Игорь кричал так, что вены на шее вздулись, лицо налилось багровой краской, и это в супермаркете, а как он орёт дома, когда за окном воет ветер и никто не слышит… Мария стояла у тележки, вцепившись в холодную ручку, и смотрела на потёртую плитку под ногами. Ей казалось, что если долго смотреть, то можно разглядеть в трещинах что-то важное — например, подсказку, как всё исправить. Люди вокруг косились: кто-то делал вид, что изучает состав сыра, кто-то замедлял шаг, толкая тележку с пустым скрипом.
— Ты хоть понимаешь, сколько это стоит?! — Игорь тыкал пальцем в банку оливок, которую она машинально кинула в корзину. — Думаешь, я олигарх? Или что, я теперь должен пахать, чтобы ты тут свои оливки жрала?
Мария молчала, теребя край рукава кофты. Нитки лезли, цеплялись за пальцы, но она не останавливалась. Ей было стыдно — не за оливки, а за то, что она опять не прошла мимо, не удержалась. Почему-то в такие моменты она вспоминала запах бабушкиного мыла — резкий, цветочный, от которого в детстве кружилась голова.
— Игорь, тише, люди же смотрят, — выдавила она, еле слышно.
— Да мне пох на людей! — он швырнул банку обратно на полку, та звякнула о металл. Женщина в зелёной куртке рядом хмыкнула, прикрыв рот ладонью.
Дома было хуже. Там он не просто кричал — он ломал воздух. Старый паркет скрипел под его шагами, как живое существо, а стены впитывали каждый звук. Мария знала: если он начнёт, то это надолго. Сначала крик, потом упрёки, а потом он уйдёт к Афанасию — пить пиво и жаловаться на неё, как на старую машину, которую пора сдать в утиль.
Дома пахло сыростью и подгоревшей картошкой. Мария сидела на кухне, вертя в руках ложку с облезшей краской, и смотрела на мутное пятно на линолеуме. За окном шумели машины, где-то хлопала форточка. Она пыталась вспомнить, когда всё сломалось. Может, когда родилась Валерия, и Игорь впервые сказал: «Ты сама с ней возись»? Или когда он три месяца пил после увольнения, а она тянула их на свои копейки, считая каждую мелочь?
Валерия спала в своей комнате. Ей было шесть, и она уже привыкла засыпать под крики. Иногда Мария видела, как дочка играет с куклами и вдруг шепчет: «Ты зачем это сделала, дура?» — а потом замирает, будто сама не понимает, откуда это взялось.
Дверь хлопнула. Игорь вернулся. От него несло пивом и дешёвым табаком, но голос был тише — выгорел за день.
— Чего сидишь? — бросил он, скидывая куртку на стул. — Жрать есть что?
— На плите, — ответила она, не поднимая глаз.
Он прошёл к плите, открыл кастрюлю, зачерпнул суп и замер.
— Ты опять соль забыла? — голос стал низким, как перед грозой.
— Там соль есть, — она сжала ложку так, что ногти впились в ладонь.
— Да какой там есть! Ты вообще пробовала? — он швырнул ложку в раковину, та звякнула о край. — Я пашу, прихожу, а ты даже суп нормальный сварить не можешь!
Мария встала, подошла к плите, попробовала. Соль была — она точно помнила, как сыпала. Но спорить — значит снова разбудить бурю.
— Добавлю, — сказала она, потянувшись к солонке.
— Да сиди уже, — он махнул рукой и плюхнулся на стул. — Всё равно дрянь.
Афанасий жил в соседнем подъезде. Его квартира была как пещера: тесная, с запахом табака и сырости, обои у потолка отслаивались, обнажая серый бетон. Ему было под пятьдесят, но выглядел он старше — лицо в глубоких складках, руки дрожали, когда он открывал пиво. Зато он умел молчать. Может, поэтому Игорь к нему и ходил.
— Она меня достала, Афанасий, — Игорь сидел, сгорбившись, и крутил в руках пустую бутылку. — Я ей говорю: экономь, думай, а она оливки хватает. Зачем нам оливки? У нас Лерка в соплях, кредит за тачку, а она оливки…
Афанасий чесал затылок и кивал. Он редко говорил, но иногда выдавал что-то своё, из прошлого.
— Моя тоже так делала, — сказал он вдруг, глядя в банку. — Всё по-своему. А потом ушла. И знаешь, я сначала злился, а потом понял — ей так лучше было.
Игорь замер, посмотрел на него. Афанасий никогда не рассказывал про жену, только намекал, что жил не один когда-то. Но сейчас в его голосе было что-то новое — не жалость, а усталое понимание.
— Да мне не лучше, — буркнул Игорь, стукнув бутылкой о стол. — Она молчит, как будто я воздух. Бесит ещё больше.
Елена Павловна, мать Марии, приходила нечасто. Ей было за шестьдесят, колени ныли, и лестница на четвёртый этаж была для неё как испытание. Но она всегда приносила гостинцы: то пакет груш с дачи, то пол-литра смородинового джема. И всегда смотрела на дочку так, будто хотела её встряхнуть.
— Маша, ты как? — спросила она, сидя на диване и грея руки о кружку. Чай пах бергамотом — резковато, но уютно.
— Нормально, мам, — Мария пожала плечами, глядя на дождь за окном.
— Игорь опять орал? — Елена Павловна прищурилась, заметив, как дочка дёрнула рукой.
— Да нет, всё в порядке, — она начала переставлять чашки на столе, хотя те и так стояли ровно.
— Маша, я же вижу, — голос матери стал твёрже. — Ты осунулась. И глаза у тебя… как у той кошки, что под подъездом жила. Помнишь? Всё ждала чего-то.
Мария молчала. Ей вспомнилась та кошка — худая, серая, с выцветшими глазами. Она умерла под дождём, и Маша тогда плакала, хотя ей было уже двенадцать. Сейчас она не плакала, но внутри что-то ныло — то ли от слов матери, то ли от правды в них.
— Мам, я справляюсь, — сказала она наконец, но голос дрогнул. — Я всегда всё делаю правильно.
Елена Павловна вздохнула, отпила чай. Ей хотелось сказать: «Уходи, дочка», но она знала — Маша услышит только то, что сама решит.
Валерия проснулась ночью. Ей приснилось, что папа кричит, а мама исчезла, и она бежала по пустому дому, зовя её. Она лежала в темноте, прижимая к груди плюшевого кота с оторванным ухом, и слушала, как тикают часы. Свет в коридоре горел — мама всегда оставляла, говорила, что так не страшно.
Девочка встала, прошлёпала босиком к кухне. Мария сидела там, склонившись над столом, и что-то черкала на обрывке газеты. Услышав шаги, она вздрогнула, скомкала бумажку и сунула в карман джинсов.
— Лера, ты чего не спишь? — голос был мягкий, но усталый.
— Мне страшно, — Валерия подошла, теребя кота за лапу. — Папа опять будет кричать?
Мария сглотнула. Ей хотелось соврать, но она посмотрела в Леркины глаза — большие, чистые — и не смогла.
— Садись, чайку попьём, — сказала она, похлопав по стулу.
Валерия забралась на сиденье, болтая ногами в пижамных штанах. Мария налила ей чай в маленькую кружку с мишками, добавила ложку мёда. Они сидели молча, слушая, как гудит холодильник. А потом Лерка вдруг спросила:
— Мам, а почему ты не кричишь? Папа кричит, а ты молчишь.
Мария замерла. Ей будто воздуха не хватило. Она всегда думала, что молчать — это её сила. Что терпеть — это правильно. Но сейчас, глядя на дочку, она поняла, что Лера видит не силу, а пустоту.
Утром Игорь ушёл на работу, хлопнув дверью так, что штукатурка осыпалась с косяка. Мария осталась одна. Она достала из кармана скомканный обрывок, разгладила его. Там было написано: «Уйти. Сегодня». Ручка дрожала, когда она это писала ночью.
Она долго смотрела на эти слова, вертела в руках телефон, не решаясь позвонить матери. За окном моросил дождь, капли стучали по жестяному подоконнику, и этот звук был как пульс. Потом она встала, вытащила из-под кровати потёртый чемодан. Открыла его, кинула внутрь Леркину куртку, свои джинсы, зубные щётки.
Дверь скрипнула — Валерия вернулась из садика раньше, их отпустили из-за сырости. Она стояла в мокрых ботинках, глядя на чемодан.
— Мам, мы уезжаем? — голос был тихий, но твёрдый.
Мария опустилась на колени, обняла дочку, вдохнула запах её мокрых волос — дождь и детский шампунь.
— Да, Лера. Мы попробуем, — сказала она, и в горле запершило.
Куда они пойдут, она не знала. Может, к Елене Павловне, в её тесную двушку с запахом груш. Может, снимут угол где-нибудь. Но впервые за годы Мария почувствовала, что делает что-то не ради «правильно», а ради себя. И это было как глоток того чая с бергамотом — горьковато, но тепло.