«На протяжении почти всей своей научной карьеры Толкин активно занимался изучением диалектного родства между «Катерининской группой» и «Наставлением отшельницам» («Ancrene Wisse») – важнейшим памятником раннесреднеанглийской религиозной литературы», – писала М. Артамонова в предисловии к подборке переводов толкиновских статей, посвящённых этой теме. В «Катерининскую группу» входят пять назидательных прозаических среднеанглийских произведений из «рукописи Бодли», она же «рукопись В», MS Bodley 34 (Бодлианская библиотека, Оксфорд): жития святых Екатерины («Seinte Katerine»), Маргариты и Юлианы, а также проповеди «Святое девство» и «Страж души» («Sawles Warde»).
7 июля 1947 г. аспирантка Толкина (в 1941–1949 гг.) Мэри Салю выслала Толкину ссылки, связанные с её глоссарием к «Наставлению отшельницам», которые он просил.
Тем же летом к Толкину приехала его бывшая аспирантка Симонна д’Арденн, о которой он писал Стенли Анвину 21 сентября: «пришлось мне посвятить себя главным образом филологии, тем более что моя коллега из Льежа, вместе с которой я начал одно «исследование» еще до войны, гостила здесь, помогая готовить наш труд к печати» (перевод С. Лихачёвой). Исследование это касалось «Seinte Katerine», однако Толкин подготовил совместно с д’Арденн лишь две статьи, вышедшие в конце 1947–1948 гг., и постепенно отошёл от дел, так что подготовила издание исследовательница лишь годы спустя, высказав в предисловии благодарность своему учителю. Об одной из них, «Рукопись Bodley 34: повторное сличение текста», рассказывалось в статье «Собака на сене». Другая, вышедшая в декабре 1947 г., называлась «“Iþþlen” в “Страже души”». Она посвящена искажённому или ошибочно прочтённому слову «iþþlen» в печатных изданиях имеющегося в рукописи Bodley 34 варианта «Стража души» и действительным прочтениям этого слова во всех сохранившихся списках этого произведения.
Примерно 22 июля 1947 г. Толкин выслал Иде Гордон, вдове его друга Э.В. Гордона, переработанное введение к подготовленной её мужем редакции среднеанглийской поэмы «Жемчужина» («Перл»), которую она в это время готовила к публикации. 25 июля она поблагодарила Толкина за письмо и введение, выразив удовольствие и облегчение оттого, что теперь, в конце концов, он смог его переработать (работа над изданием, начатая в 1925 г., после того как Толкин от неё самоустранился, к 1938 г. была почти закончена Э.В. Гордоном самостоятельно, но исследователь неожиданно скончался, и Толкин обещал Иде помочь, но смог выполнить обещание лишь десять лет спустя; см. заметку о Гордоне и его супруге в комментариях под этой статьей). Примерно в начале августа 1947 г. Толкин выслал Иде лингвистический материал, связанный с «Жемчужиной». 8 августа Гордон поблагодарила профессора за этот материал, а также за общие предположения и комментарии, и попросила совета и помощи в подготовке публикации (см. также статью «Обработка "Жемчужины»).
Некоторые из соображений Толкина относительно этого произведения были опубликованы в 1975 г. в посмертном сборнике, включающем также поэмы «Сэр Гавейн и Зелёный Рыцарь» и «Сэр Орфео»:
Современный читатель, возможно, будет готов принять то, что основа поэмы личная, и всё же может счесть, что нет необходимости предполагать, что она непосредственно или во всех частностях опирается на автобиографию. По общему признанию, это необязательно для видения, явно изложенного языком литературным или библейским; тяжёлая утрата и скорбь также могли представлять собой художественный вымысел, использованный именно потому, что они усиливают интерес к богословской дискуссии девы и сновидца.
Из этого вытекает сложный и важный для истории литературы в целом вопрос: появилось ли уже к четырнадцатому веку полностью вымышленное «я», первое лицо, изображающее рассказчика, существующего лишь в воображении настоящего автора. Вероятно, нет; по крайней мере, не в изучаемом нами здесь жанре литературы: видениях, связанных фигурой сновидца. Воображаемый путешественник уже появился в «Сэре Джоне Мандевиле» [«Приключения сэра Джона Мандевиля», XIV в. – примечание переводчика], чьи «путешествия», кажется, были описаны автором, не носившим этого имени, а в действительности, согласно современным литературоведам, никогда и не странствовавшим дальше своего кабинета; и трудно определить, было ли это фальсификацией, нацеленной на введение в заблуждение (а она, безусловно, вводила), или примером художественного вымысла (в литературном смысле) в прозе, всё ещё скрывавшегося, согласно условности той эпохи, под видом правды.
Условность эта была строгой, и не столь «условной», какой может показаться современным читателям. Хотя те, кто уже приобрёл опыт в литературе, могли, разумеется, использовать её всего лишь как средство для придания литературной достоверности (как, например, часто поступал Чосер), она отражала глубоко укоренившиеся умонастроения и была тесно связана с духом морализаторства и поучений тех времён. Истории о прошлом требовали серьёзных авторитетов, а истории о чём-то новом – как минимум очевидца, автора. Это было одной из причин популярности видений: они позволяли включать чудеса в реальный мир, совершая их привязку к личности, месту и времени, и в то же время обеспечивая их объяснением как свойственных сну фантазий и защитой от критиков пресловутым обманом сновидений. Так что даже явную аллегорию обычно представляли как нечто, увиденное во сне. В какой мере подобное достаточно серьёзное сюжетное повествование о видениях должно было напоминать настоящее сновидение, это другой вопрос. На самом деле, поэт нового времени очень вряд ли предложил бы сон, хоть сколько-то напоминающий видение из «Жемчужины», чтобы его признали подлинным фактом, даже если для упорядочения и формализации сознательного творчества всё позволено. Но мы занимаемся тем историческим периодом, когда люди, зная о капризах снов, всё же считали, что среди этих шуток приходят видения истины. А их сознание в состоянии бодрствования испытывало сильное влияние символов и аллегорических фигур и полнилось живыми образами, порождёнными Писанием, напрямую или через посредничество богатого средневекового искусства. И они думали, что порой, по божьей воле, к некоторым спящим являлись блаженные лики и обращались пророческие голоса. Для них могло казаться не столь уж невероятным, что сновидение поэта, травмированного тяжёлой утратой, чей дух в смятении, может напоминать видение в «Жемчужине» [1]. Однако представленное в более серьёзных средневековых текстах сюжетное видение может быть если не настоящим сновидением, то как минимум реальным мыслительным процессом, достигающий кульминации при некоем разрешении вопроса в переломный момент внутренней жизни – как произошло с Данте, так и в «Жемчужине». И во всех формах, более лёгких или более серьёзных, «Я» видящего сон оставалось очевидцем, автором, а факты, на которые тот ссылался, чтобы выйти за пределы сновидения (особенно на те, что касались его лично), находились на ином плане, и их следовало принимать как буквальную истину, и их принимают за неё даже современные литературоведы. В «Божественной комедии» слова «Nel mezzo del cammin di nostra vita» в первой строке [«Земную жизнь пройдя до половины», перевод М. Лозинского], или «la decenne sete» в «Чистилище», песнь XXXII [«десятилетней жажды», перевод М. Лозинского] принимаются за отсылки к реальным датам и событиям, тридцать пятому году жизни Данте в 1300-м и смерти Беатриче Портинари в 1290-м. Подобным же образом упоминания о Малверне в Прологе и Главе VII «Пьера Пахаря» [Малвернские холмы в «Видении о Петре Пахаре» У. Ленгленда, XIV в.] и многочисленные намёки на Лондон, принимаются за факты жизни любого, кого критик может счесть вероятным автором (или одним из авторов) поэмы.
Это правда, что «сновидец» может стать призрачным образом, биографическая значимость которого невелика. В том «я», от лица которого ведётся рассказ в «Книге о королеве», от живого Чосера мало что осталось. Немногие вступят в дискуссию о том, насколько автобиографичен приступ бессонницы. объявленный в поэме поводом для её появления. И всё же вымышленное и условное видение основано на реальном событии: смерти Бланки, супруги Джона Гонта, в 1369 г. Это было её настоящее имя, Белоснежка (как она названа в поэме).
[Персонаж произведения – покойная Бланка, герцогиня Ланкастерская, её имя Blanche по-французски означает «белая» (white по-английски); по словам О. Тимофеевой, название можно было бы перевести как «Книга памяти герцогини», однако переводчик С. Александровский решил обыграть сходство слов «Duchess» («герцогиня») и «chess» («шахматы», играющие роль в сюжете), сделав тем самым намёк на шахматную королеву (ферзя); однако в самом тексте он переводит White как «Белоснежка». – Примечание переводчика.]
Каким бы возвышенным ни стало изображение, основой которому послужили её привлекательность и праведность, её внезапная кончина была прискорбным событием. Несомненно, оно могло затронуть Чосера гораздо слабее, чем [затронула автора «Жемчужины»] смерть той, кто является «более близкой роднёй, чем тётя или племянница»; но даже так, именно эта живая капля реальности, этот отголосок внезапной смерти и утраты в этом мире определяет тон ранней поэмы Чосера и то чувство, что возвышает её над теми литературными средствами, которые использовал он при её создании. То же самое касается и гораздо более великой поэмы «Жемчужина», невообразимо более вероятно, что она также была основана на подлинной скорби, и сладость её извлечена из подлинной горечи.
И всё же для критики поэмы в деталях решение этого вопроса не является наиважнейшим. Притворная элегия остаётся элегией; будь она притворной или нет, именно её художественными достоинствами определяется, выдержит ли она испытание или не устоит. Реальность потери близкого человека не спасёт поэзию, если та плоха, не добавит она и интереса, кроме как для тех, кто интересуется фактами, не поэзией, а документами, кто жаждет истории или биографии, или даже просто имён. По общим соображениям и учитывая период создания в частности, то, что «реальная» или прямо автобиографическая основа «Жемчужины» кажется вполне возможной, поскольку это самое вероятное объяснение её формы и поэтических достоинств. А для этого доказательства открытие биографических деталей было бы не слишком важным. Среди всего, что было проделано в этом направлении, единственное стоящее предположение было выдвинуто сэром Израэлем Голланцом [2]: что дитя могло на самом деле зваться жемчужиной по имени, данном при крещении, Margarita на латыни, Margery – по-английски. В то время это было распространённое имя, из-за любви к жемчужинам и их символизма, и его уже носили несколько святых. Если девочка на самом деле была крещена как одна из "жемчужин", то множество жемчужин, нанизанных на нити в поэме, с их многозначностью, заблистают ещё сильнее. Именно на основе таких случающихся в жизни событий выкристаллизовывается поэзия:
And goode faire White she het;
That was my lady name ryght.
She was bothe fair and bryght;
She hadde not hir name wrong.
(«Книга о Королеве», 948–951)
[Юницу звали Белоснежкой
Зело заслуженно: была
Что снег, чиста, что снег, бела.
(Чосер, перевод С. Александровского)]
(«Книга о Королеве», 948-950)
'O perle’, quod I, ‘in perleg pygt,
Art pou my perle bat I haf playned?’
[«Ты, перл в жемчужинах, – не та ли
Жемчужина, которой ради
Ночами плакал я в печали <…> ? <…>»
(Жемчужина, 241–243, перевод В. Тихомирова)]
[1] Ek oother seyn that thorugh impressiouns,
As if a wight hath faste a thyng in mynde,
That thereof comen swiche avysiouns.
(«Троил и Крессида», 372–374)
[Слыхал я также, что обрывки дум,
Дневные страхи, образы, идеи,
Из ночи в ночь тревожат спящий ум
Видениями…
(Дж. Чосер, перевод М. Бородицкой)]
[2] Издание «Жемчужины» [в переводе и под редакцией И. Голланца], с. xliii: «Возможно, он называл это дитя "Margery" или "Marguerite"» [Марджери или Маргаритой, имя означает «жемчужина»]. Вариант «Marguerite» не мог использоваться; это современная французская форма.
Публикация статьи на Дзене одобрена автором. Оригинальный материал - здесь.