ГЛАВА 8. ДУХИ ВЕШАЙТЕСЬ.
Мы вылезли в чистом поле, если не считать деревянного помоста и такого же из нестроганых досок строения в форме загона, квадрата с плоской крышей.
Лихо, повыскакивали в полурасстегнутых полупальто и телогрейках, огляделись по сторонам — белая мгла вокруг и ветер, несильный, но постоянный. Замерзнув, потянулись в загон, в котором не было пола, а застывшая жижа была изрыта множеством человеческих ног.
— Товарищ лейтенант, а когда за нами приедут?
— Ну сейчас полседьмого, в девять развод, где-то около десяти должны быть, — успокоил он.
Мысленно посчитал, и получилось, что нам тут дубеть ещё минимум три часа.
Три часа ещё на свободе, но очень скоро стало казаться, что мы просто не дождемся, а замёрзнем.
Левченко велел разбрестись по округе в поисках дров для костра. Которых и в помине не было.
Зато нами было обнаружено, что и помост вдоль железной дороги, и сарай местами стоит с вырванными досками.
Удачно продолжив дело, мы скоро грелись у костра, разложенного прямо в сарае на месте старого огнища.
Были расстегнуты рюкзаки, и устроена последняя пирушка.
Литеха глотал из фляги, закусывая нашей снедью, ему, походу, было лучше всех. К тому же после командировки полагались отгулы, и можно было сгонять в Киров.
Я согреваюсь вблизи огня, у меня есть опыт, мы часто прогуливая школу с Рыжим, ходили зимой в лес. Целый день жгли костёр и курили. Я попадаю в свое любимое состояние, наплывающих мыслей, мне страшно, я не жду ничего хорошего от ближайшего будущего.
***
Я всегда боялся унижения. Не столько физического, больше морального. Боязнь физического насилия идет от страха смерти, что может быть страшнее ее. А страх моральной насмешки сильнее.
В детстве все мы думали, станем ли предателями, оказавшись в немецком плену, когда нас начнут пытать в гестапо. Тут было понятно, лучше умереть, чем стать изгоем. Предатель, изменник — это клеймо, презрение, особое место в стае. Ты никто, человек, который на самых последних ролях, к тому же морально униженный.
Самый слабый способен плюнуть тебе в лицо. Страх быть отверженным из общества сильнее страха смерти. Это же относится и к вере. Нельзя предать своего Бога, а потом не быть принятым в раю.
Слабые люди ломаются, а человек слаб по своей природе, но скрывает это. Мы боимся, но больше боимся, что другие узнают. Отсюда вся мораль: быть пойманным на недостойном поступке, после которого тебе не будет места в обществе, оказаться на самой низкой ступени иерархии, быть отвергнутым — главное наказание для стадного животного, оно не сможет выжить в одиночку.
Мораль она тоже разная, зависит от стаи, в которой ты находишься. Многие считают, если человек не верит в бога, то он способен совершать самые низменные поступки. Но это не так, они зависят от наших взглядов на устройство этого мира, и у каждого есть своя черта, через которую нельзя переступать.
Это заложено на уровне генов и проявляется уже в самом раннем детстве. Человек как стадное животное не может переступить через это. На этом основана и мораль понятий допустимого поведения в среде, в которой живешь.
Но самый главный критерий, о котором все молчат, это чтобы другие не узнали. Почему Бог сильнее, а он все видит, даже твои мысли, поэтому ты и молишь его постоянно о своем прощении.
Инстинкты выживания заставляют волков в голодное время пожирать друг друга. Едят всегда самого слабого, менее полезного для стаи.
Я боялся, что мои ровесники узнают, что я плохо вижу, даже мама про это не знала. В четвертом классе в школе была медицинская комиссия, и оказалось, что я вижу только две строчки в проверочной таблице. Я сразу решил, что это из-за ранения меня копьем, и никому не сказал. Мама сразу бы об этом догадалась. Конечно, ей можно было рассказать, она же тогда промолчала, когда я обоссался на свое день рождение.
Учёные люди пишут, что дети начинают помнить себя с пяти лет. До этого возраста наш мозг стирает негативную информацию, чтобы она не мешала в дальнейшей жизни.
Многие утверждают, что они помнят себя намного раньше. Всё возможно, как и то, что наш мозг сам придумал многие события. Люди, помнящие одни и те же события и находящиеся все вместе, помнят и рассказывают о них каждый по-своему, а случайно присутствующая при этом запись часто выдает ещё один результат, отличный от воспоминаний всех участников.
Мы дорабатываем события до уровня собственной приемлемости. Всё иллюзорно в этом мире, возможно и он сам.
***
Помню в пятом классе Петух чем то обидел Шухера, тот пожаловался старшему брату, старшаку перед армией.
Братан пришел в школу, затащил Петуха в туалет и там ударил, на руке у него был кастет, и он порвал ему рот с одной стороны. Тот его пластырем заклеивал, но шрам все равно остался. Все знали историю и сочувствовали Петуху.
Сашку стали бояться. А он распустил крылья и выше себя никого не видел. Заставлял своих пацанов таскать ему портфель после школы.
Это было особенно унизительно.
Тем более это делалось, чтобы все видели. Даже в школе, а там девчонки. Его все ненавидели, я тогда тоже очень сильно боялся.
Меня он не трогал, у меня были жвачки. Привез отец из Болгарии.
До этого жвачку я видел только в мультфильме про Болека и Лёлика.
После него мы все стали жевать гудрон. Сначала он жесткий, а потом во рту разогревается и жуется. Набивали полные рты, кто больше зажует, соревновались. Конечно, тем, у кого пломбы, нельзя.
Отец брал путевку туда, 160 рублей целая зарплата, и можно с собой было еще 500 брать. Там их меняли на местную валюту и закупались шмотками.
Он привез маме дубленку красного цвета, мягкую очень, я больше потом ни у кого такую не видел. Себе куртку «Аляска», которую носил потом до самой смерти, и я еще после него лет пять на работу, в ней ходил.
А мне жвачку, две упаковки пластинок, и ирисками целую горсть. Еще спичечный коробок с зелеными головками на спичках и переливающейся голой бабой по пояс. Грудей у нее не было видно , она их прикрывала руками, а когда коробок поворачивали, она убирала их. Этот коробок потом лежал у нас в серванте в хрустальной пепельнице.
Про жвачки я никому не говорил, даже не хвалился, чтобы не угощать. Берег, несколько дней жевал одну, а потом отламывал кусочек от не жованной и к старой добавлял.
Как ни крути, а какая-то часть еврейской крови во мне течет.
Я тогда тоже Сашку сильно стал бояться, меня он не трогал. Я к нему заходил, и мы вместе ходили в школу. Брата его каждый день видел, он меня не любил, обзывал, всегда, говорил:
- Собственно говоря, именно говоря, пришел, -наверное, я так выражался часто, не знаю, не замечал. Я много книг читал тогда.
- Смотри, что у меня есть, — говорил я Шухеру, показывая пластинку.
Он зажевал целую.
— Еще есть?
— Маленько осталось, в пачке всего пять штук, две я сразу за один раз, — и показывал ему большой комок недельной давности.
— Приноси завтра еще, и не говори никому.
Я обещал, он потом велел принести еще и все картинки от них.
Сашка показательно жевал, чтобы все видели, не как я, украдкой.
Я был всегда около него рядом, но тоже боялся, что он заставит меня таскать свой портфель.
У него были настоящие гантели, он показывал, как ими занимается.
Мне предлагал на счет соревноваться, он был сильнее.
Я тоже хотел качатся, хотел стать сильнее его. Просил отца купить гирю 16-килограммовую, как у Пантелея, тот Шухера не боялся, даже наоборот, Шухер с ним вел себя очень скромно, а над остальными в этот момент еще сильнее издевался. Меня сразу просил чего-нибудь принести. Я подавал, это же не портфель таскать.
Отец гирю не купил, сказал нечего деньги кидать , все равно будет валятся.
Тогда я решил принести два кирпича и ими заниматься.
Шёл со школы по железной дороге и поднял, где их разгружали. Положил в брезентовую сумку, которую взял с собой в школу в заранее.
Сторож меня поймал, подумал, постоянно ворую, попугал милицией, потом отобрал портфель и велел приходить за ним с отцом.
Отец потом мне сказал, чтобы я каждый день по кирпичу домой приносил после школы.
-Много не бери,-учил он меня,-по одному, и по сторонам смотри, если что беги, взрослого посадят, а тебе все равно ничего не будет.
Таскал, потом, батя завалину из них вокруг дома сделал, до этого из плетня была. Всегда очень сильно боялся, что поймают когда воровал.
Отец велел смотреть по сторонам, с моим то зрением, легко сказать.
Сначала я занимался кирпичами, потом поднимал лом, двумя руками, потом одной. Делал по несколько подходов, доходил до сотни и всегда с наслаждением представлял как я буду бить Шухера.
Я его не навидел, хотя со стороны все считали нас друзьями. Я потом на секцию бокса пошёл записался и ходил украдкой, боялся узнают заставят драться, чтоб избить и посмеяться, над боксёром.
Я и на секции всех боялся, но все равно, ходил и занимался, а у меня ничего не получалось.
А Сашка как будто не чуял сгущающихся над ним тучь, продолжал измываться. И вот настал день и его брата забрали в армию.
Пацаны подошли ко мне и сказали, что сегодня после школы будут кучей бить Шухера. Предложили, мне вызвать его один на один, я ведь занимаюсь боксом. Откуда только узнали.
Со школы шли все вместе, и все делали вид, что ничего не произошло. Сашка был немного грустный, и не кому не сказал нести свой портфель. Шел весь красный и молчал.
Дошли до парка, около хлеб завода, дошли до середины его, оставалось немного до нашего постоянного места сбора, где всегда курили, перед школой. И тут меня толкнули.
Шухер наверное все понял, он шёл впереди один. Я его окликнул.
Предложил драться один на один, он сказал, что я сильнее его, занимаюсь боксом и он не будет.
Потом обвёл глазами окруживших его пацанов и сказал,- бейте меня я виноват.
Все подходили и били его кулаком в лицо по очереди, по о одному разу. Лишь только я один ударил его слегка ладошкой.
Моя ненависть куда-то исчезла, мне было его жалко.
***
Родители держали кроликов и моей обязанностью было рвать им травы. Сначала, рвал руками и волоком таскал мешок за собой. Потом научился косить, ездил на велосипеде и привозил два мешка.
Один на сегодня, второй затаскивал на чердак, там расстилал на просушку, заготавливал на зиму.
Кормить мне не доверяли, отец говорил -сдохнут с голоду.
А вот пасти коз было западло. С козами всегда только старухи ходили. Некоторых пацанов заставляли, их звали козлопасами.
А слово козёл самое обидное было тогда. Если козлом тебя обозвали, всегда надо было отвечать. Пофигу здоровый он, или много их, кидаться надо было сразу в драку, иначе ты на самом деле становился козлом.
Это слово вошло когда я учился в шестом классе, в школе только и слышалось, козёл, да козёл, сам козёл. Можно было в драку ее лезть-сам козёл ответить, или от козла и слышу. Но тогда по принципу мяча тебе должны были залепить. Пацаны мутузили друг друга все перемены. А кто боялся и не отвечал стали козлами. Но козлопасы, которые пасли, вообще были не прикасаемые с ними даже за руку здороваются нельзя было.
Козел было зоновский понятием.
Козлами называли сотрудничавших на администрацию. Они ходили с красными повязками и стучали.
А стукачей надо было сразу убивать.
Ябеда корябида солёный огурец, никто тебя не ест, это вообще из детского садика еще пошло. Вот от куда корни, они с молоком матери.
Во внутренних войсках тоже было нельзя служить, потому что они зону охраняли. Когда они на дембель уходили, то форму снимали и ехали в гражданке. Их выкидывали из поездов и били при удобном случае.
Довлатов про это промолчал. В своих рассказах, вообще обошел эту тему, в то время сказать что ты в ВВ служил или прапором был заподло было, это как в ментовке работать, даже хуже. Я не знаю как он жил после того как сам в книге признался, что вертухаем работал.
***
Наконец показался тусклый свет фар, и послышался протяжный вой мотора. Это был «пазик» с квадратной кабиной зелёного цвета.
Водила казахской национальности, широко улыбаясь, говорил нам:
— О, якши духи приехали, — и что-то там ещё неразборчиво, по-своему, с шипящими.
— Курить есть, угощай.
Кто-то дал ему пачку «Примы». Тот сразу подобрел.
— Откуда будете?
— Пенза, — ответили сразу несколько голосов.
Казах словно поперхнулся.
— Есть тут ваш земляк, много земляков, дембеля все. Повезло тебе, салобон, — сказал он в заключении.
Около получаса мы едем по грунтовке посреди поля, потом выяснилось, что это болото, пока не упираемся в КПП. Это небольшой кирпичный домик с одним окном и шлагбаум, который открывается вручную.
После небольшой проверки едем дальше.
Вскорее появляются строения, это казармы, которые тянутся вдоль дороги.
Вдруг все кидаются к окнам, мы объезжаем колонну грязных солдат, как будто вышедших из обороны, после тяжёлых боёв.
На плечах у них вместо оружия штыковые лопаты, у некоторых ломы.
Колонна сходит с дороги, пропуская автобус, все смотрят на нас, а мы из окна на них. Я вижу страшные какие-то нерусские лица с оскалами вместо улыбок. Они машут нам руками и кричат:
— Духи, вешайтесь.
Становится немного не по себе.
— Вы знаете, что такое черная рота? — спрашивает Левченко.
Мы молчим.
— Так вот, здесь черный гарнизон, — он нервно смеётся.
Нас заводят в одну из казарм. Это длинный щитовой барак с окнами.
Посередине его проход, а по бокам стоят двухъярусные кровати с матрасами поверх металлических сеток.
Нас встречают человек шесть заспанных сержантов. Всеми рулит высокий казах по прозвищу Нурик, он старшина.
Мы сдаём свои рюкзаки в каптерку, а деньги старшине. Потом нас отправляют в баню, где мы должны помыться и надеть форму.
По дороге в баню, я вытаскиваю свой стиляжный ярко малиновый брючный пемень, протягиваю его Нурику, ведущего нас туда.
-Возьми, будешь ходить в самоволку, жалко выкидывать.
В бане можно упаковать свои вещи и их отправят посылкой домой за счёт государства.
Аркаша, еврей, мой земляк, хотя он всем говорит, что с Одессы, спрашивает у Нурика во что упаковать. На нем хорошая куртка с цигейковым воротником.
Нурик смотрит на него с ненавистью.
-Во что хочешь в то и упаковывай.
Аркаша выворачивает куртку прокладкой на верх и перетягивает ее ремнём. Сверху ручкой прямо на подкладке пишит адрес.
Мы все смеемся, наивный, кто тебе будет с твоей курткой геморрится.
Мы должны раздеться до гола и пройти в моечное отделение, а потом выйти с другой стороны и получать форму. Пока все так, как говорили, отслужившие знакомые.
Я потихоньку, чтобы никто не видел, засовываю заклеенные в целофан пятьдесят рублей себе в рот.
Воду надо наливать из тазиков и выливать их на себя.Она чуть ли тёплая, многие не моются, я тоже решаю пропустить это удовольствие.
В бане холодно, чуть теплее чем на улице. Сегодня не банный день, ее никто не топил.
Искупавшиеся начинают дрожать, процесс получения белья затягивается.
Снача дают исподнее, это штаны с дыркой спереди вместо ширинки и рубашка с длинным рукавом без пуговиц. Такая лежит у отца в особом свертке, на смерть.
Трусов нету, как можно без них ходить, горюю я.
Вспоминаю свои плавки, в труселях мы и дома не ходили, считалось западло. Даже девчонки про это знали, всегда подкалывали над теми кто в трусах купался.
На штанах внизу две верёвочки их надо завязывать. А у меня одна, вторая оторваная. Вцепляюсь зубами и отрываю оставшуюся.
На другой завязываю.
Все просят форму 46 размера, жирных нет никого, я вообще стесняюсь своего живота и всегда его выпячиваю, он проваливается, как в кино, когда показывают концлагерь.
Такой формы нет, дают в основном пятидесятый. Нурик подзывает меня и даёт 48 размер.
Наверное ему понравился мой ремень.
Сапоги - учили знакомые - надо брать на размер больше. Я незнаю своего размера, даже не интересовался. Мерию и снимаю, не могу понять, а не угадать с сапогами, равносильно смерти. Их дают одни на два года.
Беру, в казарме обнаруживаю, что один больше другого. Ищу, может кто ещё перепутал, но не судьба.
Дого переживать не приходится, построение.
Левченко показывает, как надо наматывать портянки. Мы мотаем их кто во что горазд и маршируем назад в роту, придерживая спадающие штаны руками.
Потом нам выдают петлички, шевроны с погонами, и все это надо подшивать к форме ниткой с иголкой, которые велели взять с собой из дома.
Я первый раз держу иголку в руках, колю пальцы, и у меня ничего не получается. Через некоторое время многие уже щеголяют по форме, а у меня все косо.
Распарываю и перешиваю, все равно не выходит.
К вечеру в роту загоняют ещё два отделения, оказывается, мы не одни. Это ребята из Самары и Перми.
С прибытием с занятий ребят у нас впервые появилось свободное время. Мы быстро знакомимся и бесконечно бегаем в туалет курить, на улицу нам нельзя, а курево с нашим приходом опять появилось.
Сержанты из сданных рюкзаков вернули нам только: мыло, зубную щётку с пастой, иголку с нитками, а остальное — не положено.
Курить назад тоже не отдали, просто кинули несколько пачек на всех.
Мы по привыкшие к друг другу за дорогу перестаем узнавать себя в форме, все становятся чужими.
На ужин, обеда у нас не было, нас ведут позже всех. Присутствует офицер, дежурный по части. Всем понятно, сводить салабонов в столовую — очень ответственное задание.
Мы рассаживаемся по десять человек за столом. В середине алюминиевый бачок с кашей, похожей на сваренный клей. Это пшено. И две банки рыбных консервов, а также чайник с какой-то мутной жидкостью (чай), по два очень крупных куска сахара.
Хочешь — клади в накладку, а можно и так грызть. Хлеба три кусочка, черный похож на кислую глину, и белых два.
Сержант Ваха, он азербайджанец, зычным голосом предупреждает:
— Хлеб, сахар карман ставить нельзя, сек-тым буду делать.
Очень скоро я сам буду говорить «карман поставил» вместо «положил» и хорошо буду знать про «джаляп».
Но пока нам ещё весело.
Каша холодная и противная, но я старательно запихиваю ее в себя — надо есть все, что дают, чтобы не умереть с голоду. Пью ледяной чай, мы последние, все давно остыло, и думаю о своей любимой яичнице с двумя кусочками обжаренной докторской колбасы.
После ужина у нас свободное время, целый час. В конце «взлетки», центрального прохода между рядами кроватей, на стене висит телевизор. Это черно-белый «Рекорд», такой же, как у меня дома, но сейчас он выключен.
В Ленинской комнате есть подшивки центральных газет и журналов, шахматы и шашки, но нас туда не пускают, чтобы не испачкали полы.
В воздухе звучит мелодия, она доносится из «каптерки». Вслушиваюсь, это Макаревич поет новую песню: «А он, дурак, не мог понять, куда улетать, зачем его куда-то зовут».
Машина времени — моя любимая группа, и я такой песни ещё не слышал, пытаюсь уловить смысл очередного шедевра.
Близится время отбоя, он в десять часов вечера.
Макаревич — гений, несомненно.
В школе я несколько раз спорил с учительницей литературы, пытаясь доказать, что он поэт, его песни — это стихи. Она всегда смеялась в ответ и называла меня наивным, непонимающим юношей, который не может отличить искусство от пошлости.
Слышится: «Построиться».
Мы выстраиваемся в две шеренги по «отделениям». Начинается вечерняя проверка.
Потом нас долго учат делать «подъем-отбой», как в кино: зажигают спичку, и пока она горит, надо успеть. Кто не успевает, бьют солдатскими ремнями, больше для острастки. Вскоре сержанты устают, и ровно в десять звучит команда «Отбой».
Я накрываюсь верблюжьим одеялом, сверху простынь, которая постоянно сползает, одеяло колется. Сетка на кровати продавленна, от матраса с подушкой воняет, холодно.
Очень скоро я начинаю дрожать, накрываюсь с головой, подтягиваю ноги к шее и согреваюсь, но не до конца, лежу и мёрзну.
В другом конце казармы , около тумбочки, слышаться шум и крики:
— Куда, после команды «Отбой» первые десять минут встать нельзя!
— Я в туалет, — это Файруша, татарин из Перми.
— Ты что, баран, не понимаешь, я тебе говорю.
-Я в туалет хочу, не могу больше терпеть.
Слышу скользящий удар ладонью, и плачь.
Глухо доносится: «Делай в сапог, я кому сказал, я тебе говорю».
Слышатся глухие удары и журчание,
Файруша писает в свой сапог, потом идет выливать из него.
Мне страшно, не за Файрушу, а за то, что впереди два года такой службы, это очень долго, почти что вечность, это время от начала вселенной и до сегодняшнего момента её существования.