Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Непрожитые жизни

Почему взрослые ломают то, что нельзя склеить?

Треснула ваза. Та самая, с синими цветами, которую мама всегда ставила на середину стола. «Не трогай!» — говорила, когда я тянулся к ней пальцами. А теперь она лежит на полу. Разбита. На тысячу-тысячу острых кусочков, которые блестят, как слезы. — Ты вообще меня слышишь?! — кричит папа. Голос — как гром. Я прижимаюсь к стенке, втиснувшись между холодильником и дверью. Не надо, не надо, не надо... — Это уже не разговор, а цирк какой-то! — мама швыряет в раковину тарелку. Она не разбилась. Удивительно. Я медленно опускаюсь на пол, подбираю осколок. Гладкий, холодный. В нем отражается кусочек меня — глаз, часть щеки. Если собрать все кусочки, ваза снова станет целой? Мама говорит, что склеить можно. Но папа машет рукой: «Выбрось, куплю новую». А нас тоже выбросят? — Ты всегда так! — мама всхлипывает. Я ненавижу этот звук. Он скребет ножом под рёбрами. — Ты не слушаешь! Не видишь! Папа что-то кричит в ответ и бьёт кулаком по столу. Чашки подпрыгивают. Моя — с мишкой — пад

Треснула ваза. Та самая, с синими цветами, которую мама всегда ставила на середину стола. «Не трогай!» — говорила, когда я тянулся к ней пальцами. А теперь она лежит на полу. Разбита. На тысячу-тысячу острых кусочков, которые блестят, как слезы.

— Ты вообще меня слышишь?! — кричит папа. Голос — как гром. Я прижимаюсь к стенке, втиснувшись между холодильником и дверью.

Не надо, не надо, не надо...

— Это уже не разговор, а цирк какой-то! — мама швыряет в раковину тарелку. Она не разбилась. Удивительно.

Я медленно опускаюсь на пол, подбираю осколок. Гладкий, холодный. В нем отражается кусочек меня — глаз, часть щеки. Если собрать все кусочки, ваза снова станет целой? Мама говорит, что склеить можно. Но папа машет рукой: «Выбрось, куплю новую».

А нас тоже выбросят?

— Ты всегда так! — мама всхлипывает. Я ненавижу этот звук. Он скребет ножом под рёбрами. — Ты не слушаешь! Не видишь!

Папа что-то кричит в ответ и бьёт кулаком по столу. Чашки подпрыгивают. Моя — с мишкой — падает. Не разбилась. Ещё одна удача.

Я складываю осколки в ладошку. Раз — два — три... Девять. Мама говорила, что девять — счастливое число. Неправда. Вчера они молчали. Сидели за этим столом, смотрели в тарелки. А я считал горошины в супе: тридцать четыре. Потом папа сказал: «Надоело». И мама заплакала.

— Может, я виноват? — шепчу в тишину. Но тишины нет. Они кричат, кричат, кричат. Слова — как камни: «развод», «раздел», «суд». Не понимаю. Знаю только, что «раз» — это когда что-то ломают. Надвое. Навсегда.

— Марин, хватит! — папа хватает куртку. — Я ухожу.

— Уходи! — мама закрывает лицо руками. — И не возвращайся!

Дверь хлопает. Я бегу к окну. Вижу, как папа садится в машину. Не оборачивается. Ни разу. Раньше он махал мне рукой, даже если выходил вынести мусор. Теперь — ничего.

— Мам... — трогаю её за локоть. Она вздрагивает, будто обожглась. — Мам, мишка уехал... У папы в машине...

— Какого мишку? — она смотрит на меня, и я вижу: её глаза — тоже осколки. Разбитые.

— Тот, что он... подарил. В зоопарке. Помнишь?

Она вдруг обнимает меня так сильно, что больно. И плачет. Громко. Как маленькая.

— Прости, прости, прости... — шепчет в мои волосы. А я думаю: За что? За то, что ваза разбилась? Или за то, что я не смог её собрать?

Ночью я прокрадываюсь на кухню. Осколки всё ещё на полу — мама не убрала. Сажусь рядом, выкладываю их в круг. Один, два, три... Девять. Думаю про мишку из зоопарка. Папа смеялся тогда, когда я прижал его к щеке: «Медведь — он как ты. Тоже любит мёд!»

— Пап... — шепчу в темноту. — Вернись. Мы склеим вазу. И всё будет как раньше.

Тишина. Только часы тикают: тик-так, тик-так. Время тоже разбилось?

Утром мама говорит, что папа теперь будет жить «в другом месте». А я — с ней. Но иногда — у него. И мишка? Половину недели тут, половину — там?

— А вазу... выбросим? — спрашиваю я, глядя на клей в её руках.

— Нет. — Она берёт осколок, прижимает к другому. — Попробуем собрать.

Клей липкий, противный. Осколки не хотят соединяться — выскальзывают, режут пальцы. Но мама настойчиво прижимает их друг к другу. Как тогда, когда мы лепили снеговика? Папа носил ведра с водой, мы смеялись... Все вместе.

— Видишь? — мама показывает почти целую вазу. Трещины всё ещё видны, но она держится. — Иногда вещи ломаются. Но это не конец.

Я трогаю шершавые швы. Да, ваза уже не будет прежней. Но она — здесь. На столе. С синими цветами.

— Мам... — говорю я, а в горле комок. — А мы... мы тоже склеимся?

Она не отвечает. Просто обнимает. И я чувствую: её слезы — тёплые, солёные — падают мне на макушку. А я считаю: одна, две, три... Девять.

Может, девять — всё-таки счастливое число?

Теперь по воскресеньям я вижу папу. Он дарит мне мармеладных мишек и спрашивает: «Как школа?» А я показываю ему вазу. Говорю: «Мы с мамой собрали». Он молчит. Потом гладит меня по голове: «Молодец».

Иногда, когда я сплю, мне снится, что ваза снова целая. А папа и мама смеются на кухне. Но утром я вижу трещины. И понимаю: это не сон. Это — правда.

Но я научился осторожно обнимать маму. Чтобы не раздавить.

Потому что мы — как та ваза. Собраны. Но хрупкие.

И я больше не считаю осколки.