Из "Записок" Вильгельма Ленца (Василий Фёдорович)
Зимою 1834 г. я узнал, что в Петербурге можно быть министром и все-таки не существовать на свете. На Большой Морской жил министр народного просвещения, адмирал Шишков, принимавший у себя по воскресеньям. Старый моряк знал только своих карточных партнеров; жена же его разыгрывала роль любезной хозяйки. Гости не обращали внимания на хозяина и только в первый раз были ему представляемы.
Это была словно голубятня: туда влетали и оттуда вылетали, не зная зачем. Общество состояло по преимуществу из знатных поляков, состав которых часто менялся. Бывали танцы под звуки фортепьяно. Некто Скипор, потомок древней польской фамилии, представлял собою тип механического, в поте лица трудящегося танцора.
Я как теперь вижу вытаращенные глаза польской княгини, всегда висевшей на его руке. Их можно было встретить на всех публичных балах. Длинная фигура Скипора, окруженная его земляками, неизменно торчала на Невском проспекте в часы прогулок. Проспект в то время сохранял еще свою двойную аллею тщательно подстриженных средней величины лип, шедшую до самого Аничкова моста.
Она имела красивый вид и осенью, когда спадала листва, представляла прогулку, располагавшую к мечтательности. Место Шишкова заступил Уваров, и "настал день после киммерийской ночи" (здесь из "Одиссеи" Гомера).
Любопытное лицо был Сергей Васильевич Салтыков, живший в собственном доме на Малой Морской и не пускавший к себе никаких жильцов. Всю зиму напролет у него собиралось по вторникам высшее общество на танцевальные вечера, причем имелся маленький бальный оркестр.
Салтыков принадлежал к древнему боярскому роду: жена его была урожденная тоже Салтыкова. Есть также графы, носящие эту фамилию; но не имевший титула Салтыков был старший в роду. Свои вторники он называл "les mardis europeens" (европейскими).
Он был страшный болтун, но образован и полон познаний. Его значительная библиотека заключала в себе величайшие редкости, например "Записки" ювелиров братьев Бёмов по поводу ожерелья королевы Марии Антуанетты, с раскрашенным рисунком ожерелья в его натуральной величине, с описанием всех его больших, приобретших историческую известность алмазов.
Салтыков не позволял никому читать даже на переплетах заглавия его книг. Если называли при нем какую-нибудь книгу, он сам выносил ее и говорил: - У меня всё есть.
Он имел наружность придворного, рост несколько меньше среднего и широкие плечи. Он опускал свою выразительную голову так низко, что казался горбатым, чего, однако вовсе не было. В этом положении он как будто искал чего-то на полу. Такие оригиналы, как он, в настоящее время невозможны.
Он пресерьезно рассказывал истории, в которые сам не верил, и сочинял для собственного своего обихода русскую историю, ссылаясь на которую, рассуждал об исторических фактах так, что слушатель недоумевал, ужели он находится в знатном доме, в собеседничестве с умным человеком, а не с сумасшедшим.
Граф Бенкендорф, нанимавший квартиру близ Салтыкова (как мне неоднократно рассказывал сей последний, имевший обыкновение повторять себя), сказал будто бы ему раз: - Пока я живу возле вас, вы можете быть покойны.
Показаться на улице раньше 8 часов пополудни Салтыков считал ниже своего достоинства. Ровно в 4 часа он ежедневно являлся в книжный магазин Белизара, что у Полицейского моста и, не снимая шляпы, осматривал все книги, хотя они за один день и не могли перемениться, в течение двух часов, стоя, перелистывая он их, никому не кланялся, лишь слегка кивнет головой на поклон знакомого или протянет один палец, если знакомый принадлежал к высшему обществу. Затем он отбирал себе целую груду книг и тут же платил за них наличными.
Ровно в 6 часов он возвращался пешком домой, пробегал мелкими, звонкими шагами по первой комнате, в которой был уже накрыт стол, и входил еще со шляпой на голове, в каминную, смежную с библиотекой. Во второй комнате, очень уютной, с постоянно горевшим мраморным прекрасным камином, проводили дообеденное время его жена, дочери, сыновья и гости. Немногие приходили без приглашения, боясь злого хозяйского языка и его исторических откровений, а приглашать Салтыков не имел обыкновения.
У первого окна в каминной стоял, собственно для него одного, столик с микроскопическими сандвичами и целой батареей водок на тяжелом серебряном подносе. Он выпивал один стаканчик водки, клал себе в рот крошечный кусочек хлеба и, все еще со шляпой на голове, ни с кем не здороваясь, как будто был один-одинешенек в комнате, проходил, сильно стуча испанской тростью, через библиотеку в свой кабинет. Он называл его "своим инкогнито".
Из кабинета он выходил совсем другим человеком, приветствовал весь собравшийся кружок, подавал гостю палец, знатным гостям отвешивал сухой поклон и говорил: - Пойдемте к столу. В это мгновение сыновья за его спиной нападали на водку.
К изысканному, богатому столу Салтыкова можно было весь год иметь свободный доступ; но должно было являться во фраке, хотя сам хозяин был всегда в сюртуке. За столом прислуживало множество лакеев в ливрее. Тяжелая столовая посуда и каждая тарелка были украшены гербом Салтыкова ("рука, занесшая обнаженный меч"). Салтыков за столом любил рассказывать что-нибудь из истории, и рассказ его обыкновенно не имел конца. Тем не менее, он казался мне "очень интересным человеком".
В 1834 году он еще продолжал разыгрывать роль "крайне недовольного", которая тогда уже была на редкость. В детстве он воспитывался вместе с наследником престола Александром Павловичем, забылся, однажды, против своего высокого товарища и был удален из дворца. В военной службе он не пошел далее корнета. Немало удивили меня такие слова из его уст:
- Я не могу купить ни дома, ни имения. У нас нужно иметь чин или титул, ну, могу ли я подписаться: "корнет Салтыков?". Я отказался от всех титулов. Ему никогда и не предлагали никакого.
За столом я должен был сидеть всегда возле него, потому что в первый раз так случилось. Если кто другой хотел сесть на мое место, то, кто бы ни был этот гость, Салтыков, указывая на меня пальцем, говорил: "Это его место".
Перед прибором Салтыкова всегда стояла полубутылка портера Декока (тогда еще редкая новинка), которой он не пользовался и которая постоянно торчала перед ним. Однажды я говорю ему: "Quand delivrerez-vous ce petit prisonnier de guerre anglais?" (Когда освободите вы этого маленького военнопленного англичанина?).
Словечко понравилось ему, и с тех пор он всегда, тыкая одним пальцем в маленькую портерную фляжку, кивал головой на меня, и сейчас лакей в ливрее, отличавшийся необыкновенно высоким ростом, схватывал полубутылку и наливал мне; сам же Салтыков не попробовал из нее ни капли.
Когда бывал Блудов, мой высший начальник, то он садился по левую сторону госпожи Салтыковой, против меня, и уж тогда я оставался безмолвен, что и было в порядке вещей. Благодаря своему вранью или, лучше сказать, бреду, Салтыков попал однажды по отношению к Блудову в очень неловкое положение.
Старый итальянский архитектор Вендрамини (Джованни) был в течение многих лет постоянным застольным гостем Салтыкова, который уверил его, что он еще мальчиком получил от императора Павла Андреевскую звезду, украшенную чрезвычайно большими алмазами, и хранит эту драгоценность со своими табакерками. Простосердечный итальянец вполне поверил этой истории и, конечно, думал оказать услугу Салтыкову, обратившись однажды, в присутствии Блудова, к нему с просьбой:
- Ах, пожалуйста, покажите нам прекрасную Андреевскую звезду, которую вам пожаловал император Павел. Вы мне уже сколько раз обещали.
Я видел, как Блудов поднял голову; у него у самого был еще только Александр Невский. Салтыков как будто и не слышал Вендрамини. Но когда старик-архитектор повторил просьбу, он повернул его кругом и с досадою произнес:
- Уж эти мне итальянцы! Они ничего-таки не понимают в русской истории!
Однажды за столом Салтыков рассказывал мне: "Видите вы этот столб на дворе, вокруг которого гоняют лошадей на корде? Когда я покинул дворец, у меня была лучшая верховая лошадь во всем Петербурге. Император Александр прислал ко мне своего генерал-адъютанта, чтобы, во что бы ни стало купить у меня эту лошадь. Я приказал вывести ее из конюшни, привязать к столбу и в присутствии посланца застрелил из пистолета".
Но не всегда, однако ж, он до такой степени ослаблял повода своей фантазии; иногда рассказ его был очень интересен. Например, о великой Французской революции, во время которой он жил с родителями в Париже.
Он утверждал, что "видел собственными глазами, как в пале-рояльском саду Камиль Демулен вскочил на стол и произнес свою знаменитую речь". Конечно, имелись основательные причины не верить этому рассказу; ибо в 1789 году он был еще очень молод, и родители его, скрывавшиеся в Париже, вряд ли отпустили бы юношу в такое опасное время в Пале-Рояль.
Салтыков любил высокопоставленных придворных. Он был мне очень благодарен за мое в этом случае посредничество, но сам он не оказал бы никакой услуги ни мне, ни кому бы то ни было; да никто и не обращался к нему за этим. Успешнее было бы пойти "стучаться у входа в гробницы фивских царей".
Самое драгоценное в его доме, как говорили, была коллекция табакерок, хранившаяся в ящиках из зеркального стекла и которую Салтыков никому не показывал. Он был страшный нюхальщик и каждый день употреблял новую табакерку, одну другой богаче.
Он любил, чтоб их замечали, и с удовольствием пускался на счет их в объяснения. По большей части то были исторические табакерки, и сии последние он покупал, что бы они ни стоили, держа с этой целью корреспондентов в Париже, где, как кажется, можно достать все, если только сумеешь поискать.
Каждой из своих трех дочерей он дал особое прозвище: Елену Салтыкову называл "roche-croche", что не имеет никакого значения, а разве только соответствовало ее дородности; София должна была откликаться на имя "Tania", а старшую, вышедшую замуж в Швеции за Моргенштерна, называл он "la baronne" (баронесса), причем обыкновенно пускался в похвалы Швеции и шведам.
По смерти его дом и все движимое имущество были проданы. Двухэтажный дом, с низенькими, уютными комнатами, был вполне барское жилище. В нем вы чувствовали себя, как в укрепленном, уединенно стоящем замке богатого землевладельца. Первый, затопляемый осенью камин, меня в особенности привлекал туда. Даже сам вход в него, прямо с тротуара в нижний этаж, дышал уютностью, благодаря камину, пылавшему между колонн этой длинной прихожей. Дом бесследно исчез. Теперь на его месте стоит Grand-Hotel.
Смерть Салтыкова едва ли удостоилась какого-либо упоминания в обществе, в течение многих лет пользовавшимся его гостеприимством. Я сожалел о нем, как о потере истинно оригинального человека.
- N'est pas original qui veut, mais qui peut (Не всякий оригинален, кто хочет им быть, но кто может), возражал я всякий раз, как заходил разговор о Салтыкове "le glorieux" (славный?), как его называли.
В этом мне поддакивал генерал-адъютант и знаменитый военный писатель барон Жомини, отец известного в настоящее время дипломата. Этот умный человек тоже бывал иногда у Салтыкова. 1-го июля отвез он меня в своей карете от него в Петергоф, где меня ожидал граф Виельгорский.
Этим он мне предоставил случай чему-нибудь научиться, которого я не хотел упустить. Я просил снисходительного и ученого генерала объяснить мне, в чем собственно заключается военное искусство, о котором он написал свое знаменитое сочинение.
- Очень просто, - отвечал он, - оно, в конце концов (en derniere instance) заключается в том, чтоб "всегда быть двоим против одного".