Ах, одуванчик! Цветок легкий.
Что на ветру стоишь ты,
В траве у дороги?
О ней многие уже забыли. У кого тихий голос, негромкая лира, того, как правило, не очень-то и слышно. Он – тень. А мир полуреальный и реальный нигде не пересекаются. Кроме, разве что на бумаге.
Разве что…темной предутренней ранью,
В серую темь, когда все еще спят,
Тихо и крадучись
В полуреальный
Полуприснившийся выбраться сад?
Последняя ее книга – «Жасмин». У «Жасмина» бумажная обложка с черной ретушью, в помощь потугам памяти, чтобы ее обладатель мог не без труда проявить из прошлого негатив знакомого овала. Черные линии исправлений в тексте, словно струи дождя, вымывающие изображение. Штрихи. Небольшой частокол бурелома, сквозь который робко выглядывают окна ее дачи на Сходне. Дачи с глухим подвалом, чердаком, яблонями, кустами малины, лилией, сараем и верандой, на которой она, попивая чай из зеленой с золотым окоемом чашки, пишет «Песенку фарфорового китайца» и про бумажный кораблик, о ситцевых ветрах, парусах, океанах, любви и смерти. А потом под утро, когда луна кладет свой искусственный глаз в голубоватый спиртовой раствор рассвета, ложится спать. И ей снится лестница, по которой грешники спускаются, словно на эскалаторе метро вниз, а она поднимается наверх.
На Сходне все: время, одноэтажные домики гуськом, улица Герцена и люди, - словно сходят сверху вниз. Под горку, чтобы, взобравшись на небольшой пригорок, и, оглядевшись по сторонам, опять спускаться куда-нибудь к пруду или железнодорожному полотну. Но все время вниз. Вверх никто не поднимается.
На Сходне солнце только заходит. А утро брезжит искусственным светом окошка в аптеке.
Ода забору
Сумятица афиш…
И молчаливый Чаплин,
Спускающийся с крыш по лампам, как по каплям,
В Манчестер и Париж
Огнем рекламным вкраплен.
Моя первая встреча с Новеллой состоялась на ее даче, когда хозяйки не было. Не то, что я залез татем на ее дачу. Просто мы, я, два поэта и Геолог, приехали поднимать забор.
Мне показалось, что эта дощатая дача лет тридцать тому назад была лесной сторожкой. Кругом были только небо, влюбившееся, словно Нарцисс, в свое отражение в колодце, бескрайние поля и траурная лента леса вдалеке. И больше никого и ничего.
Затем появились соседи. Город начали активно застраивать блочными гробами домов. Лесной сказке с избушкой пришел конец: «Мгла сплавила в одно лачуги и чертоги…».
Хотя все, возможно, было и не так. Но это не важно. Важно то, что покосившийся от старости даче зеленый, словно крокодил из ее песни, забор устал, в конце концов, преграждать путь всем несчастьям и бедам.
Новелла знакомого поэта попросила поднять забор, чтобы иллюзия ее отгороженности, оторванности, от мира, опять не надолго восстановилась. Чтобы никто не трогал ее хрупкую мечту и не совал сквозь прорехи в заборе свои грязные руки к ее хрустальному одиночеству. И не мешал пить, словно чай, тишину из чашки и видеть, как в блистающей искрами звезд ночи к серому причалу покосившейся крыши пришвартовывается бумажный кораблик.
Мы явились, словно для того, чтобы заштопать прохудившуюся материю романтики 60-х, когда она начинала.
Забор едва ли не больше, чем знакомые, родственники и паспортные данные, может сказать о человеке, жизнь которого проходит тихими, неслышными шагами. Даже если он призван скрыть, и как можно более тщательно, от посторонних глаз самого хозяина этого забора и всей его берлоги. В частной жизни, как известно, нет ни добра, ни зла. А есть одна тщета.
Собственно, она за вычетом «щ» и заменой ее на «ч» и есть при некоторой вольности и натяжке слово – «частный». То есть, все попытки провести демаркационную линию забора между частной жизнью и общественной – тщетны. Причем, стремление заглянуть, подсмотреть, узнать, что – там, всегда было и будет обратно пропорционально высоте его высоте и мощи. Ведь ежели он, то есть натурально забор, такой высокий и крепкий, то, стало быть, за ним есть, что скрывать!
У Новеллы Матвеевой на даче забора скорее никогда не было, чем - был. Скорее всего, когда-то очень давно это было нечто среднее между дорожным знаком, знаменующим собой окончание какой-либо территории, и начало другого мира с его загадочной пустошью, далями, перспективами и пейзажами, и обрамлением деревенской дороги, которая всегда безразмерна и норовит повернуть в том направлении, куда не идти нельзя.
В общем, никогда ее забор особо ничего не загораживал. А верой и правдой служил тридцать лет опорой калитке и кустам шиповника. Но вот от жизненной ли немощи, или чьему-то злому умыслу, вдруг пал смертью храбрых. И теперь лежит, не поддерживаемый более кустами и вставать не желает.
Самое лучшее, что можно теперь для него сделать, это разобрать его по частям на дрова и спалить в печке, чтобы едкий дым растворился в зыбком предзимье, горькой усладе гниющих яблок и какой-то зеленой ботвы (шибко подкованный в сельском хозяйстве Геолог говорит, что это – брюква).
Все наше мероприятие напоминает операцию по воскрешению из небытия человека, который устал жить. Но врачи-садисты, верные своей клятве, не дают ему покоя. И опять возвращают его в юдоль страдания и скорби.
На то, что от забора осталось, смотреть больно. Сгнившие вдоль и поперек доски. Мы заходим к соседям за инструментами. В результате чего восстанавливать жизнь, полную мучений и лишений, нам предстоит кувалдой и молотком.
Геолог исчезает в сарайной норе. Оттуда изредка доносится кряканье и речитатив его всегдашнего бреда. На мгновение в окне, занавешенном каким-то кущами, появляется его борода, и мелькают, как рыбья чешуя в проруби, очки. Он напоминает старца в келье. Было неплохо его здесь замуровать и оставить сторожить дачу. Повесить у входа табличку: «Здесь живет старец». Питаться он мог бы яблоками. Они здесь во множестве, словно многоточия из сборника ее стихотворений, прикрытые зеленой ботвой брюквы, рассыпаны по земле.
Но старец все же вылезает обратно на свет со старыми журналами и какой-то проволочной дрянью.
Под цвет свей бороды. Серой с проседью. Спустя часа два забору сделана операция по пересадке сгнивших досок. Две более свежие, чем ее предшественницы, жерди прибиты ржавыми гвоздями друг к другу, остальная часть забора привязана проволокой к яблоням. В общем, он поставлен на костыли, выпрямлен, подбит, и теперь у него вид достаточно бодрого инвалида.
Бессмысленность происходящего, обильно сдобренная матом и бесчисленными шутками над Геологом, в конце концов, обретает очертания и привкус какой-то мистерии. Реанимирован не столько забор, сколько течение жизни, сам уходящий век, которые вдруг решили остановиться именно здесь. И врачу ничего не оставалось сделать, как дать ток.
Сердце испугано и слабо забилось, как старенькие часики, забывшие, как и, главное, куда они должны идти. И вот с перебоями, осторожно, спотыкаясь, пошли. Неизвестно зачем и надолго ли, но – пошли.
И потом эти старые журналы: «Юность», «Новый мир». 60-70-е. Мы восстановили на мгновение время!!!
Соседи, обогащенные новыми идиоматическими оборотами, прибывают в некоторой растерянной задумчивости.
С той стороны никогда ничего подобного не касалось их чутких ушей. Там жила тишина и благость. А теперь вот – какой-то геолог, матерясь, прикручивает к яблоне свою спутанную бородку, долбит, как дятел, старым молотком по своим пальцам. И ухает филином из сарайного дупла.
Все это странно и страшно. И похоже на стихотворение – «Уходящий век». Нормальное течение и ход времени нарушен. Жизнь вместо того, чтобы, как ей и положено, спуститься по эскалатору вниз, вдруг начала подниматься, стремительно и властно наверх. Туда, куда раньше отчаливал по ночам невидимый миру кораблик. Как будто хозяйка забора что-то там такое забыла. Забыла и не вспомнила.
Мы поднимаемся вверх по улице Герцена. Своим крючковатым носом в вязанной черной шапочке Геолог напоминает говорящую ворону, которая предсказывает судьбу.
После всего этого мы едем обмывать забор Новеллы…
Природа поэзии
Я в поэзию
Пришла по лезвию.
И открылась мне Гора священная.
В современность гонит мир – поэзию,
Но она ВСЕГДА – несовременная.
Собственно, книга – нечто иное, как конторская опись своей судьбы, окликнутой чужой - через пространство и время. Видимо, для того, чтобы, будучи захваченным врасплох своей судьбой, всегда знать, где калитка и куда бежать на выход…
С помощью ее книги, ее дачи и ее забора я познакомился с самой Новеллой Матвеевой. На этот раз уже живой, а не полу-реальной. Хотя, может, мне все это приснилось?
Она в матерчатой капитанской кепочке сидит за кухонным столом. Гитара в руках. Она напевает, наигрывает, пробует на вкус, на цвет новую песню. Рядом, прядя ушами, сидит Репка. Трехцветная от счастья кошка. Первая слушательница многих ее стихов и песен.
Собственно, и голос у Новеллы тихий и высокий, словно мяуканье. Или вот еще один эпитет – детский.
Да, детский, наивный, чистый. Потому что умные вещи с умным видом говорят одни дураки. А она никого никогда не учила. Никуда и ни к чему не призывала. Кроме доброты, но так робко и мягко, словно молитва. Она всегда, словно нашептывала молитву, только под гитару. То есть пыталась говорить с веком и своими современниками не на языке этого века, а на чужом, малопонятном. Языке кельтских преданий, баллад, солнечного лепета.
А еще звук ее голоса похож на струну. Возможно, поэтому так естественно и просто звучит он в тишине дачных комнат с притихшей кошкой, старым диваном, угрюмым рукомойником и ведром с водой, в котором отражается небо. Небо Новеллы Матвеевой. Поэта, который забыл об окружающих. А те в свою очередь забыли о нем:
Я догадалась:
От жизни оторваны – ВСЕ МЫ!
Только ведь кто – от плохой,
А ведь кто – от хорошей…
Новелла Матвеева, женщина, поэт, одуванчик...