«Тогда Пилат опять вошел в преторию, и призвал Иисуса, и сказал Ему: Ты Царь Иудейский? Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе о Мне? Пилат отвечал: разве я Иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал? Иисус отвечал: Царство Моё не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Моё, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не отсюда… Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего. Пилат сказал Ему: что есть истина? И, сказав это, опять пошел к Иудеям и сказал им: я никакой вины не нахожу в Нём. Есть же у вас обычай, чтобы я одного отпускал вам на Пасху: хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского? Тогда опять закричали все, говоря: не Его, но Варавву. Варавва же был разбойник» (Иоанн; 18, 33-40).
Пилат, однако, не спешил. Против собственной воли он проникся сочувствием к Обвиняемому. Его желание настоять на своём ещё больше окрепло после того, как жена прислала к нему слугу, прося за «Праведника». Она уверяла, что во сне ей было грозное предостережение о Нём, а римляне, даже неверующие, придавали большое значение снам. Тогда по указу Пилата Узник был отведен в караульное помещение претории и отдан в руки палачей. Его привязали к столбу и подвергли бичеванию. В ход были пущены римские бичи с шипами, которые раздирали тело до крови. Один из воинов накинул на Него свой красный плащ, другой сунул Ему в руку палку, чтобы Он походил на шутовского царя. На голову Иисуса надели импровизированную «корону», сплетённую из терновника.
Зачем были нужны эти издевательства над приговорённым к смерти? Возможно, Пилат надеялся ограничиться только этим наказанием. Возможно, он хотел воззвать к обыкновенной человеческой жалости. Раны от бичей скоро заживут, а растерзанный вид Узника сможет смирить безжалостную толпу. И вот перед этой толпой на помосте появляется Иисус, жестоко избитый, израненный, в кровавом плаще и в терновом венце. И Пилат, указывая на Него, выкрикивает свою знаменитую фразу: «Се – Человек!» И эта фраза, пролетев над головами притихших на мгновение людей, ушла в вечность.
По-разному потом трактовалось это восклицание. Кто-то услышал в нём гордость за Настоящего Человека, не понятого чернью, а кто-то – призыв к человеческим сердцам. Взгляните, перед вами один из вас, и любой из вас может оказаться на его месте. Он весь истерзан, на нём нет живого места, красный плащ стал багряным от крови, и кровь продолжает сочиться из свежих ран. Никто толком в толпе не знает: в чём его вина? На голове его терновый венец, в руках шутовской жезл, в глазах страдание и жалость к тем, кто требует его распятия. Он мог быть чьим-то братом, сыном, другом. Он уже простёр к вам братские объятия, взывая к милосердию. Все мы смертны, и каждого ждёт урочный час. И каким будет этот час для каждого из вас, кто знает. Может быть, спасая этого человека, вы спасаете самих себя.
Через много сотен лет подобная сцена будет воспроизведена в произведении гениального писателя, выведшего образ «маленького человека», одетого, вместо багряного плаща, в чиновничью шинель. Когда его уж слишком доставали своими невыносимыми шутками обидчики, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» «И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нём слышалось что-то такое, преклоняющее на жалость, что один молодой человек… вдруг остановился, как будто пронзённый, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде… И долго потом, среди самых весёлых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своём, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утончённой, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признаёт благородным и честным…»
Если и были в той толпе люди, подобные «молодому человеку», их голос был заглушён рёвом толпы: «Распни, распни Его!» Это потом все узнали, что распинали Бога, но тогда на казнь обрекли человека. И кто знает, какое преступление хуже. И когда Пилат омыл руки, показывая этим жестом, что на них нет крови Иисуса, толпа у помоста бушевала и кричала: «Кровь Его на нас и на детях наших…» И плыл над толпой багряный плащ, оставляя на лицах кровавый отсвет. И тысячи раз потом кровавый отсвет отражался на лицах людей в годы потрясений, в минуты бесконечных распятий. И об этом отсвете написал потом другой великий поэт в первый месяц мировой бойни, за три года до революции:
Испепеляющие годы!
Безумства ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы –
Кровавый отсвет в лицах есть.
Несмотря на выкрики толпы у помоста, Он не призвал потоки крови ни на этих людей, ни на детей их. И разбойнику, распятому рядом, Он сказал: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю». И до сих пор Его багряный плащ покрывает и тело бомжа, замёрзшего у помойки, и жертву, замученную злодеем, и непризнанного творца, затравленного чернью, и миллионы всех несчастных, загубленных беспросветной жизнью. Не понукая людскую волю, Он в сердце каждого оставил тот уголок, куда доходит голос ближнего: «Я брат твой». И каждому Он оставил право ощутить на себе указующий перст: «Се – Человек!». Кроме тех, наверное, кто вечно будет толпиться у кровавых помостов, с кровавым отсветом на искажённом лице, потерявшем человеческий облик, не внемля ни голосу разума, ни голосу сердца.