Меня восхищают примеры настоящего реализма, который я понимаю, как подсознательное чуяние и выражение того нового в социуме, которого ещё никто вокруг, кроме автора произведения, не почуял. Очень редки случаи таких озарений. Если годится такое слово для подсознательного идеала истины, тем паче, что озарение может быть самообманом объективно. Как, например, с Бабелем 20-х годов. Он поверил, что социализм скоро наступит и здорово переделает всех плохих людей в хороших (и потому с любовью описывал мерзавцев). А строился не настоящий социализм (с отмирающим государством), а лжесоциализм (с тоталитаризмом). С имперсонализмом. Бездушием по отношению к личности. И это – в эпоху-то полного выхода масс на арену Истории.
Начался этот выход, наверно, с Великой Французской революции. Продолжился в середине 19 века в виде массовых армий. И это – имперсонализм – было плохо. Но мало кто это плохое почуял. А Верещагин – сумел.
Так тут «…в трупе солдата, забытом в азиатской степи (этот последний как раз не лишен величия)» (М. А. Чернышева).
Тут Верещагин ещё не дошёл до максимума выразительности. (И то его заставили картину уничтожить.)
Зато тут он дал себе волю.
Что идеал истины («фэ» имперсонализму) был у Верещагина подсознательным, говорит его воспоминание об этом эпизоде, в котором и он участвовал лично:
««Войска стояли левым флангом к горе св. Николая, фронтом к Шейново. Скобелев вдруг дал шпоры лошади и понесся так, что мы едва могли поспевать за ним. Высоко поднявши над головою фуражку, он закричал…: Именем отечества, именем государя, спасибо, братцы! Слезы были у него на глазах», – вспоминал Верещагин» (https://my.tretyakov.ru/app/masterpiece/21836).
И, как вы думаете, в словах Верещагина нет сопереживания Скобелеву? Уж Верещагин-то точно скакал, отставая от Скобелева, и слёз того видеть не мог, а только – сочувствуя знал о них.
Ведь это он себя,
торжествующего*, с высоким выпуклым лбом, вписал в картину.
Нет, можно, конечно, сказать, что это у Верещагина элементарный пацифизм выражен и что это простая иллюстрация знаемого, то есть даже и вряд ли произведение прикладного искусства. Что это околоискусство. Но, думая о верещагинском сочувствии слезам Скобелева, можно вызвать мыслью сегодняшнюю специальную военную операцию на Украине, эту исключительную войну, никогда, наверно, до сего дня не бывавшую в истории. – Что если что-то подобное мерещилось подсознанию Верещагина? Сбережение солдат в первую очередь в пику имперсонализму… Тогда это подсознательный идеал, чующий начало эпохи войн с участием огромных масс людей и сопровождающихся массовой смертью.
16 сентября 2022 г.
*- Это потому, что нет никакого «фэ» имперсонализму у Верещагина. Как факт. У него нет непосредственной психологической связи между первым планом, где преобладают трупы русских, и торжеством на втором плане. Непосредственная психологическая связь (безразличие к убитому в такой картине)
означала бы, да, протест против имперсонализма. Но Верещагин «обогащает рассматриваемую формулу репрезентации исторического события темой исторической памяти, которая отсутствовала и в «Убийстве герцога де Гиза» Делароша, и в «Смерти Цезаря» и «Смерти маршала Нея» Жерома. Условием этого выступает усиление временной и ослабление психологической дистанции между первым и вторым планами композиции. В отличие от описанных картин Жерома, в «Шипке-Шейново» дальняя и ближняя сцены разведены не как два смежных эпизода, а как два более крупных периода – настоящее и прошлое (пусть это «настоящее» – «сегодняшнее», а «прошлое» – «вчерашнее»). На фоне дальней сцены, пронизанной радостью жизни и остротой сиюминутности, ближняя сцена, заваленная мертвецами, застывшая в прямом и переносном смысле слова, становится воплощением перехода в прошлое, но в такое прошлое, память о котором наполняет настоящее и влияет на понимание настоящего. Подобное впечатление не возникало бы, если бы сцены поменялись местами. Зритель должен пройти сквозь «прошлое» первого плана, чтобы добраться до «настоящего» второго плана. Здесь же его не встречает бесконечная даль: в глубине сцена замкнута горной грядой и вытянувшейся у ее подножия шеренгой русских полков. Они, хотя как будто и не сосредоточены на зрелище поля боя, обращены к нему фронтом. А Скобелев со свитой стремительно скачет вдоль шеренги, отклоняясь в направлении к первому плану. Таким образом, зрителю не дано уйти от «прошлого», он возвращается к нему из «настоящего». Кроме того, в «Шипке-Шейново» персонажи ближней и дальней сцены не являются противоборствующими сторонами: среди убитых на первом плане все-таки и численно, и визуально преобладают русские, а не турки; в составе русских полков на втором плане наверняка есть те, кто уцелел в битве. Т. е. две сцены дистанцированы в пространстве, во времени, нарративно и эмоционально, но психологически не отчуждены друг от друга так, как у Делароша и Жерома. Перед нами на первом и втором планах как бы две ипостаси одной сущности – русского войска. Это поддерживает тему исторической памяти, способствуя ощущению не столько того, что время длится через переход от одного своего отрезка к последующему (как это было в «Смерти маршала Нея»), сколько того, что оно приобретает дополнительное содержание через проявление прошлого в настоящем. В «Шипке-Шейново» жертвы неумолимой истории не забыты, память о них жива» (Чернышева).
- Скобелев не отклоняется в направлении к переднему плану. Слёзы его на картине не видны. И непосредственная психологическая связь (забвение об убитых) есть, а не нет. Но она, да, ослаблена временной дистанцией как вчера от сегодня. Так результат такого ослабления можно объяснить и не как гордость за погибших и память о них (тоже имперсональные сущности), а как неосознанную мечту о преодолении имперсональности, когда политика, стратегия и тактика – солдат беречь, а не победа любой ценой. Именно потому на первом плане трупы русских. Это укор, а не память.
16.09.2022.