и сердцем. Это давало ему смелость, которая не могла нравиться придворным.
Наши слова оправдаем самым примером из жизни Гаврилы Матвеевича.
Однажды случилось ему ехать у кареты Государыни, которая, увидев, что он нюхает табак из берестовой тавлинки, сказала ему:
- Как тебе не стыдно, Гаврила, нюхать из такой табакерки! Ты ведь царский стремянной; что подумают обо мне иностранные послы, коли увидят у тебя берестовую тавлинку? Эка, дескать, у них голь царские слуги!
А они тогда были в Москве.
- Где мне взять серебряной табакерки? Не воровать же стать!
- Ну, хорошо, я тебе пожалую золотую табакерку.
После того, прошло несколько времени, а табакерки Гаврила не получал. Императрица сбиралась куда-то ехать; карета стояла у подъезда, Гаврила был наготове в приемной зале дворца, где собралось и несколько царедворцев. Между ними зашел разговор о правосудии, в который вплелся и Гаврила, как близкий к Государыне человек.
- Что вы толкуете о правде, когда и в царях нет ее?
Его слова подхватили придворные и передали Государыне. "Вот как, дескать, поговаривает жалуемый вашим величеством Гаврила!". Надобно заметить, что в то время роковое "слово и дело" вело в истязательный Преображенский приказ. Добрая Елизавета, не чуждая придворных сплетен, позвав Гаврилу Матвеевича к себе в кабинет и с кротостью спросила своего стремянного:
- Я слышала, ты говоришь, что в царях правды нет; скажи мне, какую же неправду я сделала пред тобою?
- А вот какую, - смело отвечал Гаврила: - обещали мне золотую табакерку, и вот, сколько прошло месяцев, а не исполнили своего обещания!
- Ах, виновата, забыла, - и с этим словом вынесла из кабинета Гавриле серебряную вызолоченную табакерку, устюжской работы с чернью. Тот, взяв ее, поклонился до земли, а, посмотрев на подарок, молвил:
- Все-таки моя правда, что в царях нет правды.
- Как так? - шутя, спросила Императрица.
- Да ведь ты изволила обещать золотую табакерку, а жалуешь вызолоченную, серебряную!
- Ну, ну, опять не права; подай мне серебряную, обменяю ее на золотую.
- Нет, матушка, эта будет у меня будничною; изволь-ка вынести мне праздничную.
Так и сделалось, как сказал Гаврила. И Государыня, и стремянный остались довольными: одна шуткой, а другой двумя подарками от Царицы.
Однажды, на именины, Императрица прислала к Извольскому пирог, начинённый рублевиками. Когда он благодарил ее за такую милость, она спросила его:
- По вкусу ли, пирог с груздями?
- Как, матушка Царица, не любить царского пирога с груздями, хоть бы и с рыжиками!
Но завистливые "кознодеи" уловили какие-то слова Гаврилы, и он попал не только в опалу, но и в страшный Преображенский приказ, где сидел несколько времени; потом, по ходатайству жены своей, прощен Императрицей.
Ныне покажется странною простота обращения Императрицы в домашней жизни. Она любила слушать сказки и россказни простых людей, даже брали для этого с площади торговок к ней в опочивальню. Во время послеобеденного отдыха они сиживали у ее постели и рассказывали всякую всячину, что видели и слышали в городе.
Императрица, чтобы дать им свободу говорить между собою, иногда притворялась спящею; не укрылось это от сметливых баб и от придворных; последние подкупали первых, чтобы они, пользуясь мнимым сном Императрицы, хвалили или хулили, кого им надобно в своих шушуканьях между собою. Таким образом, обе стороны "обольщались".
Под смертной казнью им запрещалось разглашать, что они бывали у Государыни во дворце и говорили с нею.
- Смотри же, - говаривал им царский стремянный, - ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами; а не то жилы вытянут, в уголь сожгут, по уши в землю вколотят.
Возвратимся еще к Гавриле. Он был атлетического сложения, силен телом и духом, крепок верою в Бога, непоколебим в честности и в преданности своей Царице. Благородство он ставил не в знатном происхождении, а в справедливости и добродетели, хотя происходил из столбовых дворян.
Случилось как-то, жена его пекла блины, а он, сидя у печки подле нее, чинил свои сапоги; дети вокруг их вертелись в ожидании горячих блинов. Толкуя о том и о сем с женою, они договорились до дворянского происхождения своего.
- Ведь мы не выходцы какие и не разночинцы, а природные столбовые дворяне!
С этим словом Гаврила кинул сапоги и, схватив из ящика под образами древние жалованные грамоты и дипломы дворянам Извольским, кинул в печь.
- Вот тебе и дворянство! - промолвил он. Жена только ахнула, хотела что-то сказать; но, взглянув на висевшую на стене ездовую нагайку, прикусила язык. Гаврила спокойно принялся за сапоги, а жена его за блины.
В домашнем быту плетка и розга поддерживали и водворяли порядок и устройство. Где грозно, говорит пословица, там честно, или: хорошо честь и гроза.
Это средство испытал и племянник Гаврилы, Павел Матвеевич Извольский. Жена его, моя тетка, была красавица телом и душой; но молодой муж, при пылком характере, увлекся как-то соблазном, конечно не без содействия беса, на которого в тот век люди сваливали все вины свои.
Гаврила, проведав об этом, приехал сделать племяннику увещание не в сухих и общих наставлениях, но в осязательных поучениях, так что тот, от его нагайки, пролежал с неделю не на спине, а на животе.
Я знаю по преданию от родной бабки и от матери о прадеде своем Василии Кондратьевиче Кондратьеве, который служил при Измайловском дворце и умер в селе Измайлове на 113 или 114 году (а прабабка моя на 107 году).
До меня не дошли подробности о его службе и делах; только одно мне известно, что наши Филемон и Бавкида жили в счастливом супружестве 90 лет.
Когда прадед мой положен был во гроб, прабабушка усиливалась плакать, но источник у нее уже иссяк. Причитая по старому обычаю, она голосила: "Отец ты мой, я с тобою пожила, словно у печки погрелась". В счастливой жизни, во взаимной, не остывавшей теплоте сердца, так ей показались "короткими" 90 лет супружества.
Кондратьевыми переименовал Петр I Вороновых. Один из них служил у него в канцелярии; на нем нередко бывала царская рука, и чуть не дубинка. Так я слышал от бывшего управителя подмосковными дворцами, коллежского асессора Ивана Савича Брыкина.
На погосте церкви Измайловской, Рождества Богородицы, погребен дед мой с материнской стороны, придворный комиссар Иван Васильевич Кондратьев, в 1776 году, не старых лет. В Казанской губернии он был управителем казенных крестьян.
В то время, как грозный Пугачев приближался к Казани, дедушка с семейством своим сидел за столом. Вдруг на двор въезжает несколько троек, входят в столовую мужики. Дедушка не знал, что и подумать, особенно в то кипучее время, когда самозванец возмущал крестьян против господ и когда многие из помещиков делались жертвами своеволий и самоуправства.
- Что вам надобно, братцы? - спросил дедушка.
- Тебя с женушкой и детками, - отвечали мужики.
При таком отрывистом ответе, он мог подумать об угрожающей ему с семейством опасности, даже о мучительной смерти, какой предавали необузданные крестьяне своих начальников.
- Нет, отец наш! не думай ничего худого, мы приехали спасти вас за ваше радение о нас, сбирайтесь скорее! Пугачев близко.
Взяв с собою, что успели, второпях, бабушка с детьми, в том числе, с матушкой моею, поехали в Москву, в Измайлово, а дедушкам скрылся в крепости. В доме остался дворецкий Прокопий. Не замедлили явиться бунтовщики; приняв Прокопия за господина, они подняли его на копья; имя его сохранилось в указе; девок Пугачев взял к себе в палатку. Одна из них, красивая собою, заняла у мнимого Петра III место Императрицы и носила на голове род короны, которую мне довелось видеть.
По освобождении Казани от осады и по взятии в плен самого Пугачева, дедушка переехал в Москву и поселился в Измайлове, ближе к жениным и своим родным. В числе их там находился мой прадедушка Иван Савич Брыкин, о котором скажем несколько слов.