— Я не умею лазать по деревьям…
Он смотрел на меня сквозь толстые стекла очков, неловко поправляя их на большом, с горбинкой птичьем носу. Он горбился виновато — словно заранее извинялся за то, что вот он, такой неумеха, стоит рядом со мной. Дышит со мной одним воздухом. И не может, неблагодарный, последовать за мной на дерево.
Я вздохнула. Я любовалась сейчас и носом его, похожим на клюв молодого орленка, и глазами — там, в аквариуме очков, я ведь знала, что они — удивительного сероватого-синего цвета с золотыми солнечными точками, каким бывает небо в апреле. Такие глаза редко встретишь у людей — а впрочем, при чем здесь люди? Я любовалась его руками, его сильными, гибкими пальцами — о, я хорошо знаю, что могут эти пальцы!.. Хотя нет, это будет потом, много, много позже. Но уже и сейчас — под этими пальцами словно сами собой запевают и струны, и клавиши, и трава, и, кажется, сама земля…
Но он не умеет лазать по деревьям.
— Почему не умеешь? Боишься?
Он дернул плечом — худеньким мальчишеским плечом под старой клетчатой рубашкой. Как мне хотелось сейчас обнять эти плечи, заслонить собой, утешить и защитить…
— Нет, не боюсь. Просто… Не умею, и все.
Он вдруг вскинул на меня глаза — в них блеснул зеленый злой огонек.
— Я неумеха. Очкарик. Слабак. Я не умею драться. Все парни умеют, и только я… И по деревьям не умею лазать тоже.
Он смотрел на меня — с вызовом и тоской, будто ждал: вот сейчас я засмеюсь. И повернусь. И уйду — туда, к другим парням, которые умеют драться. И полезу с ними на дерево, а он останется — внизу, внизу, позади, снова, как и всегда… Наедине со своей никому, кроме него, не нужной музыкой.
А я уже чувствовала, как когти мои царапают кору, и выгибается спина, и верхняя губа ползет вверх, обнажая клыки... Нет, нет, я пока — только девочка, просто девочка лет двенадцати или тринадцати, с рыжеватыми темными волосами и самыми обычными руками. Которые просто умеют лазать по деревьям, только и всего.
Но зеленый злой огонек блеснул и в моих глазах. Этого нам всем не скрыть, как ни старайся.
— Кто тебе это сказал?
Он снова дернул плечом.
— Отец.
Он не сказал «папа». И я знала почему.
Там, под старой рубашкой, у него на плече был синяк. И не в первый раз. О, далеко не в первый.
«Кто поднимет на тебя руку — или лапу, или обнажит клыки, — тот умрет, если не спасется бегством. Так я говорю, и так будет. Мой лес поддержит меня, когда я сражаюсь за своего детеныша».
Это будет сказано позже, много позже… Но спина моя выгибается, и зеленым блестят глаза, и с губ невольно срывается — тихо и громко, как рассерженное шипение:
— Хочешь, я загрызу его?
Он чуть отшатнулся, испуганный и удивленный.
— Что ты… Зачем?
Он не спросил — как. И это было хорошо. Значит, он все-таки кое-что помнил — хотя и не знал. И не мог бы пока осознать.
Я снова вздохнула. Я снова была просто девочкой. Я бы не простила. Но он — он ведь из тех… Мы все одной крови, но они — все же особенные. Их дело — поддерживать вековечное равновесие, упорядочивать этот мир, а сделать это без красоты, без музыки — невозможно. И потому они добрее всех нас. Что ж, с этим надо считаться.
— Хорошо. Я не буду его убивать… Пока. Но потом, если он еще раз…
«А до „потом“ — тот не доживет». Я знала и это. И потому говорила «не буду» с легким сердцем. Тот накажет себя сам — гораздо страшнее, чем могла бы сделать это я. Того убьет собственная злоба, собственная нелюбовь, стылое жуткое одиночество, к которому всегда приходят людоеды.
Но я не буду говорить этого сейчас.
Мои когти — нет, руки — снова царапали кору и гладили ствол, и мне хотелось — туда, туда, ввысь, обнимая ногами дерево, прижимаясь всем телом к нему, а потом оседлать крепкий сук или лучше — встать на него, посреди зеленого облака, с птицами наравне и, смеясь, парить над золотым и голубым миром…
— Деревья — наши друзья. Вот, послушай…
Я приложила ухо к шершавой коре. И он приложил тоже.
— Слышу… Знаешь, я слышу… Дерево поет.
И оно действительно пело. Странно, почему я — я! — никогда не замечала этого раньше? Я знала всегда, что мы можем слышать больше, и слышала — но для меня это было только движением соков, биением жизненной силы. А он — услышал самую песнь жизни. И он был прав!
А впрочем, чему удивляться? Они могут слышать даже больше, чем мы все. А он был — из них.
— Ты любишь музыку?
Он посмотрел на меня недоуменно — не отрывая уха от дерева.
— Как можно не любить музыку?
Как можно не любить самого себя? Он сам был — музыкой. И звуки рождались в нем, словно снежинки в морозном воздухе при луне, словно цветы на залитой солнцем июньской поляне, пахнущей земляникой. И пальцы его водили задумчиво по коре, будто выписывая ноты, пытаясь передать это неслышное пока пение — миру…
— Эй ты, бренчало! Что это за чувиха с тобой?
Он вздрогнул, как от удара. И сжал кулаки. И, пересилив себя, обернулся туда, к тем — но я успела заметить, как лицо его исказилось болью. Он заранее знал, что будет. И острые лопатки под клетчатой рубашкой, и сгорбленная худенькая спина — дышали отчаянием безнадежности. Но он повернулся — к тем.
А я — я тоже знала про них все. И уж им-то я спускать не собиралась.
Они вдруг изменились в лице, переглянулись испуганно, как бы не веря… И, кажется, что-то прочли друг у друга в глазах. А может быть, и не в глазах: у людоедов любого возраста самое чувствительное место — совсем, совсем другое…
— Пацаны, я одну штуку крутую вспомнил! Пошли, покажу — оборжетесь!
Один из них неестественно засмеялся — будто взвизгнул, — хлопнул дружка по спине, и они, развернувшись, пошли — быстро, быстро, скорее отсюда, от нас.
Я знала, что они не вернутся.
Он повернулся ко мне — еще не веря.
Он не знал, что они видели у него за спиной.
А я не скажу ему этого — пока не скажу.
— Они просто поняли, что ты будешь меня защищать.
Он облизнул вдруг пересохшие губы.
— Да. Но ведь я…
— Когда защищаешь другого — становишься вдесятеро сильнее. Людоеды знают это. И боятся. Они так не умеют.
«Он же ничего не знает про людей. Его должны были научить — и не научили. Бедный маленький подменыш…»
Я протянула руку и коснулась его волос — таких мягких, чуть вьющихся, как у младенца. Это единственное, что я пока могла себе позволить. А он вдруг замер под моей рукой — прислушиваясь и боясь поверить. Так замирают уличные щенки перед неожиданной лаской…
— Я научу тебя лазать по деревьям.
Апрельское небо плескалось в его глазах, искрилось ручьями, смеялось веселыми хрипловатыми голосами грачей.
— Ты странная девчонка. Мама говорит, женщина… ну, девочка должна быть слабой, а ты…
В его голосе нет осуждения — да и не может быть. Только веселое удивление, как у молодого черноносого грача.
А я, против воли, кривлюсь.
— «Мама»… Да ведь она же…
Как может он звать ее мамой, когда там, в лесу…
Но я тут же кусаю губу — нет, нет, я не скажу ему этого. Пока не скажу. Я почему-то не могу ненавидеть эту женщину — так, как ненавижу того людоеда. Я знаю, что она — чужая ему. И не понимает, что делать с этим чужим ребенком, доставшимся ей неизвестно зачем и откуда, — так не похожим ни на нее саму, ни на мужа ее, ни на других ее детей. И это непонимание приводит ее в отчаяние, и она, как все недалекие люди, знает только один способ справиться с ним: кричать, плакать, обвинять... Нет, не себя. И не мужа. И даже не мир. Ребенка-чужака. Ведь он единственный, кто не ответит.
Но я не могу ее ненавидеть. Наверное, потому, что вижу в ней самой уже не человека даже — а скелет, обглоданный людоедами.
Но я не скажу ему этого. Пока не скажу. Это будет слишком жестоко.
Мне хорошо — я полукровка. Я тоже выросла в мире людей — но у своих собственных родителей. Еще моего прапра… — а может, и раньше, кто подсчитает всех этих «пра»? — лес отправил сюда, как это делают время от времени, — и угадал. Те люди приняли его, как дар, не огорчаясь, а с радостным интересом изучая его непохожесть. Ведь этот ребенок мог то, чего не могли они, — что может быть лучше для рода? И стали ему действительно — родителями, и научили его, непохожего, жить в человеческом мире. Он даже женился на человеческой девушке и был, должно быть, с ней счастлив — потому что откуда же иначе в нашем роду такая уверенность, что любовь и семья — это непременно для счастья? И вот уже много, очень много лет мы живем здесь, среди людей, выполняя то, для чего нас сюда послали: связывать мир воедино, восстанавливать вековечное равновесие. И я всегда чувствую за спиной поколения моего рода, нынешние и ушедшие, чувствую их любовь и поддержку — и знаю, что счастье положено мне по праву.
Ему труднее — невыразимо. Он здесь один — настолько один, как не бывает даже человеческий сирота. Лес ошибся — те люди, которым его послали — которым его подарили, с кровью оторвав от лесного сердца, — не смогли оценить этот дар. И он живет здесь, непонятное и непонятое лесное дитя, и не знает толком, как это делать — жить здесь, а ему никто не объясняет, только криками и тычками, — и нудными серыми слезами стараются выбить из него последнюю, живущую еще на дне души память о лесе, о его истинном предназначении…
А ведь он, в отличие даже от меня, — из них. Он княжеского рода, как сказали бы люди. Но это глупые человеческие слова — у нас нет князей. Просто он — из Живущих пением. Они никогда не повелевают, и власть им чужда — но мы все собираемся вокруг них, словно завороженные, и это их музыка звучит в искрах инея, в первом апрельском дожде, в запахе земляники и журавлиных трубах на медных осенних болотах. Без них — наш мир погаснет.
Впрочем, и мир людей — тоже.
Но я не скажу ему этого. Пока не скажу…
— Да ведь она же... Она счастлива?
И снова — подергивание плеча. И молчание. Но ему и не нужно ничего говорить. Я все знаю и так: и про ту, другую женщину, такую же слабую и недалекую, обглоданную до скелета, как и она сама. И про вечные унижения, и про водку, и про бесконечное отупелое терпение, которое почему-то у людей возводится в добродетель…
Я знаю даже, как она умрет. То, чего не знает даже он.
Но я не скажу ему этого. Пока не скажу…
— Ну вот видишь. Женщине нужно быть сильной. Слабая женщина никогда не будет счастливой. Ее либо сожрут — либо она сама станет людоедом, а это еще хуже.
Я говорю сейчас не как девочка. Ну и пусть.
— Давай я научу тебя лазать по деревьям!
…Мы сидим на крепком суку — там, высоко, в зелено-золотистом облаке — и болтаем ногами. Только что мы стояли на этом суку, обнимая друг друга за плечи, — и голубой, серебряный, белый, разноцветный мир проплывал под нашими ногами. А теперь вот сидим, как две птицы, почему бы не посидеть. Его птичий горбатый нос тихонько клюет мою щеку, и мы оба смеемся.
Я знаю, я помню, что не могу остаться — здесь, рядом с ним. И зло все равно еще будет, и я не смогу его защитить — пока не смогу… И потом, через много лет, мне все равно придется идти за ним в его тюрьму, которую уже сейчас строят для него людоеды, и придется пройти через смерть — и победить ее в одиночку, — чтобы пробиться к нему, туда, где он будет лежать, умирающий, на холодном полу клетки, бедный маленький подменыш, лесной князь, которого злые люди пытались превратить в свою игрушку. И вот тогда я скажу ему все как есть. И в глазах его вновь зажжется угасший было зеленый лесной огонь…
Это будет потом. А сейчас — мне пора.
Я чувствую, как темная воронка времени неумолимо сжимается, затягивает, уводит…
Но я все-таки успела научить его лазать по деревьям — это последнее, о чем я успеваю подумать.
…И просыпаюсь.
Первое, что я чувствую, еще не успев открыть глаза, — это запах. Запах теплого свежего хлеба, и земляничной поляны, нагретой солнцем, и первого свежего снега морозным утром…
Я утыкаюсь носом в подмышку того, кто лежит рядом со мной, — и блаженно вдыхаю этот запах, которым не могу надышаться вот уже много, много дней и месяцев. Кладу руку ему на грудь — мягкие волоски щекочут ладонь, как молодая лесная трава. И сердце его, и дыхание там, в груди, как под древесной живой корой, — звучат утренней песней жизни.
Он обнимает меня, еще не до конца проснувшись, — и я блаженно потягиваюсь в гнезде этих рук, таких сильных и добрых, рождающих музыку у меня глубоко внутри — и во всем мире вокруг.
— Знаешь, я почему-то вспомнил — или мне это приснилось? Давным-давно, в детстве — мне было тогда лет тринадцать… Одна странная девочка учила меня лазать по деревьям…
Автор: Ольга Ракитянская
#сказка #фэнтези #фантастика #фантастический рассказ #рассказы #мистика #чудеса рядом