Бывают юмористы по призванию, а бывают — по случаю. Не то что бы путевые заметки обязаны быть смешными, но если путешественник не живописует ужасы, то, вольно или невольно, подмечая разные странности чужой жизни, он нет-нет, да и улыбнётся.
Ивана Гончарова едва ли кто назовёт шутником. Это вам не Марк Твен. Да и поездка его была далеко не увеселительная — он служил секретарём при миссии, налаживавшей торговые отношения с Японией (те самые, которые не смог наладить злополучный Резанов).
И тем не менее, он не только любовался природными и рукотворными красотами, не только философствовал и обличал нравы, но и посмеивался — в основном, добродушно — как мог бы, наверное, невинно смеяться его ленивый альтер-эго Обломов.
Гончаров шутит
Последние путешественники
Не величавый образ Колумба и Васко де Гама гадательно смотрит с палубы вдаль, в неизвестное будущее: английский лоцман, в синей куртке, в кожаных панталонах, с красным лицом, да русский штурман, с знаком отличия беспорочной службы, указывают пальцем путь кораблю и безошибочно назначают день и час его прибытия. Между моряками, зевая апатически, лениво смотрит «в безбрежную даль» океана литератор, помышляя о том, хороши ли гостиницы в Бразилии, есть ли прачки на Сандвичевых островах, на чём ездят в Австралии? «Гостиницы отличные, — отвечают ему, — на Сандвичевых островах найдёте всё: немецкую колонию, французские отели, английский портер — всё, кроме — диких». В Австралии есть кареты и коляски; китайцы начали носить ирландское полотно; в Ост-Индии говорят все по-английски; американские дикари из леса порываются в Париж и в Лондон, просятся в университет; в Африке чёрные начинают стыдиться своего цвета лица и понемногу привыкают носить белые перчатки.
Лишь с большим трудом и издержками можно попасть в кольца удава или в когти тигра и льва. Китай долго крепился, но и этот сундук с старою рухлядью вскрылся — крышка слетела с петель, подорванная порохом. Европеец роется в ветоши, достаёт, что придётся ему впору, обновляет, хозяйничает… Пройдёт ещё немного времени, и не станет ни одного чуда, ни одной тайны, ни одной опасности, никакого неудобства. И теперь воды морской нет, её делают пресною, за пять тысяч вёрст от берега является блюдо свежей зелени и дичи; под экватором можно поесть русской капусты и щей. Части света быстро сближаются между собою: из Европы в Америку — рукой подать; поговаривают, что будут ездить туда в сорок восемь часов, — пуф, шутка конечно, но современный пуф, намекающий на будущие гигантские успехи мореплавания.
Скорей же, скорей в путь! Поэзия дальних странствий исчезает не по дням, а по часам. Мы, может быть, последние путешественники, в смысле аргонавтов.
Морская болезнь
Вскоре обнаружилась морская болезнь у молодых и подверженных ей или не бывших давно в походе моряков. Я ждал, когда начну и я отдавать эту скучную дань морю, а ждал непременно. Между тем наблюдал за другими: вот молодой человек, гардемарин, бледнеет, опускается на стул; глаза у него тускнеют, голова клонится на сторону. Вот сменили часового, и он, отдав ружьё, бежит опрометью на бак. Офицер хотел что-то закричать матросам, но вдруг отвернулся лицом к морю и опёрся на борт… «Что это, вас, кажется, травит?» — говорит ему другой. (Травить, вытравливать — значит выпускать понемногу канат.) Едва успеваешь отскакивать то от того, то от другого…
«Выпейте водки», — говорят мне одни. «Нет, лучше лимонного соку», — советуют другие; третьи предлагают луку или редьки. Я не знал, на что решиться, чтобы предупредить болезнь, и закурил сигару. Болезнь всё не приходила, и я тревожно похаживал между больными, ожидая — вот-вот начнётся. «Вы курите в качку сигару и ожидаете после этого, что вас укачает: напрасно!» — сказал мне один из спутников. И в самом деле напрасно: во всё время плавания я ни разу не почувствовал ни малейшей дурноты и возбуждал зависть даже в моряках.
Морской русский язык
Погляжу в одну, в другую бумагу или книгу, потом в шканечный журнал и читаю: «Положили марсель на стеньгу», «взяли грот на гитовы», «ворочали оверштаг», «привели фрегат к ветру», «легли на правый галс», «шли на фордевинд», «обрасопили реи», «ветер дул NNO или SW». А там следуют «утлегарь», «ахтерштевень», «шкоты», «брасы», «фалы» и т. д., и т. д.
Этими фразами и словами, как бисером, унизан был весь журнал. «Боже мой, да я ничего не понимаю!» — думал я в ужасе.
Кроме этих терминов, целиком перешедших к нам при Петре Великом из голландского языка и усвоенных нашим флотом, выработалось в морской практике ещё своё особое, русское наречие. Например, выражение «остойчивый», «остойчивость», то есть прочное, надлежащее сиденье корабля в воде; «наветренная» и «подветренная» сторона или ещё «отстояться на якоре», то есть воспротивиться напору ветра и т. д. Некоторые из этих выражений и подобные им, например «вытравливать (вместо выпускать) канат или верёвку» и т. п., просятся в русскую речь и не в морском быту.
Но зато мелькают между ними и другие — с натяжкой, с насилием языка. Например, моряки пишут: «Такой-то фрегат где-нибудь в бухте стоял "мористо"»: это уже не хорошо, но ещё хуже выходит «мористее», в сравнительной степени. Не морскому читателю, конечно, в голову не придёт, что «мористо» значит близко, а «мористее» — ближе к открытому морю, нежели к берегу.
Это «мористо» напоминает двустишие какого-то проезжего, написанное им на стене после ночлега в так называемой чистой горнице постоялого двора: «Действительно, здесь чисто, — написал он, — но тараканисто, блохисто и клописто!»
Жаль, Греча нет, усердного борца за правильность русского языка!
Морские державы
У англичан море — их почва: им не по чем ходить больше. Оттого в английском обществе есть множество женщин, которые бывали во всех пяти частях света.
Некоторые постоянно живут в Индии и приезжают видеться с родными в Лондон, как у нас из Тамбова в Москву. Следует ли от этого упрекать наших женщин, что они не бывают в Китае, на мысе Доброй Надежды, в Австралии, или англичанок за то, что они не бывают на Камчатке, на Кавказе, в глубине азиатских степей?
Но не знать петербургскому жителю, что такое палуба, мачта, реи, трюм, трап, где корма, где нос, главные части и принадлежности корабля, — не совсем позволительно, когда под боком стоит флот.
На пороховой бочке
«Вы, верно, не обедали, — сказал Болтин, — а мы уже кончили свой обед: не угодно ли закусить?» Он привёл меня в кают-компанию, просторную комнату внизу, на кубрике, без окон, но с люком наверху, чрез который падает обильный свет. Кругом помещались маленькие каюты офицеров, а посредине насквозь проходила бизань-мачта, замаскированная круглым диваном. В кают-компании стоял длинный стол, какие бывают в классах, со скамьями. На нём офицеры обедают и занимаются. Была ещё кушетка, и больше ничего. Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны в сторону, и чуть было однажды не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола П. А. Тихменева.
Офицеров никого не было в кают-компании: все были наверху, вероятно «на авральной работе». Подали холодную закуску. А. А. Болтин угощал меня.
«Извините, горячего у нас ничего нет, — сказал он, — все огни потушены. Порох принимаем». — «Порох? А много его здесь?» — осведомился я с большим участием. «Пудов пятьсот приняли: остаётся ещё принять пудов триста». — «А где он у вас лежит?» — ещё с большим участием спросил я. «Да вот здесь, — сказал он, указывая на пол, — под вами». Я немного приостановился жевать при мысли, что подо мной уже лежит пятьсот пудов пороху и что в эту минуту вся «авральная работа» сосредоточена на том, чтобы подложить ещё пудов триста. «Это хорошо, что огни потушены», — похвалил я за предусмотрительность. «Помилуйте, что за хорошо: курить нельзя», — сказал другой, входя в каюту. «Вот какое различие бывает во взглядах на один и тот же предмет!» — подумал я в ту минуту, а через месяц, когда, во время починки фрегата в Портсмуте, сдавали порох на сбережение в английское адмиралтейство, ужасно роптал, что огня не дают и что покурить нельзя.
Парусная система
Кстати скажу вам, какое впечатление сделала на меня парусная система. Многие наслаждаются этою системой, видя в ней доказательство будто бы могущества человека над бурною стихией. Я вижу совсем противное, то есть доказательство его бессилия одолеть воду.
Нельзя определить срок прибытию парусного судна, нельзя бороться с противным ветром, нельзя сдвинуться назад, наткнувшись на мель, нельзя поворотить сразу в противную сторону, нельзя остановиться в одно мгновение. В штиль судно дремлет, при противном ветре лавирует, то есть виляет, обманывает ветер и выигрывает только треть прямого пути. А ведь несколько тысяч лет убито на то, чтоб выдумывать по парусу и по верёвке в столетие. В каждой верёвке, в каждом крючке, гвозде, дощечке читаешь историю, каким путём истязаний приобрело человечество право плавать по морю при благоприятном ветре. Оно, пожалуй, красиво смотреть со стороны, когда на бесконечной глади вод плывёт корабль, окрылённый белыми парусами, как подобие лебедя, а когда попадёшь в эту паутину снастей, от которых проходу нет, то увидишь в этом не доказательство силы, а скорее безнадёжность на совершенную победу. Парусное судно похоже на старую кокетку, которая нарумянится, набелится, подденет десять юбок и затянется в корсет, чтобы подействовать на любовника, и на минуту иногда успеет; но только явится молодость и свежесть сил — все её хлопоты разлетятся в прах. И парусное судно, обмотавшись верёвками, завесившись парусами, роет туда же, кряхтя и охая, волны; а чуть задует в лоб — крылья и повисли. До паров ещё, пожалуй, можно бы не то что гордиться, а забавляться сознанием, что вот-де дошли же до того, что плаваем по морю с попутным ветром. Напрасно водили меня показывать, как красиво вздуваются паруса с подветренной стороны, как фрегат, лёжа боком на воде, режет волны и мчится по двенадцати узлов в час. «Эдак и пароход не пойдёт!» — говорят мне. «Да зато пароход всегда пойдёт».
Зоологический сад
Я посвятил с особенным удовольствием целое утро обозрению зоологического сада. Здесь уже я видел не мумии и не чучелы животных, как в музеуме, а живую тварь, собранную со всего мира. Здесь до значительной степени можно наблюдать некоторые стороны жизни животных почти в естественном состоянии. Это постоянная лекция, наглядная, осязательная, в лицах, со всеми подробностями, и отличная прогулка в то же время. Сверх того, всякому посетителю в этой прогулке предоставлено полное право наслаждаться сознанием, что он «царь творения» — и всё это за шиллинг.
Страсть к покупкам
Если нечего больше осматривать, осматривайте просто магазины: многие из них тоже своего рода музеи — товаров. Обилие, роскошь, вкус и раскладка товаров поражают до уныния. Богатство подавляет воображение. «Кто и где покупатели?» — спрашиваешь себя, заглядывая и боясь войти в эти мраморные, малахитовые, хрустальные и бронзовые чертоги, перед которыми вся шехеразада покажется детскою сказкой. Перед четырехаршинными зеркальными стёклами можно стоять по целым часам и вглядываться в эти кучи тканей, драгоценных камней, фарфора, серебра. На большей части товаров выставлены цены; и если увидишь цену, доступную карману, то нет средства не войти и не купить чего-нибудь. Я после каждой прогулки возвращаюсь домой с набитыми всякой всячиной карманами, и потом, выкладывая каждую вещь на стол, принуждён сознаваться, что вот это вовсе не нужно, это у меня есть и т. д.
Купишь книгу, которой не прочтёшь, пару пистолетов, без надежды стрелять из них, фарфору, который на море и не нужен, и неудобен в употреблении, сигарочницу, палку с кинжалом и т. п. Но прошу защититься от этого соблазна на каждом шагу при этой дешевизне!
Приличный город
Город, как живое существо, кажется, сдерживает своё дыхание и биение пульса. Нет ни напрасного крика, ни лишнего движения, а уж о пении, о прыжке, о шалости и между детьми мало слышно. Кажется, всё рассчитано, взвешено и оценено, как будто и с голоса, и с мимики берут тоже пошлину, как с окон, с колёсных шин. Экипажи мчатся во всю прыть, но кучера не кричат, да и прохожий никогда не зазевается. Пешеходы не толкаются, в народе не видать ни ссор, ни драк, ни пьяных на улице, между тем почти каждый англичанин напивается за обедом. Все спешат, бегут: беззаботных и ленивых фигур, кроме моей, нет.
Дурно одетых людей — тоже не видать: они, должно быть, как тараканы, прячутся где-нибудь в щелях отдалённых кварталов; большая часть одеты со вкусом и нарядно; остальные чисто, все причёсаны, приглажены и особенно обриты. Наш друг Языков непременно сказал бы: здесь каждый – Бритт. Я бреюсь через день, и оттого слуги в тавернах не прежде начинают уважать меня, как когда, после обеда, дам им шиллинг. Вы, Николай Аполлонович, с своею инвалидною бородой были бы здесь невозможны: вам, как только бы вы вышли на улицу, непременно подадут милостыню. Улицы похожи на великолепные гостиные, наполненные одними господами. Так называемого простого или, ещё хуже, «чёрного» народа не видать, потому что он здесь — не чёрный: мужик в плисовой куртке и панталонах, в белой рубашке вовсе не покажется мужиком.
Даже иная рабочая лошадь так тихо и важно выступает, как барин.
Англичанки
В театрах видел я благородных леди: хороши, но чересчур чопорно одеты для маленького, дрянного театра, в котором показывали диораму восхождения на Монблан: все — декольте, в белых мантильях, с цветами на голове, отчего немного походят на наших цыганок, когда последние являются на балюстраду петь. Живя путешественником в отелях, я мало имел случаев вблизи наблюдать женщин, кроме хозяек в трактирах, торгующих в магазинах и т. п. Вот две служанки суетятся и бегают около меня, как две почтовые лошади, и убийственно, как сороки, на каждое мое слово твердят: «Yes, sir, no, sir». Они в ссоре за какие-то пять шиллингов и так поглощены ею, что, о чём ни спросишь, они сейчас переходят к жалобам одна на другую. Ещё оставалось бы сказать что-нибудь о тех леди и мисс, которые, поравнявшись с вами на улице, дарят улыбкой или выразительным взглядом, да о портсмутских дамах, продающих всякую всячину; но и те и другие такие же, как у нас. О последних можно разве сказать, что они отличаются такою рельефностью бюстов, что путешественника поражает это излишество в них столько же, сколько недостаток, в этом отношении, у молодых девушек. Не знаю, поражает ли это самих англичан.
Говорят, англичанки еще отличаются величиной своих ног: не знаю, правда ли? Мне кажется, тут есть отчасти и предубеждение, и именно оттого, что никакие другие женщины не выставляют так своих ног напоказ, как англичанки: переходя через улицу, в грязь, они так высоко поднимают юбки, что… дают полную возможность рассматривать ноги.
Костромской элемент
В прогулках своих я пробовал было брать с собою Фаддеева, чтоб отнести покупки домой, но раскаялся. Он никому спуску не давал, не уступал дороги.
Если толкнут его, он не преминет ответить кулаком, или задирал ребятишек.
Он внёс на чужие берега свой костромской элемент и не разбавил его ни каплей чужого. На всякий обычай, непохожий на свой, на учреждение он смотрел как на ошибку, с большим недоброжелательством и даже с презрением.
«Сволочь эти aceи!» (так называют матросы англичан от употребляемого беспрестанно в английской речи — «I say» («Я говорю, послушай»)). Как он глумился, увидев на часах шотландских солдат, одетых в яркий, блестящий костюм, то есть в юбку из клетчатой шотландской материи, но без панталон и потому с голыми коленками! «Королева рассердилась: штанов не дала», — говорил он с хохотом, указывая на голые ноги солдата.
Однажды в Портсмуте он прибежал ко мне, сияя от радости и сдерживая смех. «Чему ты радуешься?» — спросил я. «Мотыгин… Мотыгин…» — твердил он, смеясь. (Мотыгин — это друг его, худощавый, рябой матрос.) «Ну, что ж Мотыгин?» — «С берега воротился…» — «Ну?» — «Позови его, ваше высокоблагородие, да спроси, что он делал на берегу?» Но я забыл об этом и вечером встретил Мотыгина с синим пятном около глаз. «Что с тобой? отчего пятно?» — спросил я. Матросы захохотали; пуще всех радовался Фаддеев.
Наконец объяснилось, что Мотыгин вздумал «поиграть» с портсмутской леди, продающей рыбу. Это всё равно что поиграть с волчицей в лесу: она отвечала градом кулачных ударов, из которых один попал в глаз. Но и матрос в своём роде тоже не овца: оттого эта волчья ласка была для Мотыгина не больше, как сарказм какой-нибудь барыни на неуместную любезность франта.
Матросское обращение
«Фаддеев!» — закричал я в ужасе. «Фаддеев! — повторил один матрос. — Фаддеев!» «Фаддеев!» — повторил другой и за ним третий, потом этот третий заглянул ко мне в каюту. «Они на кубрике, ваше высокоблагородие, — сказал он, — сейчас придут». — «Кто они?» — спросил я. «А Фаддеев». Матросы иначе в третьем лице друг друга не называют, как они или матросиком, тогда как, обращаясь один к другому прямо, изменяют тон. «Иди, Сенька, дьявол, скорее! тебя Иван Александрович давно зовёт», — сказал этот же матрос Фаддееву, когда тот появился. «Ну, ты разговаривай у меня, сволочь!» — отвечал Фаддеев шёпотом, показывая ему кулак. Это у них вовсе не брань: они говорят не сердясь, а так, своя манера. Когда же хотят выразиться нежно, то называют друг друга — братишкой.
Комплексный обед
Мне пришло в голову пообедать тут же на месте. «Не принесёшь ли ты мне чего-нибудь поесть в тарелке? — спросил я, — попроси жаркого или холодного». — «Отчего не принести, ваше высокоблагородие, изволь, принесу!» — отвечал он. Через полчаса он появился с двумя тарелками в руках. На одной был хлеб, солонка, нож, вилка и салфетка; а на другой кушанье. Он шёл очень искусно, упираясь то одной, то другой ногой и держа в равновесии руки, а местами вдруг осторожно приседал, когда покатость пола становилась очень крута. «Вот тебе!» — сказал он (мы с ним были на ты; он говорил вы уже в готовых фразах: «ваше высокоблагородие» или «воля ваша» и т. п.). Он сел подле меня на полу, держа тарелки. «Чего же ты мне принёс?» — спросил я.
«Тут всё есть, всякие кушанья», — сказал он. «Как всё?» Гляжу: в самом деле — всё, вот курица с рисом, вот горячий паштет, вот жареная баранина — вместе в одной тарелке, и всё прикрыто вафлей. «Помилуй, ведь это есть нельзя. Недоставало только, чтоб ты мне супу налил сюда!» — «Нельзя было, — отвечал он простодушно, — того гляди, прольёшь». Я стал разбирать куски порознь, кладя кое-что в рот, и так мало-помалу дошёл — до вафли. «Зачем ты не положил и супу!» — сказал я, отдавая тарелки назад.
Вино в помощь
Слышу топот за собой. За мной мчится паланкин; проводники догнали меня и поставили носилки на землю. Напрасно я упрашивал их дать мне походить; они схватили меня с криком за обе руки и буквально упрятали в колыбель. Мне было как-то неловко, совестно ехать на людях, и я опять было выскочил. Они опять стали бороться со мной и таки посадили, или, лучше сказать, положили, потому что сидеть было неловко. Я ожидал, что они не поднимут меня, но они, как ребенка, вскинули меня с паланкином вверх и помчали по улицам. Скоро мы стали подниматься в гору; я думал, тут устанут они, но они шли скорым шагом. Однако ж лежать мне надоело: я привстал, чтоб сесть и смотреть по сторонам. Преширокая ладонь подкралась сзади и тихонько опрокинула меня опять на спину. «Это что?» Я опять привстал, колыбель замоталась и пошла медленнее. Опять та же ладонь хочет опрокидывать меня. «Я сидеть хочу, goddam!» — закричал я. Они объяснили, что им так неловко нести, тяжело… «А, тяжело? мне что за дело: взялись, так несите». Но чуть я задумывался, ладонь осторожно пыталась, как будто незаметно от меня самого, опрокинуть меня.
Проводники вдруг остановились у какого-то домика, что-то крикнули, и нам вынесли кружки три вина. Подают и мне — как не попробовать: ведь это мадера, ещё и прямо из источника! Точно, мадера; но что за дрянь! должно быть, молодое вино. Я отдал кружку назад. Проводники поклонились мне и мгновенно осушили свои кружки, а двое мальчишек, которые бежали рядом с паланкином и на гору, выпили мою. Всё это, конечно, на мой счет, потому что, подав кружки, португалец обратился ко мне с словами: «One shilling, signor». Из-за забора выглядывала виноградная зелень, но винограда уже не было ни одной ягоды: он весь собран давно. Меня понесли дальше; с проводников ручьями лил пот. «Как же вы пьёте вино, когда и так жарко?» — спросил я их с помощью мальчишек и посредством трёх или четырёх языков.
«Вино-то и помогает: без него устали бы», — отвечали они и, вероятно на основании этой гигиены, через полчаса остановились на горе у другого виноградника и другой лавочки и опять выпили.
Деньги на водку
На дворе у консула оба носильщика, спустив меня с носилок, протянули ко мне руки, а за ними мальчишки. «Сколько они просят?» — спросил я консула, который смотрел в окно. Он поговорил с ними. «Дорого просят: три доллара, — сказал он. — Как далеко вы были? где?» Но почём я знал, где я был? Я отдал ему фунт стерлинг и просил заплатить и носильщикам, и мальчишкам. Получив деньги, мальчишки быстро скрылись со двора, а носильщики протянули опять руки. «Чего им?» — спросил я консула. «Пустое, не надо! — кричал консул, махая им рукой, — идите, идите! На водку ещё просят. Не давайте…» — «Да они три раза взяли с меня натурою, — сказал я, — теперь вот…» Я бросил им по мелкой монете. Они быстро подобрали и с поклонами, быстрее мальчишек, исчезли со двора. А всё на русского человека говорят, что просит на водку: он точно просит; но если поднесут, так он и не попросит; а жителю юга, как вижу теперь, и не поднесут, а он выпьет и всё-таки попросит на водку.
Тропическая зима
Я застал хозяйку в саду. С ней была пожилая дама, вся в чёрном, начиная с чепца до ботинок; и сама хозяйка тоже; они, должно быть, в трауре. Хозяйка представила меня старушке: «My mother (матушка)», — сказала она. Сад маленький, но чего тут не было? Кофейные деревья, бананы, ананасы, множество цветов. Хозяйка сорвала одну кофейную почку, открыла и показала нам внутри два уже сформировавшиеся кофейные зерна. «Как жаль, что теперь зима! — говорила она, а муж переводил. — Ничего нет! Вот ананасы ещё не поспели, — и она указала на гряду известной вам зелени ананасов. — К десерту нечего подать. Одни только бананы!» Зима! Как жаль, что этакая зима! До какой степени могут избаловаться люди! «А это что? посмотрите-ка, ведь это наш зеленый лук!» — сказал Бутаков, сорвал пучок, и мы с ним отведали нашего северного плода.
Живая сцена
На берегу застали живую сцену.
Многие негры натаскали корзин с апельсинами, другие успели устроить кресла на носилках, чтобы переносить нас на шлюпку. Все эти спекулянты сидели и лежали группами на песке, ожидая нас. Я подошёл к одной группе и застал негров за картами. И как вы думаете, во что они играли? В свои козыри! Если б не эти черные, лоснящиеся лица, не курчавые, точно напудренные берёзовым углем волосы, я бы подумал, что я вдруг зашёл в какую-нибудь провинциальную лакейскую. Я пригляделся к игре — нет сомнения: свои козыри. Вон один из играющих, не имея чем покрыть короля, потащил всю кучу засаленных карт к себе, а другие оскалили белые зубы. Я посмотрел на прочие группы и поскорей отвернулся. Две негритянки, должно быть сёстры: одна положила голову на колени другой, а та… Да вы видали эти сцены, проезжая в летний день дорогой наши сёла… Некоторые из негров бранились между собой — и это вы знаете: попробуйте остановиться в Москве или Петербурге, где продают сайки и калачи, и поторгуйте у одного: как всё это закричит и завоюет! То же и здесь, да и везде, как кажется. Ссоры эти были напрасны: сколько они ни принесли апельсинов, мы всё купили.
Чёрная точка
Смотришь далеко, и всё ничего не видно вдали. Мы прилежно смотрели на просторную гладь океана и молчали, потому что нечего было сообщить друг другу. Выскочит разве стая летучих рыб и, как воробьи, пролетит над водой: мгновенно все руки протянутся, глаза загорятся. «Смотрите, смотрите!» — закричат все, но все и без того смотрят, как стадо бонитов гонится за несчастными летуньями, играя фиолетовой спиной на поверхности. Исчезнет это явление — и всё исчезнет, и опять хоть шаром покати.
Картина оковывает мысль и чувство: всё молчит и не колыхнётся и в душе, как вокруг. «Что-то плывёт!» — вдруг однажды сказал один из нас, указывая вдаль, и все стали смотреть по указанному направлению. Некоторые сбегали за зрительными трубами. «Да, — подтвердил другой, — я вижу чёрную точку». Молчание. Точка увеличивалась. «Ящик какой-то», — говорят потом.
«Ящик… Боже мой! что в нём?» Дыхание замирает от ожидания. Воображение рисует бог знает что. Ящик всё ближе и ближе. «Курятник!» — воскликнул один. Молчание. «Да, точно, курятник, — подтвердил другой, вглядевшись окончательно, — верно, на каком-нибудь судне вышли куры, вот и бросили курятник за борт». — «Позвольте, — заметил один скептик, — не от лимонов ли это ящик?» — «Нет, — возразил другой наблюдатель, — видите, он с решёткой».
И долго провожали мы глазами проплывавший мимо нас курятник, догадываясь и рассуждая, брошенный ли это по необходимости ящик или обломок сокрушившегося корабля.
Урок географии
«Где мы?» — спросил я однажды, скуки ради, Фаддеева. Он косо и подозрительно поглядел на меня, предвидя, что вопрос сделан недаром. «Не могу знать», — говорил он, оглядывая с своим равнодушием стены. «Это глупо не знать, куда приехал». Он молчал. «Говори же». — «Почём я знаю?» — «Что ж ты не спросишь?» — «На что мне спрашивать?» — «Воротишься домой, спросят, где был; что ты скажешь? Слушай же: я тебе скажу, да смотри, помни. Откуда мы приехали сюда?» Он устремил на меня глаза, с намерением во что бы ни стало понять, чего я хочу, и по возможности удовлетворить меня; а мне хотелось навести его на какое-нибудь соображение. «Откуда приехали?» — повторил он вопрос. «Ну да?» — «Из Англии». — «А Англия-то где?» Он ещё больше косо стал смотреть на меня. Я вижу, что мой вопрос тёмен для него.
«Где Франция, Италия?» — «Не могу знать». — «Ну, где Россия?» — «В Кронштадте», — проворно сказал он. «В Европе, — поправил я, — а теперь мы приехали в Африку, на южный её край, на мыс Доброй Надежды». — «Слушаю-с».
Всё не то
На четвёртый день и я собрался съехать на берег с нашими докторами и с бароном Крюднером. Первые собрались ботанизировать, а мы с бароном Крюднером — мешать им. По берегам кое-где были разбросаны каменья, но такие, что из каждого можно построить препорядочный домик. Ступив на берег, мы попали в толпу малайцев, негров и африканцев, как называют себя белые, родившиеся в Африке. Одни работали в адмиралтействе, другие праздно глядели на море, на корабли, на приезжих или просто так, на что случится. За нами шли наши слуги; кто нёс ружье, кто сетку ловить насекомых, кто молоток — разбивать каменья. «Смотрите, — говорили мы друг другу, — уже нет ничего нашего, начиная с человека; всё другое: и человек, и платье его, и обычай». Плетни устроены из кустов кактуса и алоэ: не дай Бог схватиться за куст — что наша крапива! Не только честный человек, но и вор, даже любовник, не перелезут через такой забор: миллион едва заметных глазу игл вонзится в руку. И камень не такой, и песок рыжий, и травы странные: одна какая-то кудрявая, другая в палец толщиной, третья бурая, как мох, та дымчатая. Пошли за город, по мелкому и чистому песку, на взморье: под ногами хрустели раковинки. «Всё не наше, не такое», — твердили мы, поднимая то раковину, то камень. Промелькнёт воробей — гораздо наряднее нашего, франт, а сейчас видно, что воробей, как он ни франти. Тот же лёт, те же манеры, и так же копается, как наш, во всякой дряни, разбросанной по дороге. И ласточки, и вороны есть; но не те: ласточки серее, а ворона чернее гораздо. Собака залаяла, и то не так, отдает чужим, как будто на иностранном языке лает.
Только свинья так же неопрятна, как и у нас, и так же неистово чешет бок об угол, как будто хочет своротить весь дом, да кошка, сидя в палисаднике, среди мирт, преусердно лижет лапу и потом мажет ею себе голову.
Провинциальные замашки
В отеле я видел великолепные, разноцветные и огромные раковины. «Это здешние?» — спросил я. «Нет, — отвечали мне, — с острова Св. Маврикия». Я заметил, что куда ни приедешь, найдёшь что-нибудь замечательное; спросишь, откуда оно, всегда укажут дальше, вперёд, а иногда назад. В Капштате я увидел в табачном магазине футлярчики для спичек, точёные из красивого, двухцветного дерева. Я сейчас же купил несколько на память о мысе Доброй Надежды. Я спросил, как зовут дерево? «Бокс», — сказал англичанин. «А откуда оно?» — «Из Англии», — отвечал он. На острове Св. Маврикия, пожалуй, скажут, что раковины из Парижа. Впрочем, здесь, как в целом мире, есть провинциальная замашка выдавать свои товары за столичные.
Что ни спросишь: шляпу, сапоги — это из Лондона! — отвечают вам. Я вспомнил наши уездные города и надписи на бледно-синей доске «Портной из Нижнего».
Табачник думал, что бог знает как утешит меня, выдав свой товар за английский.
Плохие картинки
На стенах были плохие картинки — неизбежная принадлежность станций и трактиров всего земного шара, как я убедился теперь. Без них скучно на станции: это большое развлечение для путешественника. Припомните, сколько раз вам пришлось улыбнуться, рассматривая на наших станциях, пока запрягают лошадей, простодушные изображения лиц и событий? И тут то же самое. Вот, например, на одной картинке представлена драка солдат с контрабандистами: герои режут и колют друг друга, а лица у них сохраняют такое спокойствие, какого в подобны, от которой блюдо и получило своё название. Как необходимая принадлежность к нему подаётся особо варенный в одной воде рис. Мы, не зная, каково это блюдо, брали доверчиво в рот; но тогда начинались различные затруднения: один останавливался и недоумевал, как поступить с тем, что у него во рту; иной, проглотив вдруг, делал гримасу, как будто говорил по-английски; другой поспешно проглатывал и метался запивать, а некоторые, в том числе и барон, мужественно покорились своей участи.охотника за ногу, а охотник, лежа в тростнике, смотрит в сторону и смеется.
Не женские головы
Завтрак состоял из яичницы, холодной и жёсткой солонины, из горячей и жёсткой ветчины. Яичница, ветчина и картинки в деревянных рамах опять напомнили мне наши станции. Тут, впрочем, было богатое собрание птиц, чучелы зверей; особенно мила головка маленького оленя, с козлёнка величиной; я залюбовался на неё, как на женскую (благодарите, mesdames), да по углам красовались ещё рога диких буйволов, огромные, раскидистые, ярко выполированные, напоминавшие тоже головы, конечно не женские…
Вездесущее карри
Почти перед всяким стояло блюдо с чем-нибудь. Перед одним кусок баранины, там телятина, и почти всё au naturel, как и любят англичане, жаркое, рыба, зелень и ещё карри, подаваемое ежедневно везде, начиная с мыса Доброй Надежды до Китая, особенно в Индии; это говядина или другое мясо, иногда курица, дичь, наконец, даже раки и особенно шримсы, изрезанные мелкими кусочками и сваренные с едким соусом, который составляется из десяти или более индийских перцев. Мало того, к этому подают ещё какую-то особую, чуть не ядовитую сою, от которой блюдо и получило свое название. Как необходимая принадлежность к нему подаётся особо варенный в одной воде рис. Мы, не зная, каково это блюдо, брали доверчиво в рот; но тогда начинались различные затруднения: один останавливался и недоумевал, как поступить с тем, что у него во рту; иной, проглотив вдруг, делал гримасу, как будто говорил по-английски; другой поспешно проглатывал и метался запивать, а некоторые, в том числе и барон, мужественно покорились своей участи.
Дурной чай
Мне подали чаю; я попробовал и не знал, на что решиться, глотать или нет. Я стал припоминать, на что это похоже: помню, что в детстве вместе с ревенём, мятой, бузиной, ромашкой и другими снадобьями, которыми щедро угощают детей, давали какую-то траву вроде этого чая. В Англии он казался мне дурен, а здесь ни на что не похож. Говорят, это смесь чёрного и зелёного чаёв; но это ещё не причина, чтоб он был так дурен; прибавьте, что к чаю подали вместо сахару песок, сахарный конечно, но все-таки песок, от которого мутный чай стал ещё мутнее.
Потомок знаменитого живописца
В отеле нас ожидал какой-то высокий, стройный джентльмен, очень благообразной наружности, с самыми приличными бакенбардами, украшенными лёгкой проседью, в голубой куртке, с чёрным крепом на шляпе, с постоянной улыбкой скромного сознания своих достоинств и с предлинным бичом в руках. «Вандик», — рекомендовался он. У меня промелькнул целый поток соображений. «Вандик — конечно, потомок знаменитого живописца: дед или прадед этого, стоящего пред нами, Вандика, оставил Голландию, переселился в колонию, и вот теперь это сын его. Он, конечно, пришёл познакомиться с русскими, редкими гостями здесь, как и тот майор, адъютант губернатора, которого привёл сегодня утром доктор Ведерхед…» — «Проводник ваш по колонии, — сказал Вандик, — меня нанял ваш банкир, с двумя экипажами и с осьмью лошадьми. Когда угодно ехать?» Мои соображения рассеялись. «Завтра пораньше», — сказали мы ему.
Но очень мила
Доктор Ведерхед за обедом опять был очень любезен. Тут пришли некоторые дамы, в том числе и его жена. Нехороша — Бог с ней: лет тридцати, figure chiffonne. Про такие лица прибавляют обыкновенно: но очень мила; про эту нельзя сказать этого. Как кокетливо ни одевалась она, но впалые и тусклые глаза, бледные губы могли внушить только разве сострадание к её болезненному состоянию.
Английские привычки
Он был чрезвычайно воздержан в пище, вина не пил вовсе и не мог нахвалиться нами, что мы почти тоже ничего не пили. «Я всё с большим и большим удовольствием смотрю на вас», — сказал он, кладя ноги на стол, заваленный журналами, когда мы перешли после обеда в гостиную и дамы удалились. «Чем мы заслужили это лестное внимание?» — «Скромность, знание приличий…» — и пошёл. «Покорно благодарим. А разве вы ожидали противного?..» — «Нет: я сравниваю с нашими офицерами, — продолжал он, — на днях пришёл английский корабль, человек двадцать офицеров съехали сюда и через час поставили вверх дном всю отель. Прежде всего они напились до того, что многие остались на своих местах, а другие и этого не могли, упали на пол. И каждый день так. Ведь вы тоже пробыли долго в море, хотите развлечься, однако ж никто из вас не выпил даже бутылки вина: это просто удивительно!»
Такой отзыв нас удивил немного: никто не станет так говорить о своих соотечественниках, да ещё с иностранцами. «Неужели в Индии англичане пьют так же много, как у себя, и едят мясо, пряности?» — спросили мы. «О да, ужасно! Вот вы видите, как теперь жарко; представьте, что в Индии такая зима; про лето нечего и говорить; а наши, в этот жар, с раннего утра отправятся на охоту: чем, вы думаете, они подкрепят себя перед отъездом? Чаем и водкой! Приехав на место, рыщут по этому жару целый день, потом являются на сборное место к обеду, и каждый выпивает по нескольку бутылок портера или элю и после этого приедут домой как ни в чём не бывало; выкупаются только и опять готовы есть. И ничего им не делается, — отчасти с досадой прибавил он, — ровно ничего, только краснеют да толстеют; а я вот совсем не пью вина, ем мало, а должен был удалиться на полгода сюда, чтоб полечиться».
Противоположности
Не сживаюсь я с этими противоположностями: всё мне кажется, что теперь весна, а здесь готовятся к зиме, то есть к дождям и ветрам, говорят, что фрукты отошли, кроме винограда, все. Развернул я в книжной лавке, в Капштате, изданный там кипсек — стихи и проза. Развертываю местами и читаю:
«Прошли и для неё, этой гордой красавицы, дни любви и неги, миновал цветущий сентябрь и жаркий декабрь её жизни; наступали грозные и суровые июльские непогоды» и т. д. А в стихах: «Гнетёт ли меня палящее северное солнце, или леденит мою кровь холодное, суровое дуновение южного ветра, я терпеливо вынесу всё, но не вынесу ни палящей ласки, ни холодного взора моей милой».
Далее в одном описании какого-то разорившегося богача сказано: «Теперь он беден: жилищем ему служил маленький павильон, ограждённый только колючими кустами кактуса и алоэ да осенённый насаждёнными когда-то им самим миндальными, абрикосовыми и апельсинными деревьями и густою чащею виноградных лоз. Пищей ему служили виноград, миндаль, гранаты и апельсины с этих же дерев или молоко единственной его коровы. Думал ли он, насаждая эти деревья для забавы, что плодами их он будет утолять мучительный голод? Служил ему один старый и преданный негр…»
Вот она какова, африканская бедность: всякий день свежее молоко, к десерту quatre mendiants прямо с дерева, в услужении негр… Чего бы стоила такая бедность в Петербурге?
Русский тип
За столом было новое лицо: пожилой, полный человек с румяным, добрым, смеющимся лицом.
«Господин Ферстфельд, местный доктор», — сказал нам Посьет. «Что ж он на нас так странно смотрит и откуда вы его взяли?» — спросил я. «Сам пришёл: узнал, что русские приехали, пришёл посмотреть; никогда, говорит, не видал».
Доктор и сам подтвердил это. Он порядочно говорил по-французски и откровенно объяснил, что он так много слышал и читал о русских, что не мог превозмочь любопытства и пришёл познакомиться с нами. «Я занимаюсь немного естественными науками, геологией, и неестественными: френологией; люблю также этнографию. Поэтому мне очень интересно взглянуть на русский тип», — говорил он, поглядывая с величайшим вниманием на барона Крюднера, на нашего доктора Вейриха и на Посьета: а они все трое были не русского происхождения.
«Так вот какой тип!» — говорил он, продолжая глядеть на них. Мы едва крепились от смеху. «А это какой тип?» — спросил я, указывая на Зелёного. — «Это… — он серьёзно и долго вглядывался в него, — это… монгольский». Мы было засмеялись, но доктор, кажется, прав: у Зелёного действительно татарские черты. «Ну а этот?» — показывали мы на Гошкевича. Он долго думал.
«Он десять лет жил в Китае», — заметил кто-то про Гошкевича. «А ведь он похож на китайца!» — заметил Ферстфельд. Мы хохотали, и он с нами. Гошкевич был из малороссиян. Чисто русские были только Зелёный и я. «Да, русские сильны: о! о них много-много слуху!» — говорил он. Он ожидал, кажется, увидеть богатырей, а может быть, людей немного зверской наружности и удивился, когда узнал, что Гошкевич занимается тоже геологией, что у нас много ученых, есть литература.
Смелое пение
«Это вы занимаетесь музыкой?» — «Да», — отвечала старшая. — «Нельзя ли спеть?» — стали мы просить. Она начала немного жеманиться, но потом села за фортепиано и пела много и долго: то шотландскую мелодию, то южный, полуиспанский-полуитальянский, романс. Не спрашивайте, хорошо ли она пела. Скажу только, что барон, который сначала было затруднялся, по просьбе хозяек, петь, смело сел, и, Боже мой, как и что он пел! Только и позволительно петь так перед обедом, с голоду, и притом в Африке.
Королевская кровать
Я тоже наконец хотел лечь спать, но прежде посвятил несколько минут тщательному осмотру своей кровати.
Она была большая, двуспальная, как везде в английских владениях, но такой, как эта, я ещё не видывал. Она была под балдахином из тёмной шерстяной материи, висевшей тяжёлыми фестонами, с кистями и бахромой. На задней доске кровати стоял какой-то щит; на нём вырезано было изображение как будто короны и герба. Занавески, мрачного цвета, с крупными складками, плотно закрывали высокую постель. Я раза три обошёл вокруг этого катафалка и не знал, как приступить к угрюмому ложу; робость напала на меня. Мне пришёл на память древний замок и мрачная комната, в которой гостил и ночевал какой-нибудь Плантагенет или Стюарт. И с тех пор комната чтится, как святыня: она наглухо заперта, и постель оставлена в своём тогдашнем виде; никто не дотрагивался до неё, а я вдруг лягу! Однако ж надо было лечь. Я раздвинул занавески, и передо мной представилась целая гора пуховиков с неизменной длинной и круглой подушкой. Несколько одеял, сложенных вместе, были так массивны, что я насилу их поднял. Хотел влезть и не мог: высоко. Два раза пытался я добраться до средины постели и два раза скатывался долой.
Так и остался на краю.
Война с кафрами
Как только я пришел в свой нумер, тотчас посмотрел, вставлено ли стекло. Нет. Я с жалобой к хозяйке: «Что ж стекло-то?» — спросил я с укором.
Я так и ждал, что старуха скажет: «Праздники были, нельзя», но вспомнил, что у протестантов их почти нет. «Что ж она скажет мне? — думал я, — что забыла, что жаль деньги тратить; живёт и так». Она молчала. Я повторил свою жалобу.
«Война с кафрами всё мешает», — сказала она. Ну, я никак не ожидал такой отговорки: совершенно местная! «Все мастеровые заняты… никак не могла найти. Вот завтра пошлю». Но стекло ни завтра, ни послезавтра, ни во вторичный мой приезд в Капштат вставлено не было, да и теперь, я уверен, так же точно, как и прежде, в него дует ветер и хлещет дождь, а в хорошую погоду летают комары. А всё говорят на русского человека: он беспечен, небрежен, живёт на авось; чем «кафрская война» лучше наших праздников?
Поездка с натуралистами
Скоро мы выехали из города и катились по знакомой аллее, из дубов и елей, между дач. Но что это меня всё беспокоит? Нельзя прижаться спиной: что-то лежит сзади; под ногами тоже что-то лишнее. «Вы не прижимайтесь очень спиной, — говорил мне натуралист, — там у меня птицу раздавите». Я подвинулся на свою сторону и только собрался опереться боком к экипажу. «Ах, поосторожнее, пожалуйста! — живо предупредил он меня, — там змея в банке, разобьёте!» Я стал протягивать ноги. «Постойте, постойте! — торопливо заговорил он, — тут ящик с букашками под стеклом. Да у вас руки пусты: что бы вам подержать его в руках!» Этого только недоставало! Беда ездить с натуралистами! У самого у него в руках была какая-то коробочка, кругом всё узелки, пачки, в углу торчали ветки и листья. Когда ехали по колонии, так ещё он вёз сомнительную змею: не знали, околела она или нет.
Первобытная идея о торговле
Мы быстро катились по дороге.
Вдруг я вспомнил, что к Сейоло надо привезти какой-нибудь подарок, особенно табаку, а у меня ничего нет. «Где бы купить, Вандик?» — спросил я.
Вандик молча завернул в узенькую аллею и остановился у ворот какой-то хижины. «Что это?» — «Лавочка». — «Где же?» — «Да вот». Ну, эта лавочка может служить выражением первобытной идеи о торговле и о магазине, как эта идея только зародилась в голове того, кому смутно представлялась потребность продавать и покупать. Под навесом из травы сколочено было несколько досок, образующих полки; ни боковых стен, ни дверей не было. На полках была глиняная посуда, свечи, мыло, кофе, ещё какие-то предметы общего потребления и, наконец, табак и сигары. Всё это валялось вместе, без обёртки, кое-как.
«Дайте мне сигар?» — спросил я у высокого, довольно чисто одетого англичанина. Он подал мне несколько пачек. «Ещё нет ли у вас чего-нибудь?» — говорил я, оглядывая лавочку. «Are you of the country?» («Вы здешний?») — спросил меня продавец. «Нет, а что?» — «То-то я вас никогда не видал, да и по разговору слышно, что вы иностранец. Чего вам ещё и зачем?» — прибавил он. «Хочу подарить что-нибудь Сейоло», — сказал я, закурив сигару. И не рад был, что закурил: давно я не куривал такой дряни. «Так это вы ему покупаете сигары?» — вдруг спросил он. «Да». Англичанин молча отобрал у меня все пачки и положил назад на полку. «Не стоит ему давать таких хороших сигар: он толку не знает, — прибавил он потом, — а вот лучше подарите ему это». Он подал мне чёрного листового табаку, приготовленного в виде прессованной дощечки для курения и для жевания. «Он вам будет гораздо благодарнее за это, нежели за то», — говорил хозяин, отдирая мне часть дощечки. «Я всю возьму, — сказал я, — да и то мало, дайте ещё». «Довольно, — решительно сказал англичанин, — больше не дам». Не знаю, как и когда, с таким способом торговли, разбогатеет этот купец.
Питерская погода
Я посмотрел минут пять на молнию, на темноту и на волны, которые всё силились перелезть к нам через борт.
— Какова картина? — спросил меня капитан, ожидая восторгов и похвал.
— Безобразие, беспорядок! — отвечал я, уходя весь мокрый в каюту переменить обувь и бельё.
На другой день стало потише, но всё ещё качало, так что в Страстную среду не могло быть службы в нашей церкви. Остальные дни Страстной недели и утро первого дня Пасхи прошли покойно. Замечательно, что в этот день мы были на меридиане Петербурга.
— Это и видно, — заметил кто-то, — дождь льёт совершенно по-нашему.
Мангустан
Утром рано стучится ко мне в каюту И. И. Бутаков и просовывает в полуотворённую дверь руку с каким-то тёмно-красным фруктом, видом и величиной похожим на небольшое яблоко. «Попробуйте», — говорит. Я разрезал плод: под красною мякотью скрывалась белая, кисло-сладкая сердцевина, состоящая из нескольких отделений с крупным зерном в каждом из них.
Прохладительно, свежо, тонко и сладко, с лёгкой кислотой. Это мангустан, а по английскому произношению «мангустэн». Англичане не могут не исковеркать слова.
Индус не индус
Ко мне не раз подходил один говорящий по-французски индиец. «Откуда ты родом?» — спросил я. Он мне сказал непонятное и неизвестное мне название. «Да ты индиец?» — «Нет!» — заговорил он, сильно качая головой. «Ну, малаец?» Он ещё сильнее стал отрекаться. «Кто ж ты, из какой страны?» — «Ислам, мусульман». — «Да это твоя религия; а родом?» — «Ислам, мусульман», — твердил он. «Ну, из какого ты города?» — «Пондишери». — «А! Так как же не индиец?» Он махал головой. «Индус вон! — говорил он, показывая на такого же, как и он сам, — а я ислам». — «А! Те браминской веры». — «Да! Да! Брамб, индус!» – повторял он.
Китайский кейф
Голые китайцы, в одних юбках или шароварах, а иные только в повязках кругом поясницы, сидя в лавках или наруже у порога, чесали длинные косы друг другу или брили головы и подбородки. Они проводят за этим целые часы; это — их кейф. Некоторые, сидя, клали голову на столик, а цирюльник, обрив, преприлежно начинал поколачивать потом ещё по спине, долго и часто, этих сибаритов. Это, кажется, походило на то, как у нас щекотят пятки или перебирают суставы в банях охотникам до таких удовольствий.
Уважаемые свиньи
Надо отдать справедливость здешним свиньям: на взгляд они некрасивы, хуже наших: низенькие, вместо щетины с маленькою, редкою и мягкою шерстью, похожей на пух, через которую сквозит жир; спина вогнута, а брюхо касается земли. Они не могут почти ходить от жиру, но вкусом необычайно нежны. Зато же здесь и обращаются с ними весьма нежно. Я видел, их везли целый воз на двух буйволах: каждая свинья помещалась в особой круглой плетёнке, сделанной по росту свиньи. От этого не слышно пронзительного визга, какой у нас иногда раздаётся по всей улице. В другой раз два китайца несли на плечах, с признаками большой осторожности и даже, кажется, уважения, такую корзину, в которой небрежно покоилась свинья.
Лёд отечества
Только железные желудки англичан могут безнаказанно придерживаться европейского режима в пище и своих привычек. Другие, более или менее, платят дань климату. К этому ещё нестерпимая жара преследует и днём, и ночью. Отворяешь двери, садишься на сквозном ветре — ничего не помогает. Ночной воздух стоит, как церемонный гость, у дверей и нейдёт в каюту, не сладит с спёршимся там воздухом. Днём облитые ослепительным солнечным блеском воды сверкают, как растопленное серебро; лучи снопами отвесно и неотразимо падают на всё — на скалы, на вершины пальм, на палубы кораблей и, преломляясь, льют каскады огня и блеска по сторонам. Белая палуба блестит, как слоновая кость, песок на скалах белеет, как снег. Всё бежит, прячется, защищается; европейцы или сидят дома, или едут в шлюпках под тентом, на берегу — в каретах. Только индиец, растянувшись в лодке, спит, подставляя под лучи то один, то другой бок; закалённая кожа у него ярко лоснится, лучи скользят по ней, не проникая внутрь, да китайцы, с полуобритой головой, машут веслом или ворочают рулём, едучи на барке по рейду, а не то так работают около европейских кораблей, постукивая молотком или таская кладь. «Ах! — слышатся восклицания, — скоро ли вырвемся отсюда!» Пить хочется — а чего? вода тёплая, отзывается чаем.
Льду, льду бы да снегу: не дым, а лёд отечества нам сладок и приятен!
Дешевизна жизни
Живут же люди в этих климатах, и как дёшево! Одежда — кусок полотна или бумажной материи около поясницы — и только; всё остальное наруже; ни сапог, ни рубашек. У европейцев есть и то и другое, но как охотно они бросили бы эти то и другое, и, пожалуй, ещё и третье… панталоны! Пища — горсть рису, десерт — ананас, стоящий грош, а если нет гроша, а затем и ананаса, то первый выглянувший из-за чужого забора и ничего не стоящий банан, а нет и этого, так просто поднятый на земле упавший с дерева мускатный орех. Питьё — если не вода, которая мутна, то всегда готовый к вашим услугам, никому и всем принадлежащий кокосовый орех. Жить, то есть спать, везде можно: где ни лягте — тепло и сухо.
Уравновешение температур
Мы пристали к одной из множества пристаней европейского квартала, и сквозь какой-то купеческий дом, через толпу китайцев, продавцов и носильщиков (кули), сквозь всевозможные запахи протеснились на улицу, думая там вздохнуть свободно. Но, потянув воздух в себя, мы глотнули будто горячего пара, сделали несколько шагов и уже должны были подумать об убежище, куда бы укрыться в настоящую, прохладную тень, а не ту, которая покоилась по одной стороне великолепной улицы. Солнце жжёт и в тени. Мы добежали до какого-то магазина, где навалены тюки всяких товаров и где на полках, между прочим, стояли и аптекарские материалы. Тут же продавали почему-то содовую воду, limonade gazeuse. Англичане и здесь пьют его с примесью brandy, то есть коньяку, для уравновешения будто бы внешней температуры с внутренней.
Я и прежде слыхал об этом способе уравновешения температур, но, признаюсь, всегда подозревал в этом лукавство: случалось мне видеть у нас, в России, что некоторые, стыдясь выпить откровенно рюмку водки, особенно вторую или третью, прикрываются локтем или рукавом: это, кажется, то же самое.
Два шиллинга
Поздно вечером, при водворившейся страстной, сверкающей и обаятельной ночи, вернулся я к пристани, где застал и Посьета, ожидающего шлюпки. Между тем тут стояла китайская лодка; в ней мы увидели, при лунном свете, две женские фигуры. «Зачем шлюпка? — сказал я, — вот перевозчицы: сядем». Мы сели, и обе женщины, ухватясь за единственное весло, прикреплённое к корме, начали живо поворачивать им направо и налево. Луна светила им прямо в лицо: одна была старуха, другая лет пятнадцати, бледная, с чёрными, хотя узенькими, но прекрасными глазами; волосы прикреплены на затылке серебряной булавкой. «Везите на русский фрегат!» — сказали мы. «Two shillings!» («Два шиллинга!») — объявила цену молодая. «Сто фунтов стерлингов такой хорошенькой!» — сказал мой товарищ. «Дорого», — заметил я. «Two shillings!» — повторила она монотонно. «Ты не здешняя, должно быть, потому что слишком бела? Откуда ты? Как тебя зовут?» — допрашивал Посьет, стараясь подвинуться к ней ближе. «Я из Макао; меня зовут Этола», — отвечала она по-английски, скрадывая, по обыкновению китайцев, некоторые слоги. «Two shillings», — прибавила потом, помолчав. «Какая хорошенькая! — продолжал мой товарищ, — покажи руку, скажи, который тебе год? Кто тебе больше нравится: мы, англичане или китайцы?» — «Two shillings», — отвечала она. Мы подъехали к фрегату; мой спутник взял её за руку, а я пошёл уже на трап. «Скажи мне что-нибудь, Этола?» — говорил он ей, держа за руку. Она молчала. «Скажи же, что ты…» — «Two shillings», — повторила она. Я со смехом, а он со вздохом отдали деньги и разошлись по своим каютам.
Обитаемый остров
Я думал, что исполнится наконец и эта моя мечта — увидеть необитаемый остров; но напрасно: и здесь живут люди, конечно всего человек тридцать разного рода Робинзонов, из беглых матросов и отставных пиратов, из которых один до сих пор носит на руке какие-то выжженные порохом знаки прежнего своего достоинства. Они разводят ям, сладкий картофель, таро, ананасы, арбузы. У них есть свиньи, куры, утки. На другом острове они держат коров и быков, потому что на Пиле скот портит деревья.
Кроме всей этой живности у них есть жёны, каначки или сандвичанки, да и между ними самими есть канаки, ещё выходцы из Лондона, из Сан-Франциско — словом, всякий народ. Один живёт здесь уже 22 года, женат на кривой пятидесятилетней каначке. Все они живут разбросанно, потому что всякий хочет иметь маленькое поле, огород, плантацию сахарного тростника, из которого, мимоходом будь сказано, жители выделывают ром и сильно пьянствуют.
Вездесущая полиция
Cтранный остров: ни долин, ни равнин; одни горы. Как съедете, идёте четверть часа по песку, а там сейчас же надо подниматься в гору и продираться сквозь непроходимый лес. Жители торгуют, или, по крайней мере, стараются торговать, с мореплавателями овощами, черепахами и тому подобными предметами; а мореплаватели, с своей стороны, стараются приобретать всё даром, как пишут в «Nautical Magazine» и как нам подтвердил и сам Севри, или Севрэ, здешний старожил. Года четыре назад приходили два китоловные судна и, постояв несколько времени, ушли, как делают все порядочные люди и корабли.
Но один потерпел при выходе какое-то повреждение, воротился и получил помощь от жителей: он был так тронут этим, что, на прощанье, съехал с людьми на берег, поколотил и обобрал поселенцев. У одного забрал всех кур, уток и тринадцатилетнюю дочь, у другого отнял свиней и жену, у старика же Севри, сверх того, две тысячи долларов — и ушёл. Но прибывший вслед за тем английский военный корабль дал об этом знать на Сандвичевы острова и в Сан-Франциско, и преступник был схвачен, с судном, где-то в Новой Зеландии.
Нынче и на Восточном океане от полиции не уйдешь!
Строгие предписания
Японское правительство — как мы знали из книг и потом убедились, и при этом случае, и впоследствии сами, — требует безусловного исполнения предписанной меры, и, в случае неисполнения, зависело ли оно от исполнителя или нет, последний остаётся в ответе. Например, иностранные корабли не иначе допускаются на второй и третий рейды, как с разрешения губернатора. Мы разрешения не требовали, но к нам явилась третья партия японцев, человек восемь кроме гребцов, и привезла «разрешение» идти и на второй рейд. Все эти посещения быстро следовали одно за другим. Губернатор поспешил прислать разрешение, не зная, намерены ли мы, по первому извещению, остановиться на указанном месте. Если б ему предписано было, например, истребить нас, он бы, конечно, не мог, но все-таки должен бы был стараться об этом, а в случае неудачи распороть себе брюхо.
Довольно развитой народ
Не думайте, чтоб в понятиях, словах, манерах японца (за исключением разве сморканья в бумажки да прятанья конфект; но вспомните, как сморкаются две трети русского народа и как недавно барыни наши бросили ридикюли, которые наполнялись конфектами на чужих обедах и вечерах) было что-нибудь дикое, странное, поражающее европейца. Ровно ничего: только костюм да действительно нелепая причёска бросаются в глаза. Во всём прочем это народ, если не сравнивать с европейцами, довольно развитой, развязный, приятный в обращении и до крайности занимательный своеобразностью воспитания.
Сортировка физиономий
Пока читали бумаги, я всматривался в лица губернатора и его придворных, занимаясь сортировкою физиономий на смышлёные, живые, вовсе глупые или только затупелые от недостатка умственного движения. Было также несколько загадочных, скрытных и лукавых лиц. У многих в глазах прятался огонь, хотя они и смотрели, по обыкновению, сонно и вяло. Любопытно было наблюдать эти спящие страсти, непробуждённые и нетронутые желания, вместо которых выглядывало детское притворство или крайняя неловкость. У них, кажется, в обычае казаться при старшем как можно глупее, и оттого тут было много лиц, глупых из почтения. Если губернатор и казался умнее прочих, так это, может быть, потому, что он был старше всех. А в Едо и он кажется глуп. Одно лицо забавнее другого.
Рюмка воды
— Чего вам дали? — спросили мы музыкантов на пристани.
— По рюмке воды, — угрюмо отвечало несколько голосов.
— Неужели? — спросил кто-то.
— Точно так, ваше благородие.
— Что ж вы?
— Выпили.
— Зачем же?
— Мы думали, что это… не вода.
— Да, может быть, вода-то хорошая? — спросил я.
— Нешто: лучше морской, — отвечал один.
— Это полезно для здоровья, — заметил я.
Трезвые артисты кинули на меня несколько мрачных взглядов. Матросы долго не давали прохода музыкантам, напоминая им японское угощение.
Два раза
Вечером стали бить зорю: вдруг тот, кто играет на рожке, заиграл совсем другое. Вахтенный офицер строго остановил его. Когда все кончили, он подошёл к нему. Матрос был не очень боек от природы, что показывало и лицо его. «Что ты заиграл?» — спросил офицер. Молчание. «Что ты заиграл?» — «Ошибся! — отвечал тот, — забыл». — «А есть не забываешь?» — «Никак нет-с». — «Сколько раз в день?» — «Два раза». — «Когда?» — «За обедом и за ужином». — «А за завтраком?» — «И за завтраком». — «Стало быть, сколько же раз?» — «Два раза». — «Как два раза: обед?» — «Точно так». — «Ужин?» — «Ужин». — «И завтрак?» — «Точно так-с». — «Сколько же раз?» — «Два раза…» — «А за завтраком?» — «Это не еда, это кашица».
Такие пушки
У меня между матросами есть несколько фаворитов, между ними Дьюпин, широкоплечий, приземистый матрос, артиллерист. Он широк не в одних только плечах. Вот я на днях сказал ему, что «видел, как японец один поворачивает пушку, а вас тут, — прибавил я, — десятеро, возитесь около одной пушки и насилу двигаете её». — «Точно так, ваше высокоблагородие», — отвечал он, — куда нам! Намедни и я видел, что волной плеснуло на берег, вон на ту низенькую батарею, да и смыло пушку, она и поплыла, а японец едет подле да и толкает её к берегу. Уж такие пушки у них!» Потом, подумав немного, он сказал: «Если б пришлось драться с ними, ваше высокоблагородие, неужели нам ружья дадут?» — «А как же?» — «По лопарю бы довольно». (Лопарь — конец толстой верёвки.)
Конфуций
С большими судами и не дойдёшь до Шанхая: река Янсекиян вся усеяна мелями: надо пароход и лоцманов. Есть в Шанхае и пароход, «Конфуций», но он берёт четыреста долларов за то, чтоб ввести судно в Шанхай. Что сказал бы добродетельный философ, если б предвидел, что его соименник будет драть по стольку с приходящих судов? проклял бы пришельцев, конечно. А кто знает: если б у него были акции на это предприятие, так, может быть, сам брал бы вдвое.
Хороший чай
«Да чай это или кофе?» — спрашиваю китайца, который принёс мне чашку. «Tea or coffee», — бессмысленно повторял он. «Tea, tea», — забормотал потом, понявши. «Не может быть: отчего же он такой чёрный?» Попробовал — в самом деле та же микстура, которую я, под видом чая, принимал в Лондоне, потом в Капштате. Там простительно, а в Китае — такой чай, заваренный и поданный китайцем!
Что ж, нету, что ли, в Шанхае хорошего чаю? Как не быть! Здесь есть всякий чай, какой только родится в Китае. Всё дело в слове «хороший». Мы называем «хорошим» нежные, душистые цветочные чаи. Не для всякого носа и языка доступен аромат и букет этого чая: он слишком тонок. Эти чаи называются здесь пекое (pekoe flower). Англичане хорошим чаем, да просто чаем (у них он один), называют особый сорт грубого чёрного или смесь его с зелёным, смесь очень наркотическую, которая даёт себя чувствовать потребителю, язвит язык и нёбо во рту, как почти всё, что англичане едят и пьют. Они готовы приправлять свои кушанья щетиной, лишь бы чесало горло. И от чая требуют того же, чего от индийских сой и перцев, то есть чего-то вроде яда. Они клевещут ещё на нас, что мы пьём не чай, а какие-то цветы, вроде жасминов.
Оставляю, кому угодно, опровергать это: англичане в деле гастрономии — не авторитет. Замечу только, что некоторые любители в Китае действительно подбавляют себе в чай цветы или какие-нибудь душистые специи; в Японии кладут иногда гвоздику. Кажется, отец Иоакинф тоже говорит о подобной противозаконной подмеси, которую допускают китайцы, кладя в чёрный чай жасминные, а в жёлтый розовые листки. Но это уж извращённый вкус самих китайцев, следствие пресыщения. Есть и у нас люди, которые нюхают табак с бергамотом или резедой, едят селёдку с черносливом и т. п. Англичане пьют свой чёрный чай и знать не хотят, что чай имеет свои белые цветы.
У нас употребление чая составляет самостоятельную, необходимую потребность; у англичан, напротив, побочную, дополнение завтрака, почти как пищеварительную приправу; оттого им всё равно, похож ли чай на портер, на черепаший суп, лишь бы был чёрен, густ, щипал язык и не походил ни на какой другой чай. Американцы пьют один зелёный чай, без всякой примеси. Мы удивляемся этому варварскому вкусу, а англичане смеются, что мы пьём, под названием чая, какой-то приторный напиток. Китайцы сами, я видел, пьют простой, грубый чай, то есть простые китайцы, народ, а в Пекине, как мне сказывал отец Аввакум, порядочные люди пьют только жёлтый чай, разумеется без сахару. Но я — русский человек и принадлежу к огромному числу потребителей, населяющих пространство от Кяхты до Финского залива, — я за пекое: будем пить не с цветами, а цветочный чай и подождём, пока англичане выработают своё чутьё и вкус до способности наслаждаться чаем pekoe flower, и притом заваривать, а не варить его, по своему обыкновению, как капусту.
Впрочем, всем другим нациям простительно не уметь наслаждаться хорошим чаем: надо знать, что значит чашка чаю, когда войдёшь в трескучий, тридцатиградусный мороз в тёплую комнату и сядешь около самовара, чтоб оценить достоинство чая.
Бесполезные вещи
Китайцы, как известно, отличные резчики на дереве, камне, кости. Ни у кого другого, даже у немца, недостанет терпения так мелко и чисто выработать вещь, или это будет стоить бог знает каких денег. Здесь, по-видимому, руки человеческие и время нипочём. Если б ещё этот труд и терпение тратились на что-нибудь важное или нужное, а то они тратятся на такие пустяки, что не знаешь, чему удивляться: работе ли китайца или бесполезности вещи? Например, они на коре грецкого или миндального ореха вырезывают целые группы фигур в разных положениях, процессии, храмы, домы, беседки, так что вы можете различать даже лица. Из толстокожего миндального ореха они вырежут вам джонку со всеми принадлежностями, с людьми, со всем; даже вы отличите рисунок рогожки; мало этого: сделают дверцы или окна, которые отворяются, и там сидит человеческая фигура. Каких бы, кажется, денег должно стоить это? а мы, за пять, за шесть долларов, покупали целые связки таких орехов, как баранки.
Базар
Мне показалось, что я вдруг очутился на каком-нибудь нашем московском толкучем рынке или на ярмарке губернского города, вдалеке от Петербурга, где ещё не завелись ни широкие улицы, ни магазины; где в одном месте и торгуют, и готовят кушанье, где продают шёлковый товар в лавочке, между кипящим огромным самоваром и кучей кренделей, где рядом помещаются лавка с фруктами и лавка с лаптями или хомутами. Разница в подробностях: у нас дёготь и лыко — здесь шёлк и чай; у нас груды деревянной и фаянсовой посуды — здесь фарфор. Но китайская простонародная кухня обилием блюд, видом, вонью и затейливостью перещеголяла нашу. Чего тут нет? Жаль, что нельзя разглядеть всего: «С души рвёт», — как говорит Фаддеев, а есть чего поглядеть!
Променада
Мы выбрались из деревеньки и вышли на так называемую променаду, отведённое европейцам загородное место для езды и для прогулок. Это широкая дорога, идущая от города, между полей. Всё это место похоже на арену какого-нибудь цирка: земля так же рыхла, вспаханная лошадиными копытами. Мы застали и самое ристалище. Шанхайские европейцы и европейки скакали здесь взад и вперед: одни на прекрасных лошадях лучшей английской породы, привезенных из Англии, другие на малорослых китайских лошадках. Только одно семейство каталось в шарабане, да ещё одну леди, кажется жену пастора, несли четыре китайца в железных креслах, поставленных на двух бамбуковых жердях. Несколько пешеходов, офицеров с судов да мы все составляли публику, или, лучше сказать, мы все были действующими лицами. Настоящую публику составляли китайцы, мирные городские или деревенские жители, купцы и земледельцы, кончившие дневной труд. Тут была смесь одежд: видна шёлковая кофта и шаровары купца, синий халат мужика, камзол и панталоны империалиста с вышитым кружком или буквой на спине. Вся эта публика, буквально спустя рукава, однако ж с любопытством, смотрела на пришельцев, которые силою ворвались в их пределы и мало того, что сами свободно разгуливают среди их полей, да ещё наставили столбов с надписями, которыми запрещается тут разъезжать хозяевам. Китайцы встречали или провожали замечанием каждого проезжего и смеялись. Особенно скачущие женщины возбуждали их внимание: небывалое у них явление! Их женщины — пока ещё так себе, хозяйственная принадлежность: им далеко до львиц.
Английская скука
Всюду, куда забрались англичане, вы найдёте чистую комнату, камин с каменным углем, отличный кусок мяса, херес и портвейн, но не общество. И не ищите его. Англичане всюду умеют внести свою чопорность, негибкие нравы и скуку. Вас пригласят обедать; вы, во фраке и белом жилете, являетесь туда; если есть аппетит — едите, как едали баснословные герои или как новейшие извозчики, пьёте ещё больше, но говорите мало, ce n’est pas de rigueur, потом тихонько исчезаете. Но не думайте прийти сами, без зову. По делу можете, и то в указанный час; а просто побеседовать сами — нельзя. Да и день так расположен: утром все заняты, потом гуляют, с семи и до десяти и одиннадцати часов обедают, а там спят. В Англии есть клубы; там вы видитесь с людьми, с которыми привыкли быть вместе, а здесь европейская жизнь так быстро перенеслась на чужую почву, что не успела пустить корней, и оттого, должно быть, скучно. Не знаю, что делают молодые люди; немолодые наживают деньги.
Осада
Известно, что китайцы — ужасные педанты, не признают городом того, который не огорожен; оттого у них каждый город окружён стеной, между прочим и Шанхай.
Ещё издали мы слышали смешанный шум человеческих голосов и не могли понять, что это такое. Теперь поняли. Нас от стен разделял ров; по ту сторону рва, под самыми стенами, толпилось более тысячи человек народу и горланили во всю мочь. На стене, облепив её как мухи, горланила другая тысяча человек, инсургентов. Внизу были разносчики. Они принесли из города всё, что только можно принести, притащить, привезти и приволочь. Живность, зелень, фрукты, дрова, целые брёвна, медленно ползли по стенам вверх. Стена, из серого кирпича, очень высока, на глазомер сажен в шесть вышиною, и претолстая. Осаждённые во всё горло требовали — один свинью, другой капусты, третий курицу, торговались, бранились, наконец условливались; сверху спускалась по верёвке корзина с деньгами и поднималась с курами, апельсинами, с платьем; там тащили доски, тут спорили. Кутерьма ужасная! Посторонним ничего нельзя было разобрать. Я убедился только, что продавцы осаждают город гораздо деятельнее и успешнее империалистов. Там слышны ленивые выстрелы: те осаждают, чтоб истребить осаждённых, а эти — чтобы продлить их существование.
Торговая нация
Бесстыдство этого народа доходит до какого-то героизма, чуть дело коснётся до сбыта товара, какой бы он ни был, хоть яд! Не будь у кафров ружей и пороха, англичане одною войной навсегда положили бы предел их грабежам и возмущениям. Поэтому и запрещено, под смертною казнью, привозить им порох; между тем кафры продолжали действовать огнестрельным оружием. Долго не подозревали, откуда они берут военные припасы; да однажды, на пути от одного из портов, взорвало несколько ящиков с порохом, который везли вместе с прочими товарами к кафрам — с английских же судов! Они возили это угощение для своих же соотечественников: это уж — из рук вон — торговая нация!
Английские обычаи
Подали кофе и сигары.
— Мне очень нравятся английские обычаи, — сказал я, — по окончании обеда остаются за столом, едят фрукты, пьют вино, курят и разговаривают…
— У англичан не курят, — живо перебил мой сосед, — это наш обычай.
Я смотрю на него, что он такое говорит. Я попался: он не англичанин, я в гостях у американцев, а хвалю англичан. Сидевший напротив меня барон Крюднер закашлялся своим смехом. Но кто ж их разберёт: говорят, молятся, едят одинаково и одинаково ненавидят друг друга!
Японский Дон Жуан
— Что бы вам съездить хоть в Шанхай, — сказал я Эйноске, — там бы вы увидели образчик европейского города.
— О да, — отвечал он, — мне бы хотелось больше: я желал бы ехать вокруг света. Эта мысль обольщает меня.
— Да вот в Россию поедем, — говорил я. — Какие города, храмы, дворцы! какое войско увидел бы там!
— В Россию нет, — живо перебил он, — там женщин нет!
— Кто это вам сказал? — заметил я, — как женщин нет: plenty (много)! Да вы женаты?
— Да; у меня есть десятимесячная дочка; на днях ей оспу прививали.
— Так что ж вам за дело до женщин? — спросил я.
Он усмехнулся. Каков японский Дон Жуан!
Одежда для сидения
Глядя на фигуру стоящего в полной форме японца, с несколько поникшей головой, в этой мантии, с коробочкой на лбу и в бесконечных панталонах, поневоле подумаешь, что какой-нибудь проказник когда-то задал себе задачу одеть человека как можно неудобнее, чтоб ему нельзя было не только ходить и бегать, но даже шевелиться. Японцы так и одеты: шевелиться в этой одежде мудрено. Она выдумана затем, чтоб сидеть и важничать в ней.
Сон наяву
Мне не верилось, что всё это делается наяву. В иную минуту казалось, что я ребёнок, что няня рассказала мне чудную сказку о неслыханных людях, а я заснул у ней на руках и вижу всё это во сне. Да где же это я в самом деле? кто кругом меня, с этими бритыми лбами, смуглыми, как у мумий, щёками, с поникшими головами и полуопущенными веками, в длинных, широких одеждах, неподвижные, едва шевелящие губами, из-за которых, с подавленными вздохами, вырываются неуловимые для нашего уха, глухие звуки? Уж не древние ли покойники встали из тысячелетних гробниц и собрались на совещание? Ходят ли они, улыбаются ли, поют ли, пляшут ли? знают ли нашу человеческую жизнь, наше горе и веселье, или забыли в долгом сне, как живут люди?
Иллюзия, которою я тешил себя, продолжалась недолго: вон один отживший, самый древний, именно старик, вынул из-за пазухи пачку тонкой бумаги, отодрал лист и высморкался в него, потом бросил бумажку, как в бездну, в свой неизмеримый рукав. «А! это живые!»
Торжественный обед
Шесть раз подходили слуги и поставили шесть подставок. Но никто ничего ещё не трогал. Все подставки тесно уставлены были деревянными лакированными чашками, величиной и формой похожими на чайные, только без ручки; каждая чашка покрыта деревянным же блюдечком. Тут были также синие, фарфоровые обыкновенные чашки, все с кушаньем, и ещё небольшие, с соей.
«Ну-ка, что в этой чашке?» — шепнул я соседу, открывая чашку: рис варёный, без соли. Соли нет, не видать, и хлеба тоже нет.
Я подержал чашку с рисом в руках и поставил на свое место. «Вот в этой что?» — думал я, открывая другую чашку: в ней была какая-то тёмная похлёбка; я взял ложку и попробовал — вкусно, вроде наших бураков, и коренья есть.
В другой чашке была похлебка с рыбой, вроде нашей селянки. Я открыл, не помню, пятую или шестую чашку: в ней кусочек рыбы плавал в чистом совершенно и светлом бульоне, как горячая вода. Я думал, что это уха, и проглотил ложки четыре, но мне показалось невкусно. Это действительно была горячая вода — и больше ничего.
Я перестал пробовать и съел остальное без всякого анализа, и всё одной и той же ложкой, прибегая часто к рису, за недостатком хлеба. Помню, что была жареная рыба, варёные устрицы, а может быть и моллюск какой-нибудь, похожий вкусом на устрицу. О. А. Гошкевич сказывал, что тут были трепанги; я ел что-то чёрное, хрупкое и слизистое, но не знаю что. Попадалось мне что-то сладкое, груша кажется, облитая красным, сладким соусом, потом хрустело на зубах солёное и мочёное: солёное — редька, заменяющая японцам соль. В синей фарфоровой чашке натискано было какое-то тесто, отзывавшееся яичницей, тут же варёная морковь. Потом в горячей воде плавало крылышко утки с варёной зеленью.
Сзади всех подставок поставлена была особо ещё одна подставка перед каждым гостем, и на ней лежала целая жареная рыба с загнутым кверху хвостом и головой. Давно я собирался придвинуть её к себе и протянул было руку, но второй полномочный заметил моё движение. «Эту рыбу почти всегда подают у нас на обедах, — заметил он, — но её никогда не едят тут, а отсылают гостям домой с конфектами». Одно путное блюдо и было, да и то не едят! Ох уж эти мне эмблемы да символы!
Опасный подарок
Один раз Эйноске тихонько сказал Посьету, что наш матрос подарил одному японцу пустую бутылку. «Ну так что ж?» — спросил тот. «Позвольте прислать её назад, — убедительно просил Эйноске, — иначе худо будет: достанется тому, кто принял подарок». — «Да вы бросьте в воду». — «Нельзя: мы привезём, а вы уж и бросьте, пожалуй, сами».
Большое письмо
Тсутсуй и Кавадзи объявили, что они имеют вручить письмо от верховного совета. «Пожалуйте, где оно?» — спросили их. «А вот, — отвечали они, указывая на окованный железом белый сундук, какие у нас увидишь во всяком старинном купеческом доме, и на шёлковый, с кистями, тут же стоящий ящик. — Кто примет письмо?» О. А. Гошкевич, по приказанию адмирала, вышел на средину. Церемониймейстер, с поклоном, подошёл и открыл шёлковый ящик. «Ужели такое большое письмо?» — думал я, глядя с любопытством на ящик. «Извольте же принимать», — сказал переводчик. Гошкевич взял ящик и насилу держал в руках. Он пошёл в «отдыхальню», и мы за ним, а за нами понесли сундук. «Зачем же большой сундук?» — подумал я ещё, глядя в недоумении на сундук. Открыли его: там стоял другой сундук, поменьше, потом третий, четвёртый, всё меньше и меньше. И вот в этот-то четвёртый сундук и вставлялся шёлковый, по счету пятый, ящик. Но отчего ж он тяжёлый? Подняли крышку и увидели в нём ещё шестой и последний ящик из белого лакированного дерева, тонкой отделки, с окованными серебром углами. А уж в этом ящике и лежала грамота от горочью, в ответ на письмо из России, писанная на золочёной, толстой, как пергамент, бумаге и завернутая в несколько шёлковых чехлов. Какие затейники!
Прекрасный пол
При выходе из деревни был маленький рынок. Косматые и чёрные, как чертовки, женщины сидели на полу на пятках, под воткнутыми в землю, на длинных бамбуковых ручках, зонтиками, и продавали табак, пряники, какое-то белое тесто из бобов, которое тут же поджаривали на жаровнях. Некоторые из них, завидя нас, шмыгнули в ближайшие ворота или узенькие переулки, бросив свои товары; другие не успели и только закрывались рукавом. Боже мой, какое безобразие! И это женщины: матери, жёны! Да кто же женится на них? Мужчины красивы, стройны: любой из них годится в Меналки, а Хлои их ни на что не похожи! Нет, жаркие климаты не благоприятны для дам, и прекрасным полом следовало бы называть здесь нашего брата, ликейцев или лу-чинцев, а не этих обожжённых солнцем лу-чинок.
Рай
— Что за место, что за жители! — говорили мы, — не веришь Базилю Галлю, а выходит на поверку, что он ещё скромен.
— Да, место точно прекрасное, — сказал Беттельгейм, — надо ещё осмотреть залив Мельвиль да один пункт на северной стороне — это рай.
— А жители? Какая простота нравов, гостеприимство! Странствуешь точно с Улиссом к одному из гостеприимных царей-пастырей, которые выходили путникам навстречу, угощали…
— Разве они встречали и угощали вас? — спросил пастор.
— Нет, встречали мало, больше провожали…
— Да, они действительно охотнее провожают, нежели встречают: ведь это полицейские, шпионы.
— Как полицейские? Разве здесь есть они?
— Как же! Чтоб наблюдать, куда вы пойдёте, что будете делать, замечать, кто к вам подойдет, станет разговаривать, чтоб потом расправиться с тем по-своему…
— Что вы? возможно ли? Кажется, жители так кротки, простодушны, так приветливы: это видно из их поклонов…
— Боятся, так и приветливы. Как же не быть приветливыми ликейцам, которых всего от шестидесяти до восьмидесяти тысяч на острове!
— Мне нравятся простота и трудолюбие, — сказал я. — Есть же уголок в мире, который не нуждается ни в каком соседе, ни в какой помощи! Кажется, если б этим детям природы предоставлено было просить чего-нибудь, то они, как Диоген, попросили бы не загораживать им солнца. Они умеренны, воздержны…
— Они точно простоваты, — заметил миссионер, — но насчёт воздержания… нельзя сказать: они сильно пьют.
— Пьют! что вы? помилуйте, — защищали мы с жаром (нам очень хотелось отстоять идиллию и мечту о золотом веке), — у них и вина нет: что им пить?
— А саки? — отвечал Беттельгейм, — оно здесь лучше, нежели в Японии, и крепкое, как ром.
— Пьют! — говорил я в недоумении.
— И играют, — прибавил пастор.
— Нет, уж это слишком! ужели в самом деле? Да во что же: в какие-нибудь невинные игры: борются, бегают, как древние на олимпийских играх…
— Нет, нет! — настойчиво твердил Беттельгейм, — играют в азартные игры…
— Скажите, пожалуйста: эти добродетельные, мудрые старцы — шпионы, картёжники, пьяницы! Кто бы это подумал!
— Да, у них есть что-то вроде карт, — сказал он, — даже нищие, и те играют как-то стружками или щепками и проигрываются дотла.
— Вот тебе и идиллия, и золотой век, и «Одиссея»!
Оружие
Показывали ему японские подарки и, между прочим, подаренную адмиралу саблю.
— А у вас есть сабли? — спросили его.
— Нет.
— Какое же у вас оружие?
— А вот, — отвечал он, показывая веер.
Недотроги
— Мы просим сказать жителям, — продолжали мы, — чтоб они не бегали от нас: мы им ничего не сделаем.
— Они бегают оттого, что европейцы редко заходят сюда, и наши не привыкли видеть их. Притом американцы, бывши здесь, брали иногда с полей горох, бобы: если б один или несколько человек сделали это, так оно бы ничего, а когда все…
Мы уверили его, что наши не дотронутся ни до чего.
— Да, сделайте милость, — продолжал переводчик, — насчет женщин тоже… Один американец взял нашу женщину за руку; у нас так строго на этот счёт, что муж, пожалуй, и разведётся с нею. От этого они и бегают от чужих.
Какова нравственность: за руку нельзя взять! В золотой век, особенно в библейские времена и при Гомере, было на этот счёт проще!
В поисках гостиницы
Мы обращались и к китайцам, и к индийцам с вопросом по-английски и по-французски: «Где отель?» Встречные тупо глядели на нас или отвечали вопросом же: «Signor?» Мы стали ухитряться, как бы, не зная ни слова по-испански, сочинить испанскую фразу. После довольно продолжительной конференции наконец сочинили пять слов, которые долженствовали заключать в себе вопрос: «Где здесь французская отель?» С этим обратились мы к солдату, праздно стоявшему в тени какого-то жёлтого здания, похожего на казармы. Другой солдат стоял на часах. Первый поглядел на нас, подумал и повёл по китайским рядам. Из лавок на нас несло попеременно мылом, сапожным товаром, пряностями, чаем и т. п. Наконец солдат привёл нас на какой-то двор, на котором было множество колясок и лошадей. Кучера, чистившие их, посмотрели вопросительно на нас, а мы на них, потом все вместе на солдата: «Что это мы сказали ему?» — спросил один из нас в тоске от жара, духоты и дурного запаха на улицах. «Верно что-нибудь хорошее, что он нас в конюшню привёл!» — «А всё же вышло что-нибудь да по-испански: недаром же он привёл сюда», — прибавил кто-то в утешение.
Неуловимые сигары
«Велите мне заложить коляску, я проедусь по городу, кстати куплю сигар…» — «Коляски дать теперь нельзя…» — «Вы шутите, гocподин Демьен?» — «Нимало: здесь ездят с раннего утра до полудня, потом с пяти часов до десяти и одиннадцати вечера; иначе заморишь лошадей». — «Где ж магазин с сигарами! покажите, мы пешком пойдём». — «Есть один магазин казённый, да там не всегда бывают сигары… надо на фабрике…» — «Это из рук вон! ведь на фабрику попасть нельзя?» — «Трудно». — «Где ж берут сигары? мы на улице видели, все курят». — «В частных лавках есть, да дрянные». — «Нет ли у вас?» — «Нет, я не держу, потому что здесь всякий сам запасает себе».
Мороженое
Мы поехали на Эскольту есть сорбетто, то есть мороженое.
В длинной-предлинной зале нижнего этажа с каменным полом, за длинным столом и маленькими круглыми столиками, сидели наши и не наши, англичане, испанцы, американцы, метисы и ели мороженое, пили лимонад. Человек десять тагалов и один негр бросились на нас, как будто с намерением сбить с ног, а они хотели только узнать, чего мы хотим. Я спросил того-другого, попробовал — нет, разве только тагалам впору есть такое мороженое. Кто приехал из Европы, тому трудно глотать этот подслащённый снег.
Полезная ящерица
Я почти ощупью добрался до кровати и залез под синий кисейный занавес. Он опускается под тюфяк и не раздвигается. Несмотря на эти предосторожности, москиты пробираются за кисею, и если заберутся два-три, они так отделают, что на другой день встанешь с десятком красных пятен, которые не сходят по нескольку дней. Я как-то на днях увидел, что из коридора вечером ко мне в комнату проползла ящерица, вершка в два длины, и скрылась, лишь только я зашевелился, чтоб поймать её. На другой день я пожаловался на неё мсье Демьену и просил велеть отыскать и извлечь её вон. «Pourquoi?» — спросил он своим отрывистым голосом. — «Ведь это ящерица, гадина, так сказать, заползёт на постель — нехорошо». — «Напротив, очень хорошо, — сказал он, — у меня в постели семь месяцев жила ящерица, и я не знал, что такое укушение комара, — так она ловко ловит их. И вас не укусит, когда она там, ни один комар…» — «Куда ж она делась потом?» — спросил я, заинтересованный историей ящерицы. «Околела». — «Как, сама собой?» — «Нет, я во сне задавил её». Меня в самом деле почти не кусали комары, но я всё-таки лучше бы, уж так и быть, допустил двух-трёх комаров в постель, нежели ящерицу. Однако ж я ни разу не видал её.
Разговор на разных языках
С англичанкой кое-как разговор вязался, но с испанками — плохо. Девица была недурна собой, очень любезна; она играла на фортепиано плохо, а англичанка пела нехорошо. Я сказал девице что-то о погоде, наполовину по-французски, наполовину по-английски, в надежде, что она что-нибудь поймёт если не на одном, так на другом языке, а она мне ответила, кажется, о музыке, вполовину по-испански, вполовину… по-тагальски, я думаю.
Непрошенная нежность
У берегов уныло скользят изредка лодки: верно, добывают дневное пропитание, ловят рыбу, трепангов, моллюсков.
Сегодня вдруг одна из лодок направилась к нам. На ней сидело человек семь корейцев, все в своих грязно-белых халатах, надетых на такие же куртки или камзолы. На всех были того же цвета шаровары на вате; один в шляпе. Издали мы заслышали их крики. Им дали знать, чтоб они вошли на палубу; но когда они вошли, то мы и не рады были посещению. Объясниться с ними было нельзя: они не умели ни говорить, ни писать по-китайски, да к тому же ещё все пьяны. Матросы кучей окружили их и делали разные замечания, глядя на их халаты и собранные в пучок волосы. «Хуже литвы!» — слышу я, говорит один матрос. «Чего литвы: хуже черкес! — возразил другой, — этакая, подумаешь, нация!» Им дали сухарей, и они уехали. Один из них, уходя, обнял и поцеловал О. А. Гошкевича, который пробовал было объясниться с ними по-китайски. Мы засмеялись, а бедный Осип Антонович не знал, как стереть следы непрошеной нежности.
Ненаписанная басня
Гошкевичу торжественно принесли змею, такую большую, какой, за исключением удавов, мы не видали: аршина два длины и толстая. Она шевелилась в жестяном ящике; её хотели пересадить оттуда в большую стеклянную банку со спиртом; она долго упрямилась, но когда выгнали, то и сами не рады были: она вдруг заскользила по полу, и её поймали с трудом. Матрос нашёл её в кусте, на котором сидели ещё аист и сорока. Зачем они собрались — неизвестно; может быть, разыгрывали какую-нибудь не написанную Крыловым басню.
Дыхание кита
Около полуночи, Крюднер вдруг позвал меня на ют послушать, как дышит кит. «Я, кроме скрипа снастей, ничего не слышу», — сказал я, послушавши немного. «Погодите, погодите… слышите?» — сказал он. «Право, нет; это манильские травяные снасти с музыкой…» Но в это время вдруг под самой кормой раздалось густое, тяжёлое и продолжительное дыхание, как будто рядом с нами шёл паровоз. «Что, слышите?» — сказал Крюднер. «Да; только неужели это кит?..» Вдруг опять вздох, ещё сильнее, раздался внизу, прямо под нашими ногами. «Что это такое, не знаешь ли ты?» — спросил я моего фаворита, сигнальщика Феодорова, который стоял тут же. «Это не кит, — отвечал он, — это всё водяные: их тут много!..» — прибавил он, с пренебрежением махнул рукой на бездну и, повернувшись к ней спиной, сам вздохнул немного легче кита.
Как сделать Корею
Первобытные жители в ней были одних племён с манчжурами, которых сибиряки называют тунгусами. После Рождества Христова один из тунгус, Гао, основал царство Гао-ли.
Европейцы это имя как-то ухитрились переделать в Корею. Это правдоподобно. До сих пор жители многих островов Восточного океана, в том числе японцы, канаки (на Сандвичевых островах) и ликейцы, букву л заменяют буквой р. Одни называют японскую и китайскую милю ли, другие — ри; Гонолюлю многие зовут и пишут Гоноруру. Отчего ж не переделать Гао-ли в Ко-ри? И в переделке этой виноваты не европейцы, а сами же корейцы. Когда я при них произнес: «Корея», они толпой повторили: «Кори, Кори!» — и тут же, чрез отца Аввакума, объяснили, что это имя их древнего королевского дома. Поэтому вся переделка европейцев состоит в том, что они из Ко-ри сделали Корея. Да много ли тут оставалось сделать?
Боевая тревога
Он нелегко поддавался тревогам. Преследование на море врагов нами или погоня врагов за нами казались ему больше фантазиею адмирала, капитана и офицеров. Он равнодушно глядел на все военные приготовления и продолжал, лёжа или сидя на постели у себя в каюте, читать книгу. Ходил он в обычное время гулять для моциона и воздуха наверх, не высматривая неприятеля, в которого не верил.
Вдруг однажды раздался крик: «Пароход идёт! Дым виден!»
Поднялась суматоха. «Пошёл по орудиям!» — скомандовал офицер. Все высыпали наверх. Кто-то позвал и отца Аввакума. Он неторопливо, как всегда, вышел и равнодушно смотрел, куда все направили зрительные трубы и в напряженном молчании ждали, что окажется.
Скоро всё успокоились: это оказался не пароход, а китоловное судно, поймавшее кита и вытапливавшее из него жир. От этого и дым. Неприятель всё не показывался. «Бегает нечестивый, ни единому же ему гонящу!» — слышу я голос сзади себя.
Это отец Аввакум выразил так свой скептический взгляд на ожидаемую встречу с врагами. Я засмеялся, и он тоже. «Да право так!» — заметил он, спускаясь неторопливо опять в каюту.
Эластичные вещи
Если всё, что грузится в судно, выложить на свободное место, то неосторожный человек непременно подержит пари, что это не войдёт туда, — и проиграет.
Так когда и мы все перебрались на шкуну, рассовали кое-куда багаж, когда разошлись по углам, особенно улеглись ночью спать, то хоть бы и ещё взять народу и вещей. Это та же история, что с чемоданом: не верится, чтоб вошло всё приготовленное количество вещей, а потом окажется, что можно как-нибудь сунуть и то, втиснуть другое, третье.
При этом, конечно, обыкновенный, принятый на просторе порядок нарушается и водворяется другой, необыкновенный. В капитанской каюте, например, могло поместиться свободно — как привыкли помещаться порядочные люди — всего трое, если же потесниться, то пятеро. А нас за стол садилось в этой каюте одиннадцать человек, да в другой, офицерской, шестеро. Не одни вещи эластичны!
Красная кровля
Шкуна, убавив паров, подвигалась прямо на утёсы. Вот два из них вдруг посторонились, и нам открылись сначала два купеческих судна на рейде, потом длинное деревянное строение на берегу с красной кровлей.
Кровля пуще всего говорит сердцу путешественника, и притом красная: это целая поэма, содержание которой — отдых, семья, очаг — все домашние блага. Кто не бывал Улиссом на своем веку и, возвращаясь издалека, не отыскивал глазами Итаки? «Это пакгауз», — прозаически заметил кто-то, указывая на дразнившую нас кровлю, как будто подслушав заветные мечты странников.
Качка
Сказали, что если я не хочу ехать верхом (а я не хочу), то можно ехать в качке (сокращенное качалке), которую повезут две лошади, одна спереди, другая сзади. «Это-де очень удобно: там можно читать, спать». Чего же лучше? Я обрадовался и просил устроить качку. Мы с казаком, который взялся делать её, сходили в пакгауз, купили кожи, ситцу, и казак принялся за работу.
«Помилуйте! — начали потом пугать меня за обедом у начальника порта, где собиралось человек пятнадцать за столом, — в качках возят старух или дам». Не знаю, какое различие полагал собеседник между дамой и старухой. «А старика можно?» — спросил я. «Можно», — говорят. «Ну так я поеду в качке».
Сары
«Сары, сары не забудьте купить!» — «Это ещё что?» — «Сары — это якутские сапоги из конской кожи: в них сначала надо положить сена, а потом ногу, чтоб вода не прошла; иначе по здешним грязям не пройдёте и не проедете. Да вот зайдите ко мне, я велю вам принести».
И мой любезный хозяин Михаил Сергеевич повёл меня к себе и велел позвать Александру. Пришла якутка, молодая и, вероятно, в якутском вкусе красивая, с плоским носом, с узенькими, но карими глазами и ярким румянцем на широких щеках. «Здравствуй…» — тут он сказал что-то по-якутски. «Что это значит?» — спросил я. «Прекрасная женщина». — «Есть сары?» — «Есть». — «Принеси». — «Слусаю», — отвечала она и через пять минут принесла сапоги на слона с запахом вспотевшей лошади и сала, которым они и были вымазаны. «Вынеси, вынеси скорей! — закричал я, — ужели их надевают люди?» — спросил я Михаила Сергеевича. «И очень порядочные, — отвечал он, — и вы наденете».
Но я подарил их Тимофею.
Бегом в гору
На Джукджуре всего более отличился мой слуга Тимофей. Только что тронулся на крутизну наш караван и каменья зажурчали под ногами лошадей, вдруг Тимофей рванулся вперёд и понёсся в гору впереди всех. Он обогнал вьючных лошадей, обогнал проводников, даже собаку, и всё ещё, с распростёртыми руками, в каком-то испуге, нёсся неистово в гору. «Тимофей! куда ты? с ума сошёл! — кричал я, изнемогая от усталости, — ведь гора велика, успеешь устать!» Но он махнул рукой и нёсся всё выше, лошади выбивались из сил и падали, собака и та высунула язык; нёсся один Тимофей. Наконец он и наши верховые лошади вбежали на вершину горы и в одно время скрылись из виду. «Зачем это ты?» — спросил я потом. «Однажды…» — начал он и не мог продолжать, задохся и уже на станции рассказал. «Зачем ты бежал так вверх?» — спросил я. Он, помолчав немного, начал так: «Однажды я ехал из Буюкдерэ в Константинополь и на минуту слез… а лошадь ушла вперёд с дороги: так я и пришёл пешком, вёрст пятнадцать будет…» — «Ну так что ж?» — «Вот я и боялся, — заключил Тимофей, — что, пожалуй, и эти лошади уйдут, вбежавши на гору, так чтоб не пришлось тоже идти пешком». — «Эти лошади уйдут!» — с горьким смехом воскликнул кучер Иван. А лошади, взойдя, стали как вкопанные и поникли головами.
Сметливый кучер
Иван очень своеобычен и с трудом отступает от своих взглядов и убеждений, но словоохотлив и услужлив. Он, между прочим, с гордостью рассказывал, как король Сандвичевых островов, глядя на его бороду и особенное платье, принял его за важное лицо и пожал ему руку. Однажды, когда к вечеру стало холоднее, князь Оболенский спросил свой тулуп. «Да далеко закладено в чемоданы и зашито», — сказал Иван. «Неправда, он должен быть в мешке, — сказал князь Оболенский, — покажи!» — «Никак нет, в чемодане», — утверждал кучер, показывая мешок. «А это что у тебя в мешке?» — спросил тот. «Да это, кто её знает, шкура какая-то». — «Посмотрите! — сказал нам князь Оболенский, — он змеиную шкуру из Бразилии положил поближе, а тулуп запрятал!» — «Да я думал, что шкуру-то можно и выбросить, — сказал Иван, — а тулупчика-то жаль». — «Вот этак же, — заметил князь Оболенский, — он вёз у меня пару кокосовых орехов до самого Охотского моря: хорошо, что я увидал вовремя да выбросил, а то он бы и их в чемоданы спрятал». — «Зачем это ты, Иван Григорьев, вёз орехи? — спросил я. — Они понравились тебе — вкусны?» — «Нет, какое вкусны, — отвечал он с величайшим презрением, — это всё пустое! А я вёз их по той причине, что в Москве видел, в лавке за этакие орехи просили по пяти целковых за штуку, так думал, сбуду их туда». — «А кокосы напрасно не взял, — заметил я ему, — в самом деле можно бы выгодно продать…» — «Оно точно, кабы взять штук сто, так бы денег можно было много выручить», — сказал Иван, принявший серьёзно мое замечание.
Страсть к иностранному
Вёз меня Егор Петрович Бушков, мещанин, имеющий четыре лошади и нанимающийся ямщиком у подрядчика, якута. Он и живёт с последним в одной юрте; тут и жена его, и дети. Из дверей выглянула его дочь, лет одиннадцати, хорошенькая девочка, совершенно русская. «Как тебя зовут?» — спросил я. «Матрёной, — сказал отец. — Она не говорит по-русски», — прибавил он. «Мать у неё якутка? Не эта ли?» — спросил я, указывая на какое-то существо, всего меньше похожее на женщину. «Нет, русская; а мы жили всё с якутами, так вот дети по-русски и не говорят». Ох, ещё сильна у нас страсть к иностранному: не по-французски, не по-английски, так хоть по-якутски пусть дети говорят!
Однако русский якут
Я мчался так, что дух захватывало. На одной тройке я, на другой мои вьюки. Часа через полтора мы примчались на Крестовскую станцию. «Однако лошадей нет», — сказал мне русский якут. Надо знать, что здесь делают большое употребление или, вернее, злоупотребление из однако, как я заметил. «Однако подои корову», — вдруг, ни с того ни с сего, говорит один другому русский якут: он русский родом, а по языку якут. Да Егор Петрович сам, встретив в слободе какого-то человека, вдруг заговорил с ним по-якутски. «Это якут?» — спросил я. «Нет, русский, родной мой брат». — «Он знает по-русски?» — «Как же, знает». — «Так что ж вы не по-русски говорите?» — «Обычай такой…»
У кого что есть
Мы принялись за чай. «У меня есть рябчики, и свежие», — сказал я. «А! — значительно сделал заседатель, — а у меня огурцы», — прибавил он. «А! — ещё значительнее сделал я. — У меня есть говядина», — сказал я, больше затем, чтоб узнать, что есть ещё у него. «У меня — белый хлеб». — «Это очень хорошо; у меня есть чёрный…» — «Прекрасно!» — заметил собеседник. «Да человек вчера просыпал в него лимонную кислоту: есть нельзя. Но зато у меня есть английские супы в презервах», — добавил я. «Очень хорошо, — сказал он, — а у меня вино…» — «Вино!» Тут я должен был сознаться, что против него я — пас.
Он ехал целым домиком и начал вынимать из так называемого «погребца» чашку за чашкой, блюдечки, ножи, вилки, соль, маленькие хлебцы, огурцы, наконец, покинувший нас друг — вино. «А у меня есть, — окончательно прибавил я, — повар».
Приглашение к ужину
Я велел подать что-нибудь к ужину, к которому пригласил и смотрителя. «Всего один рябчик остался», — сердито шепнул мне человек. «Где же прочие? — сказал я, — ведь у якута куплено их несколько пар». — «Вчера с проезжим скушали», — ещё сердитее отвечал он. «Ну разогревай английский презервный суп», — сказал я. «Вчера последний вышел», — заметил он и поставил на очаг разогревать единственного рябчика.
Смотритель вынул из несессера и положил на стол прибор: тарелку, ножик, вилку и ложку. «Ещё и ложку вынул!» — ворчал шёпотом мой человек, поворачивая рябчика на сковородке с одной стороны на другую и следя с беспокойством за движениями смотрителя. Смотритель неподвижно сидел перед прибором, наблюдая за человеком и ожидая, конечно, обещанного ужина.
Я с удовольствием наблюдал за ними обоими, прячась в тени своего угла. Вдруг отворилась дверь и вошёл якут с дымящеюся кастрюлей, которую поставил перед стариком. Оказалось, что смотритель ждал не нашего ужина. В то же мгновение Тимофей с торжественной радостью поставил передо мной рябчика. Об угощении и помину не было.
Крепкий табак
Мальчишка достал из сапога грубый кусок дерева с отверстием (это трубка), положил туда щепоть зеленоватого листового табаку, потом отделил ножом кусочек дерева от лодки и подкрошил туда же; из кремня добыл огня, зажёг клочок моха вместо трута и закурил всё это вместе. «Зачем дерево кладёшь в табак?» — спросил я. «Крепше!» — отвечал он.
Кочующий народ
Сколько я мог узнать, якутов, кажется, несправедливо считают кочующим народом. Другое дело тунгусы, чукчи и прочие племена здешнего края: те, переходя с одного места на другое, более удобное, почти никогда на прежнее не возвращаются. Якуты, напротив, если и откочёвывают на время в другое от своей родной юрты место, где лучше корм для скота, но ненадолго, и после возвращаются домой. У них большей частью по две юрты, летняя и зимняя. Этак, пожалуй, и мы с вами кочующий народ, потому что летом перебираемся в Парголово, Царское Село, Ораниенбаум.
Метаморфоза
У меня в комнате лежит доха, волчье пальто, горностаевая шапка, беличий тулуп, заячье одеяло, торбасы, пыжиковые чулки, песцовые рукавицы и несколько медвежьих шкур для подстилки. Когда станешь надевать всё это, так чувствуешь, как постепенно приобретаешь понемногу чего-то беличьего, заячьего, оленьего, козлового и медвежьего, а человеческое мало-помалу пропадает. Кухлянка и доха лишают употребления воли и предоставляют полную возможность только лежать. В пыжиковых чулках и торбасах ног вместе сдвинуть нельзя, а когда наденешь двойную меховую шапку, или, по-здешнему, малахай, то мысли начинают вязаться ленивее в голове и одна за другою гаснут. Ещё бы что-нибудь прибавить, так, кажется, над вами того и гляди совершится какая-нибудь любопытная метаморфоза.
Мороз
Мороз не смягчается ни на минуту: везде по станциям говорят, что он свыше 40˚. Я думал гораздо больше об этом морозе; я его легко переношу. Ещё под Якутском один ямщик предложил мне «проехать зараз вместо двадцати сорок пять вёрст». — «Что ты, любезный, с ума сошёл: нельзя ли вместо сорока пяти проехать только двадцать?» — «Сделайте божескую милость, — начал умолять, — на станции гора крута, мои кони не встащат, так нельзя ли вам остановиться внизу, а ямщики сведут коней вниз и там заложат, и вы поедете ещё двадцать пять верст?» — «Однако не хочу, — сказал я, — если озябну, как же быть?» — «Да как-нибудь уж…» Я сделал ему милость — и ничего. Только с носа кожа лупится.
Воры-постники
Витима — слобода, с церковью Преображения, с сотней жителей, с приходским училищем, и ямщики почти все грамотные. Кроме извоза они промышляют ловлей зайцев, и тулупы у всех заячьи, как у нас бараньи. Они сеют хлеб. От Витимы ещё около четырехсот вёрст до Киренска, уездного города, да оттуда девятьсот шестьдесят вёрст до Иркутска. Теперь пост, и в Витиме толпа постников, окружавшая мою повозку, утащила у меня три рыбы, два омуля и стерлядь, а до рябчиков и другого скоромного не дотронулись: грех!
Мужские танцы
Мухтуй называют здесь Парижем, потому что крестьяне (из ссыльных) ходят в пальто и танцуют кадрили. Один проезжий мне сказывал, что, выехав рано утром, после проведённой здесь ночи, и вглядываясь в лицо своего ямщика, он увидел знакомое лицо, но не мог вспомнить, где он его видел. «Я где-то видел тебя?» — спросил он наконец ямщика. «А вчера я был вашим визави в кадрили на вечеринке», — отвечал тот.
Смирные черти
«А что, смирны ли у вас лошади?» — спросишь на станции. «Чего не смирны? словно овцы: видите, запряжены, никто их не держит, а стоят». — «Как же так? а мне надо бы лошадей побойчее», — говорил я, сбивая их. «Лошадей тебе побойчее?» — «Ну да». — «Да эти-то ведь настоящие черти: их и не удержишь ничем».