Продолжение записок петербургского чиновника Петра Ивановича Голубева
Во время открытия департамента (здесь Государственного казначейства), я жил с матерью на Петербургской стороне в доме нашего чиновника, А. Я. Алонина. Оба мы (он, хозяин, и я, жилец) должны были являться к своим местам в 8 часов утра. Пришла осень. Чтобы явиться к этому сроку от аллеи Гесслера (здесь Крестовский остров), надобно было встать в 6 и пуститься в дорогу не позже 7 часов.
Наступили сентябрьские дожди и октябрьская тьма; пятая "бонапартовская стихия", т. е. грязь, совершенно прекратила наш обыкновенный путь: не было никакой возможности от дома Алонина дойти до мостовых, и мы должны были около часа тащиться по чужим садам и огородам, выпросив на то дозволение хозяев.
По садовым дорожкам, мы, не загрязнившись, добирались до Малого проспекта и, прыгая через грядки огородов, могли выйти, несколько почище к нынешнему Каменноостровскому, а тогда Оспенному проспекту; эти переходы делали обыкновенный наш путь длиннее на 3 версты, и нам уже надо было вставать не в 6, а в 5 часов утра.
По дороге мы встречали только одних идущих на работу трубочистов. Дождь пробивал нас до белья. Мы брали всегда с собою по другой паре сапог, которую и натягивали придя к должности; галоши ни к чему не годились и пропадали в глубокой и вязкой грязи безвозвратно. Постоянных мостов через Неву и Невку тогда не было.
С наступлением распутицы, странствия наши через перевозы были убийственны. Придешь, например, на плот: нет ни одной лодки, все перевозчики, спасаясь от орды чиновников, держались по ту сторону реки, откуда идет менее чиновного люда, не платящего за перевоз.
В ожидании перевозчика накопится, бывало, на плоту множество, подобных нам ходаков, и плот, уступая тяжести народа, осядет, по крайней мере, на пол аршина, в воду (вот и холодная ножная ванна), а между тем неумолимый дождь безжалостно поливает сверху; если платье во время служебного времени несколько просохнет, то, на возвратном пути, повторится прежняя история и, чтобы обсушиться к завтрашнему дню, необходимо было разводить огонь для просушки платья, с которого текла вода ручьями, и потом употребить еще полчаса, чтобы отколотить и отчистить налипшую на него, до самого ворота, грязь.
Конечно, я мог бы избежать этих бедствий, отыскав квартиру в более обитаемых местах; но было много причин, по которым, я не мог этого сделать. Любовь к Петербургской стороне для меня была очень естественна: привычка, близость моих родных, знакомых и проч., значительная дешевизна квартир; в лучших частях города, я мог жить по моим средствам, разве в каком-нибудь подвале и дышать отвратительным воздухом грязных, вечно залитых помоями лестниц, тогда как в невысоких деревянных строениях живется здоровье и приятнее.
В то время, о котором идет речь, у нас, на Петербургской стороне, на лучшей улице, т. е. по Большему проспекту на пространстве от Тучкова моста до нынешнего Каменноостровского проспекта, почти на двух верстах, было каменных домов только 4, зато не было слышно ни о крупе, ни о коклюше, ни о скарлатине; при каждом почти домике есть садик; жизнь патриархальная, без претензий на какие-нибудь затеи, где требуются лишние деньги.
К этому надо прибавить, что проливные дожди не каждую же осень терзают жителей Петербургской стороны.
Наконец, однако, непроходимая грязь принудила меня переменить свое жилище, я переселился по той же самой улице, но ближе в мостовой, у одного придворного псаломщика Гречкина; при нем было три дочери, они занимались вышиванием, под надзором умной и чрезвычайно строгой матери. Поведение мое всегда ей нравилось, и она приглашала меня в праздники на чай. В этом семействе я находил приятнейшие минуты.
Девицы были воспитаны в правилах религии, имели прекрасные дарования от природы, и хотя не получили светского образования, но казалось, что были воспитаны для лучшего общества. Это надо было приписать старанию родителей и полезному в свободные часы чтению.
У них была еще четвертая сестра, выданная за певчего при церкви великой княгини Анны Фёдоровны в Швейцарии. Брат ее мужа служил здесь бакалавром Петербургской духовной академии и по субботам, или накануне праздников, приходя к Гречкиным, оставался до рабочего дня.
Мы с ним легко познакомились. Этот, незабвенный для меня человек, как будто послан был ко мне Провидением, чтобы выполоть из бедной души моей "плевела подлого вольнодумства", которого набрался я от беспутного чтения мнимых философов XVIII века и в разговорах с людьми, подобными Рудамаеву и некоторым его приятелям.
Бакалавр, сам того не замечая и единственно из любви к предмету, прошел со мною курс естественного и догматического богословия. Беседу с ним, я теперь, не променял бы ни на какие светские удовольствия. Удивительно, что позже я старался всячески сойтись с ним опять, но как-то не успевал в том, вероятно от различия сословий. Он вскоре после наших приятных бесед поступил в священники.
Это был Андрей Иванович Окунев, известный настоятель нового Исаакиевского собора. Признаюсь, в своем сердечном убеждении, что всеми успехами по службе и счастьем в жизни, я считаю себя обязанным знакомству моему с Андреем Ивановичем и его чрезвычайно впечатлительным со мною разговорам.
Вспоминая о семействе псаломщика Гречкина, нельзя не сказать что-нибудь и о нем самом. Это был человек в своем роде, очень замечательный.
Он родился в Малороссии и воспитывался для духовного звания. Его выбрали было в придворные певчие, но, в самом деле, определили псаломщиком. Приятная наружность, прекрасный тенор и особенное искусство читать церковно-славянские тексты с неподражаемо приятным малороссийским акцентом доставили ему редкое счастье: он удостоился внимания императрицы Екатерины II.
Его чтение паремий, в одну великую субботу, в большой придворной церкви, при полном собрании двора, в высочайшем присутствии, чрезвычайно понравилось Государыне, и она приказала выдать за это Гречкину в награду 300 рублей серебром. За Императрицей, и фельдмаршал светлейший князь Потемкин удостоил взглянуть на превосходного чтеца.
Оригинальность князя обнаружилась и при этом случае своеобразно. Гречкин, с дежурства позван был в дворцовые комнаты князя, и между ними произошел следующий короткий разговор.
- Как тебя зовут?
- Матвей Гречкин.
- Ты чуб?
- Точно так, ваша светлость!
- Стало быть, не Гречкин, а Гречко.
Ответа не было.
- А ну пане, дьяче, заспивай мини пять хом!
Гречкин задумался, но, по счастью вспомнил известный стих, который поют за вечерней в великий пост и запел смелым и приятным голосом: "Согрешихом, беззаконовахом, неправдовахом пред Тобою; ниже собдюдохом, ниже сотворихом, якоже заповедал еси нам, но не предаждь нас до конца, отцев Боже!".
- Добре, пане дьяче! А ну же, спивай мини наилучшу последню писню!
Гречкин снова запел: "Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!".
- Ну, теперь пошел к моему секретарю Петухову и вели дать себе 150 целковых.
На царский и княжеский подарки Гречкин купил себе на Петербургской стороне домик, в котором и прожил до глубокой старости.
Покуда он вел себя порядочно, все это семейство жило счастливо; к сожалению, в старости стал не воздержен и от праздности предался пьянству; но в страшной грязи своего неудержимого порока он еще любил хвастать. Иногда, надев свой богатый, с золотыми кистями и позументами алый кунтуш, а сверху испачканную фризовую шинель, отправлялся в кабак, вступался в споры с разными забулдыгами, и если иногда вострили на него кулаки, то старик распахивал свою шинель и страшно пугал, своих противников, золотым своим нарядом.
В этой же широкой улице был дом Рудамаевых, купленный членом здешней таможни Краснопольским, умершим в 1819 году. Вдова его, со многими детьми, получала пенсию 1000 рублей асс., и кроме того имела некоторый капитал, так что могла существовать весьма прилично. С нею вместе жил отец ее, почтеннейший старец, инженер генерал-майор Петр Иванович Вознов. Случай познакомил меня с этим семейством.
У вдовца, генерала Вознова была дочь Софья Петровна, отлично воспитанная в Обществе благородных девиц, при Смольном монастыре, и занималась воспитанием племянников, детей г-жи Краснопольской. С этим почтенным семейством сперва подружились родные мои, Сысоевы, а через них познакомился и я. Меня и дядю моего, г-жа Краснопольская и ее отец, приглашали на бостон.
Там открылся для нас почти рай земной: прекрасное общество, музыка, пение, танцы. Вот о последних то, мне пришлось сознаться, что я по этой части никуда не годился. Несмотря на мои усилия выучиться, я едва-едва топтался кое-как, в тогдашних польских матрадурах, экоссезах, и меня водили за ворот дамы.
Тогда на Петербургской стороне был танцкласс г-на ПомО; я с дарами и просьбами явился к нему, чтобы он оказал мне пособие, в бедственном моем положении, от неумения вальсировать и танцевать менуэт так, чтобы ноги дам не задевать, а миновать. Он взялся было за мое образование горячо, прыгал со мною до поту, но увы! мне танцы не давались, и он говорил обо мне всякому, кто хотел его слушать, что "я самый бестолковый человек".
Я, однако, нашел против этого "утешение": мне удалось прочесть в каком-то журнале, что лорд Каслри, отличный член верхнего парламента, был также неспособен к танцам.
Дом г-жи Краснопольской был с мезонином, который отдавался внаем. Мы с матерью этим воспользовались и наняли его, так как квартира у Гречкиных была слишком тесна. Новая квартира была нам отдана с мебелью, и очень кстати, потому что у меня была обстановка чиновничья, т. е. почти диогеновская: ибо я все свои свободные от дневного пропитания фонды употреблял преимущественно на приличную одежду для себя и матери.
У г-жи Краснопольской, кроме родной ее сестры, Софьи Петровны, была гувернантка, девица Захарова, воспитанная в Александровском училище Смольного монастыря. У них гостили иногда разные девицы, отлично воспитанные. Все они с радостью приняли мое предложение "составить маленький домашний театр".
Конечно, это была игрушка, кукольная комедия; но приготовление и хлопоты при изучении ролей, постановке кулис и проч. доставляли всем нам величайшее удовольствие, которое иногда отравлялось тем, что департаментский курьер разрушал наши представления досадной речью: "пожалуйте, ваше благородие, к директору во столько-то часов вечера".
Между тем, служебные наши обстоятельства изменились. 10 апреля 1823 года назначен был, вместо графа Гурьева, новый министр, бывший генерал-интендантом 1-й армии, генерал-лейтенант Канкрин. Директор Розенберг (Иван Иванович) наскучил, частыми болезненными припадками, нашего любезнейшего Александра Семеновича Зыбелина.
В один прекрасный день его перевели в контроль, где не требовалось от начальника отделения усиленной деятельности, а на место его дали нам нового командира, впоследствии бывшего министром финансов, Александра Максимовича Княжевича.
С первых же дней его управления, я нашел в нем отца-начальника, каких не встречал потом никогда, внимательного к нуждам чиновников, кроткого, снисходительного, искуснейшего в делопроизводстве и совершенно знакомого даже и со счётной частью.
После рассмотрения некоторых моих работ, он объявил мне, что "желал бы, чтоб все столоначальники писали бумаги так, как пишу я". Этим отзывом он поднял дух мой "на седьмое небо".
В июне 1823 года сделали меня, по его рекомендации, контролером. В то же самое время из Государственного контроля присланы были к нам, для поверки с делами, отчеты бывшего генерал-интенданта Канкрина о суммах, ассигнованных для первой армии, во время пребывания войск за границей.
К этому делу я приступил немедленно и стал продолжать его, перейдя в новую должность и поступив опять под начальство Александра Ефимовича Измайлова. С ужасом увидел я, что мои новые обязанности требовали больших усилий; чтобы поправить дело, крайне запущенное моим предместником, и окончить поверку генерал-интендантских счетов, чем особенно интересовался Александр Максимович (Княжевич), желая, немедленным окончанием этой поверки, заслужить признательность министра Канкрина.
По прошествии месяца со времени моего повышения в должности, явился я к казначею, полагая, что получу прибавочного жалованья слишком 40 р.; но казначей объявил, что "о прибавке моей никакого распоряжения еще не сделано". Мне легко было догадаться, что это была побудительная мера "к скорейшему окончанию армейских интендантских счетов", и я начал дни и вечера проводить в департаменте, обедая саечкой, на чистом воздухе верхних галерей гостиного двора.
В самом деле, я окончил поверку этих счетов к 1 августа 1823 года, и с того же числа назначено было мне полное штатное жалованье 2000 р. асс. в год, с надеждой на пособие из остатков канцелярской суммы, до 300 рублей. После душевной благодарности Господу Богу, первою мыслью моей было "немедленно просить руки Лизаветы Николаевны".
К этому представился очень удобный случай. У нас в департаменте служил чиновник Милованов, он был любим в семействе Карякиных и расположен ко мне; я рассказал ему о моем желании, прося "принять труд, переговорить обо мне с Николаем Ивановичем", отцом Елизаветы Николаевны, и мой поверенный согласился на это с удовольствием.
Кроме того, я сказал Милованову, что не имею никакой возможности жениться, не получив от родителей моей невесты хотя бы 1000 рублей асс., на первоначальное обзаведение.
Исполнив мое поручение, Милованов сообщил мне, что Николай Иванович при нем же спросил дочь: желает ли она за меня выйти? И она отвечала, что она не отказывается соединить судьбу свою с моею; но Николай Иванович прибавил к этому, что рад благословить свою дочь, но ни приданого, ни денег за нею дать не может.
Этот, крайне черствый ответ, заставил меня задуматься. Мне было уже под 30 лет, и я судил о жизни правильнее, нежели какой-нибудь неопытный юноша, и видя около себя несчастных чиновников, страдавших с женами и детьми от бедности и лишений, считал величайшим грехом увлечь за собою в пропасть нужды, довольно уже много испытанной, любезнейшее для меня существо в мире.
Меня беспокоила мысль, что, при "едва начавшейся моей карьере, я, стесненный обстоятельствами семейной жизни, должен буду поневоле упускать время, принадлежащее обязанностям моего звания, обращаться беспрестанно с противными всякому начальству нищенскими просьбами о пособиях и ссудах, ходить к должности с прорехами на платье и, наконец, погибнуть от нужд и лишений, оставив свою семью в нищете и презрении".
Я объявил Милованову решительно, что обстоятельства мои не дозволяют мне воспользоваться согласием "несравненной Елизаветы Николаевны", за отзывом ее родителя.
После моего отказа, можно подумать, что страсть моя была совсем не так горяча, как я говорю, и что истинная любовь никогда, или очень редко побеждается расчетами, а напротив того усиливается препятствиями, укрепляясь надеждами на будущее; но страсть моя возникла в церкви, и мне остается думать, что "Богу угодно было оставить чувство любви моей чисто духовным".
Никогда не смотрел я на Елизавету Николаевну как на девушку, но обыкновенно привык видеть в ней что-то неземное, считать ее ангелом и, несмотря на вечную нашу разлуку здесь, питать в сердце своем надежду соединиться с нею там... Впрочем, никакие сердечные обстоятельства не могли помещать мне в исполнении служебных обязанностей, которые становились с каждым днем серьезнее.
Директор не переставал преследовать нашу братию-контролеров за неисправности, открывающиеся в счетах казенных палат; а как счеты губерний, бывших в моем столе, были "отлично плохи", то дошла очередь и до меня.
Иван Иванович (Розенберг) не сделал, однако ж, мне выговора, но только спросил: "производится ли у меня, как должно, ревизия, и посылаются ли необходимые вопросы и замечания палатам?". Я, только что перед тем, отправил порядочную тетрадь, где "замечены были многие суммы, принадлежавшие казне и неправильно отчисленные к особому хранению".
Идя к ответу, я взял с собою, на всякий случай, свои "черновые примечания", и на сделанный вопрос представил их. Иван Иванович был этим очень доволен и сказал мне свое обычное, - "спасибо вам".
Видя неусыпное его преследование за неряшество по счетам, я решился, сколько возможно, отдалить от себя его гнев и еще служа во 2-м распорядительном отделении, прочитывал и выписывал в досужное время узаконения, собственно к действиям департамента относящиеся и, с помощью их, составил записку "о правилах, какими должно руководствоваться при поступлении сумм, вносимых в казначейства для хранения".
Записку эту подал я начальнику отделения, а тот представил директору. Последний, продержав ее несколько дней у себя, позвал потом меня, в 8 часов утра, тотчас по приезде своем в департамент, и сказал мне, что "он читал это с вниманием, что это очень полезная работа, и что меня надобно поберечь".
Такой милостивый отзыв, чрезвычайно строгого начальника, обрадовал меня, как нельзя более. С успехом работы я стал чаще являться у Краснопольских и пользоваться известным правилом императора Петра 1-го: "Время работе, веселью час". Опять слушал музыку и пел, как умел, с барышнями-гостьями и Софьей Петровной, меньшой сестрицей хозяйки, Марьи Петровны Краснопольской.
Софья Петровна, девица отлично воспитанная, очень приятная собою, превосходно играла на фортепьяно, и мы, аккомпанируя хором, распевали тогда еще новую музыку из "Казака-стихотворца" (здесь пьеса А. А. Шаховского), а потом решились даже и сыграть эту оперетку на нашем домашнем театре. Не могу не вспомнить об этом счастливейшем времени моей молодости с особенным удовольствием.
Трудясь для нашего театра по ночам, я склеил из картузной, разумеется, департаментской, бумаги, огромное полотно и нарисовал на нем занавес. Барышни-актрисы оторочили ее тесьмой, чтобы она не рвалась; но нам "изменил механизм": когда стали ее поднимать, на приделанных по обеим ее сторонам, вздержках из тесемок, бумажный занавес, к досаде моей, свернулся "аэростатом".
Общий хохот "приветствовал" мой труд; но хозяйка, искусная в женских и мужских рукодельях, нашла возможность пособить нашему горю. Она устроила мою бумагу по образцу обыкновенных штор, и дело пошло на лад. Барышни наши пособляли нашему театру еще с большим, нежели я, усердием: они перевели с немецкого из театра Коцебу пятибайтную комедию "Суматоха". Спектакль готовился к 29 июня 1823 года, дню именин отца хозяйки, генерала Вознова.
Софья Петровна взяла в ней главную, я второстепенную роль, но и ту плохо выучил; зато отличился в механике, на этот раз она мне не изменила. В этой пьесе нужно было "представить гром". У нас на дворе валялась какая-то старая водовозная тележка, я втащил ее к себе в мезонин.
По условленному знаку, крепостной Марии Петровны, Павел, постучал снизу колом, и гром мой "грянул". Механика состояла в том, что я возил тележку по своей комнате и, по временам, приподняв колеса, опускал их на пол. Зрители подумали, что в самом деле наступила гроза.
Забавы наши в семействе Краснопольских прерваны были в ноябре 1823 года, внезапной кончиной родителя нашей хозяйки и Софьи Петровны, инженер-генерал-майора Петра Ивановича Вознова на 74 году жизни.
Это был в свое время хороший строитель и находился долго при могучем князе Потемкине-Таврическом. При перемене обстоятельств, полковнику Вознову дали место в Оренбурге, с производством в генералы. Там случилось с ним непредвиденное и ужасное несчастье: гарнизонные солдаты сломали замок в кладовой инженерного ведомства и похитили до 35000 р. казённых денег.
Вознова, как ближайшего и главного инженерного начальника, предали военному суду, продолжавшемуся несколько лет и оконченному "совершенным оправданием генерала". Впоследствии он сделан был начальником инженерных округов Западной Сибири, но претерпленные под судом бедствия вовлекли его в хроническую болезнь и он сделался ее жертвой, скончавшись скоропостижно.
По служебным обязанностям, я при всем душевном к нему уважении не мог быть при его погребении, но выхлопотали у командира л.-гв. гренадерского полка разрешение, по которому 12 заслуженных унтер-офицеров гвардии, украшенных многими знаками отличий, несли его гроб до могилы.
За это Софья Петровна благодарила меня со слезами, признаваясь, что не знает, как выразить мне свою признательность.
Я написал к ней письмо, в котором выразил, что "никакой благодарности не желаю и не заслуживаю, но был бы очень счастлив, если б она за глубокую любовь мою к ее почтеннейшему родителю согласилась отдать мне свою руку". Она объявила, что скажет свой решительный ответ по прошествии годового по отце траура.