Из записок петербургского чиновника Петра Ивановича Голубева
Предок мой был заслуженный солдат времен Петра Великого и Елизаветы Петровны. Прозвище Голубев указывает происхождение из духовного звания, так как эту фамилию носят, по большей части, духовные. Звали его Роман, лет за 40 его смерти родился у него сын Гавриил, которого он выучил читать и писать и пристроил в военную коллегию писарем.
Этот Гавриил женился на безродной воспитаннице графини Бутурлиной (Екатерина Борисовна), сиротке Пашеньке (Прасковье Семеновне, дочери сержанта, убитого во время Семилетней войны) за которой было дано богатое приданое.
Переход от бедности к изобилию соблазнил Гавриила. Захотелось ему пожить и покутить, как богатому. Появились лошади, цыганы, кареты, шлюпки и прочее; затем кредиты на удовлетворение всех его прихотей. Наконец издержки превысили кредиты, и всё что найдено было в его доме было продано с молотка. Пашенька умерла с горя.
После жены остались сын и дочь. Их сын, Иван Гаврилович Голубев, на 20-м году жизни женился на дочери поручика Сысоева, Анне Ивановне, моей матери, не имея ничего и не получив от своего тестя никакой помощи. Он исполнял службу в 1-й экспедиции о государственных доходах и также был там бухгалтером, уже будучи в офицерском звании.
Вскоре по восшествии на престол императора Павла I-го вдруг потребовалась строгая отчетность в оборотах казначейства. Отец мой, живя на Петербургской, в то время самой грязной и бедной стороне города, в зимние месяцы 1797-1798 годов должен был ходить по ночам через Неву и в одну ночь подвергся нападению разбойника, но спасся, убежав.
В начале зимы 1800-1801 года он провалился под лед, против Мраморного дворца и был вытащен близстоящим извозчиком. С ним были казенные бумаги, взятые на дом, они ушли под лед, но были спасены отцом, чуть ли не ценой жизни. Он вернулся домой обледенелый, вскорости впал в жестокую горячку, от которой, однако же, вылечился, но всё-таки погиб по неосторожности доктора.
Последний на радостях успешного лечения вздумал поздравить моего отца стаканом рейнского вина. Вино принесли из погреба слишком холодное; у отца сделался страшный кашель, а потом явилась чахотка, и он скончался в октябре 1801 года. Хоронить отца было нечем; добрые его сослуживцы в складчину сделали ему не пышное, но честное погребение.
Замечательно, что когда труп отца положили под образа, я бросился на смертный одр, уговаривая мать, чтобы она не плакала, и что я буду дела своего отца. Это пророчество дитяти сбылось: начало моей службы последовало по той же самой части, по которой служил мой отец.
Мне было около 9 лет, и мы с матерью жили в так называемой Безымянной улице на Петербургской стороне, у одной вдовы придворного служителя, Анплеевой, занимая маленькую комнатку или почти уголок. Я заболел корью и лежал в постели. Однажды, в жестокую зиму, хозяйка, в отсутствии моей матери, желая согреть дом, закрыла слишком рано трубу жарко вытопленной русской печи, и мать моя, возвратившись домой, нашла меня в совершенно бесчувственном состоянии от угара.
На ее отчаянный крик сбежались хозяйка, ее дочери и другая жилица; они решились оттирать меня снегом; вынесли в холодные сени, при 20 градусах мороза, и в самом деле привели меня в чувство.
По общему порядку вещей, мне следовало умереть; но Провидению угодно было, чтоб я вскоре совершенно выздоровел.
У матери моей был родственник, очень пожилой и чрезвычайно добрый, некто Молодецкий. Зная беднейшее положение наше, он, при обширном знакомстве своем, рекомендовал многим мать мою, чтобы доставить ей, как очень искусной швее, работу.
В одно время этой работы скопилось так много, что мать моя не могла бы ее окончить к назначенному сроку. По этому случаю родственник наш пригласил ей в помощь еще одну небогатую женщину с тем, чтобы они, в особо отведенной для них комнате, могли ускорить труд совокупно.
Надобно сказать, что этот Молодецкий, был художник первого выпуска русской художественной академии, отличный хлебосол, небогатый, но радушный господин, и дом его считался пристанищем для всех его родных и друзей. В 1807 году он служил при строении здешней биржи.
Мать моя имела необработанный, но прекрасный сопрано и большую ловкость в исполнении русских песен. Так, по вечерам она, от скуки, пела разные песенки и романсы. Из них особенно нравилась бывшая тогда в ходу песенка: "Полно, пеночка любезна, горьки слезы проливать". Мелодия этой длинной песенки очень проста, и склад слов не затейлив; но гости Молодецкого приходили из других комнат гурьбой слушать мою мать, восхищаясь симпатичным ее голосом.
Окончив свою работу, она торопилась со мною домой. Это было в ноябрь 1807 года. Лед на Неве только что остановился по Малой Невке, но по нему ходили уже во всех направлениях. Нам надо было перейти от Стрелки, т. е. от биржи, на Петербургскую Сторону; день был пасмурный, и в 3-м часу начинало смеркаться.
Между тем как сам хозяин, так и родной его племянник Авраам Иванович Мельников (в последствии заслуженный профессор академии художеств по части архитектуры) приступили к матери моей с неотступными просьбами, чтобы она продиктовала им песенку "Полно, пеночка". Нечего было делать, началось писанье под диктовку.
Вдруг прибежали с берега крепостные люди Молодецкого и с ужасом рассказывали, что лед на Неве двинулся снова и Нева делает страшный опустошения, коверкая зазимовавшие суда и барки. Очень ясно, что если бы не остановка для списывания песенки, то, переправляясь по льду через Неву, мы пропали бы непременно; но Провидению снова угодно было спасти нас.
В 1809 году придворный камер-лакей Диденко, лишась жены, бывшей ангелом-хранителем моей матери в ее беспомощном положении, вскоре женился на другой, из крепостных, но также очень доброй женщине. Знакомство наше с его семейством не прекратилось. На Святой неделе 1807 года мы были у моей тетушки, жены лейб-кучера Найденова, где я имел неловкость задавить курицу.
По предложению матери, мы втроем, т. е. она, тетушка и я, отправились в гости к Мавре Яковлевне Диденко, в дом близ Круглого рынка. Вечер наш начался, как водится, чаем. Когда сняли со стола чайный прибор, то мы расположились около этого стола с разными книжками, картинками и игрушками, какие нашлись у детей Диденки, а их было трое: один старший от первой жены, мальчик 6 лет, и двое от другой; одному было 2, другому 3 года.
Нам прислуживал крепостной мальчик Василий, мой одногодок, лет 12-ти. Между разными игрушками я нашел медную пушку. Василий сказал мне, что "барин иногда стрелял из неё в комнате, забавляя детей"; я спросил "где же порох?".
- Здесь в шкафу, - отвечал слуга, и вынул оттуда обернутый в картузную бумагу стакан, наполненный порохом доверху и крепко перевязанный от самого дна до краев голландской веревочкой. Перевязка была сделана так ловко, что если бы мы ее развязали, то уже не сумели бы укупорить порох обратно.
Василий, однако же, преодолел это препятствие, сделал на бумаге, сверху стакана, небольшую дырочку и высыпал на стол несколько пороху. Между тем я стоял, а малютки сидели, подпершись локотками около небольшого круглого стола, на котором подавался чайный прибор.
Насыпанный порох я зажег, и вспышка доставила всем нам большое удовольствие. Насыпали пороху еще, и еще и радовались на свой фейерверк, как вдруг, от воспламенения носившейся по столу пороховой пыли, последовал взрыв всего стакана.
Удар был не легче ружейного выстрела. Сидевшие в другой комнате госпожи страшно испугались и бросились к нам, но не могли ничего разглядеть в густом дыму, от которого невозможно было дышать и который в ту же минуту распространился по всей квартире.
Открыли окна и форточки, и когда дым несколько рассеялся, то с удивлением увидели всех нас, невредимо сидящими и стоящими около стола; но мы были так испуганы, что ни один из нас не мог отвечать ни на какой вопрос.
Хозяйка однако же тотчас догадалась в чем дело, и вся честная компания опрокинулась на меня, уверяя, что я, как старший из всех, изволил допустить подобные шалости и был причиной такой ужасной катастрофы.
Конечно, мне нечего было оправдываться. Вспоминая иногда этот случай, я не перестаю удивляться, как спаслись все мы, то есть зрители-дети и артисты нашего фейерверка, я и Василий, от множества осколков и острых иверней (осколков) разбитого вдребезги стакана и как никто из нас не был изувечен?
Надобно признаться, что главным распорядителем этого фейерверка был я; за то мне и досталось претерпеть наказание своего рода. Моя тетушка придумала для меня "китайскую казнь". По ее совету, мать моя послала меня на другой день к Мавре Яковлевне с извинением, и я был еще тогда так прост, что исполнил это с невыразимым стыдом и горем.
Время мое было всегда занято чтением. Это обратилось в какую-то физическую для меня потребность, и мать моя очень досадовала, что я мало говорил с нею и не мог ни пить, ни есть без книги в руках. В 1811 году я перестал ходить в Введенскую гимназию и немедленно, 13 июля, отправился вместе с матерью к столоначальнику бывшей экспедиции о государственных доходах, Александру Ефимовичу Измайлову, который в тот же день и принял меня в число своих подчиненных.
Мне дали перебелить какой-то очень перемаранный отпуск с письма от министра финансов к главнокомандующему тогда Молдавскою армией, Голенищеву-Кутузову, о жаловании переводчикам Булгакову и Меликову.
Не выучившись в школе ровно ничему годному для службы, я очень дурно переписал данную мне бумагу, но привыкнув отыскивать при чтении ясный смысл, не сбился ни в одной строчке и разобрал, не спрашивая никого, довольно нечеткое письмо отпуска.
Описав обстоятельства, относящиеся к началу моей неблистательной службы, обращаюсь на минуту к романическим случаям своей жизни.
Вместе со мною училась в гимназии дочь чиновника бывшей экспедиции о гербовой бумаге, коллежского советника Карякина, Елизавета Николаевна. Она оставила школу прежде меня годом ранее. Ей было около 15 лет, как я, в день Рождества Христова, 25 декабря 1812 года, увидел ее, вместе с двумя другими старшими сестрами, в церкви Матвея Апостола, во время обедни.
Удивительная перемена в ее росте и чертах лица, самый костюм, приличный взрослой и благородной девице, подействовали на меня невыразимо. Казалось, что я лишился всех моих чувств, кроме зрения, и не спускал с неё глаз во все время обедни. С тех пор веселость моя окончилась.
Я больше прежнего пристрастился к чтению романов; сидеть где-нибудь одному с огарком сальной свечи, рисовать вензель "Е. Н." в солнечных лучах, не щадя гуммигута и сусального золота, придумывать стиховные надписи, плакать и думать лишь об одной своей красавице, - было моим наслаждением.
В моем старании сделаться полезным для службы я был страшно остановлен рассеянностью от преждевременной страсти. И в то же время, Лизавета Николаевна сделалась для меня каким-то "небесным существом, как бы ангелом", который невидимо, безмолвно наблюдал за чистотой моих поступков и строго требовал от меня безукоризненного поведения.
Я был убежден, что если до семейства Карякиных дойдут недобрые обо мне слухи, то я буду совершенно лишен всякой надежды вступить с ними в родство. Эта мысль была моим "эгидом от всевозможных соблазнов".
С летами, хотя страсть моя не только не уменьшалась, а напротив увеличилась, я скрывал ее в душе своей и ни словом, ни взглядом не старался овладеть вниманием особы, драгоценной моему сердцу; даже теперь, в 67 лет моей жизни, очень часто вспоминаю о ней с любовью, как о бесплотном и святом для меня существе.
Скрывая эту страсть очень тщательно, я однако, не мог утаить ее от своей матери, которая, замечая часто мою задумчивость, начала сильно беспокоиться неизвестностью, отчего она происходит. Причину эту мать моя старалась открыть беспрестанными вопросами: не сделал ли я чего-нибудь против совести, не задолжал ли кому-нибудь деньгами, не уговаривает ли кто меня на какое недоброе дело, и наконец я должен был открыть ей свою душу.
Она утешала меня уверениями, что невесты не дороги, а женихи редки, и что мне стоит только объявить родителям Елизаветы Николаевны о моем желании, чтобы получить их согласие на брак наш. Мать моя слышала, что Карякины имеют в какой-то губернии населённое имение, и думала, что они не оставят свою дочь терпеть нужду.
Между нашими знакомыми нашлась одна добрая старушка, известная родителям Лизаветы Николаевны, и она взялась охотно переговорить с ними о моем задушевном деле. Отправясь к Николаю Ивановичу и Авдотье Борисовне Карякиным, она, с великими похвалами о добром моем поведении, отличной нравственности и чрезвычайных моих талантах, объявила о моем необыкновенном расположении к их меньшей дочери и тотчас же получила от Авдотьи Борисовны короткий ответ:
"Здесь (т. е. на Петербургской Стороне) без денег не женятся, а у нас никакого состояния нет, и мы приданого за дочерью дать не можем".
Этот слишком суровый ответ заставил меня немного призадуматься о том, что это за семья, в которой так бесцеремонно говорят. Но я должен признаться, что сам напросился на грубый отказ, нисколько не сообразив, что, содержа мать свою и получая не более 500 рублей жалованья, не редко затрудняюсь приобрести сапоги; каким же образом буду в состоянии кормить семью?
За всем тем, это обстоятельство не привело меня в отчаяние: надежда и любовь засветились в душе моей еще ярче прежнего. Старание и деятельность по службе увеличились, а потому и обращаюсь опять к своим служебным обязанностям.