Ⅲ
…Больше на эти темы не говорили. Фармазон, как окрестил про себя корнета хозяин, оказался очень обаятельным и милым собеседником. Много шутил, рассказывал разные истории и наслаждался праздной жизнью. Иван Авдеич оттаивал душой, забывая крамольные, по его пониманию, мысли юноши, списав их на ветреную молодость. И всеми силами старался угодить молодым людям, не забывая, впрочем, хозяйственных дел.
Утором третьего дня с приезда гостей он задержался у конюшни, распекая провинившегося старосту. В сердцах даже хотел его высечь и уже крикнул конюха Степана, дюжего мужика с огромными корявыми руками, больше похожего на цыгана, чем на природного русака. Но передумал. Однако охватившая его досада требовала выплеска, и он, перебрав в голове дворню, велел привести девку Палашку, рябую и глупую донельзя. Давеча она без дозволения скормила свиньям ведро подопревшей муки, которую все же можно было пустить на выпечку хлеба для прислуги. Но глупая девка решила по своему.
Зареванную деву поставили к яслям, велели задрать на заду подол сарафана. И Иван Авдеич лично отсчитал десяток хлестких ударов по бледным вздрагивающим ягодицам Пелагеи, которыми ее с оттяжкой награждал осклабившийся конюх.
— Лучше бей, медленнее тяни! – со знанием дела советовал обрадованный миновавшей бедой староста: — С проводочкой надо, с проводочкой.
— Ну вот! Сладили дело! – удовлетворился праведностью Иван Авдеич, с интересом разглядывая розовые полоски на молодой плоти девки: — Ступай с богом. И будь умна.
— У-у, дуреха! — замахнулся локтем на девку староста, и угодливо хихикнул: — Благодари барина за науку. Ну! Ручку целуй!
Палашка, всхлипывая, встала на колени, поцеловала пухлую руку Ивана Авдеича, Испуганно озираясь по стенам конюшни, ловко подхватила над белыми коленками подол и побежала прочь, подкидывая замаранные навозом пятки.
Иван Авдеич хотел улюлюкнуть ей вслед, как зайцу, хлопнуть в ладоши, но замер. У двери стоял Уваров и скучно смотрел в глубину стойла, на Байстрюка. Конь всхрапывал, волновался, перебирал тонкими ногами в белых чулках. Хозяин замер.
— Чудесная лошадь! – лениво процедил корнет и ушел.
Иван Авдеич не посмел его остановить. Виновато глядел ему в спину и развел руками, не понимая, в чем он провинился, вызвав недовольство гостя, которое он почувствовал в его пренебрежении произошедшим.
— Не поймешь их, фармазонов этих! Все им не этак! Делов то! Девку высекли! Их не сечь, сами по миру с сумой пойдем! – с досадой сказал сам себе и пошел в коровник.
Следом, угодливо пригнувшись, семенил староста. Худой и высохший, он забегал наперед, теребил край черной жилетки и заискивающим голосом бормотал что-то несуразное, лишь бы угодить. Рыскал маленькими глазками в поисках непорядков по двору.
Вынул из кармашка потемневшие серебреные часы на медной цепочке, которые год уже как перестали ходить, но еще пели. С хитрым прищуром вглядывался в размеченный черточками циферблат.
— Полдень ужо, батюшка Иван Авдеич. Поди, заждалась к обеду, матушка наша. Не угодно ли откушать? – ласково говорил он под хриплый механический звук часов.
До полудня было еще далеко: старый кочет и не думал взлетать на повети. Но помещик не обращал на это внимания, благодушно кивал старосте.
Иван Авдеич барственно шагал по чисто прибранной земле, совершенно успокоившийся и удовлетворенный.
Прошла счастливая для обитателей Бузиновки неделя. Казалось, все без исключения, от прислуги до хозяев, только и были заняты тем, чтобы угодить желанным гостям в любых мелочах, о которых те даже и не просили. Но такова натура русского человека: коль любить, то до самоотречения. А бить – так до смерти. Середины нет. Середина – это ничто, презрение. А презираемый – это изгой. И нет человека тогда более несчастного: будь он дворянин, разночинец или подлого сословия. Вот не примут его к себе ни те, ни другие, и точка! Разве что из жалости и на время. Так и будет маяться бедолага, пока не заслужит прощение каким неординарным и значимым поступком. К примеру, вытащит пса из проруби или, рискуя жизнью, спасет из пламени птичье гнездо или перепуганного котенка. Таков есть русский человек, и другим быть ему не дано, иначе он перестанет быть русским. Крепок корень у народа. А основа всему – вера и царь, помазанник божий.
Примерно так рассуждал Иван Авдеич, попыхивая дымком турецкого табака, тлеющего в чашке длинной трубки, наблюдая через окно ссорившихся меж собой во дворе ключницу и лакея Тимошку. Что они не поделили, было не ясно, но вмешиваться в их дела не хотелось. И Иван Авдеич вернулся к приятным размышлениям об истинной русскости, не без злорадства понимая, что в его суждениях нет места запальчивому фармазону корнету, который как раз быстро шел через двор к флигелю где он поселился, в сопровождении невесть откуда взявшегося человека в военной форме.
Это настолько удивило Ивана Авдеича, что он, позабыв снять халат и колпак, прямо с трубкой в руках поспешил из дома. Прошло немного времени, и он уже приближался к флигелю, из которого вышли трое.
— Благодарю, голубчик! Ступай и доложи, что мы с господином корнетом сейчас же выезжаем в полк.
Сказав это, Уваров вложил в руку вытянувшегося перед ним военного серебреный рубль и ласково улыбнулся. Вестовой, как правильно оценил Иван Авдеич, козырнул и, лихо развернувшись, пошел к воротам усадьбы, где, вероятно, оставил свою лошадь.
— Как это в полк? Зачем так скоро? – ахнул неприятно изумленный Иван Авдеич.
— Ну вот, господа, дождались! – вместо ответа сказал корнет, обводя хозяев веселым смешливым взглядом.
— Чего?
— Два дня назад, двадцать четвертого числа, Наполеон Бонапарт перешел Неман. Нам приказано немедля прибыть в полк. Иван Авдеич, прошу вас распорядиться за коляску. Мы выезжаем тотчас.
Уваров зачем то отдал честь Ивану Авдеичу и пошел в комнаты, намеренный немедля заняться сборами в дорогу: серьезный, сильно изменившийся и суровый.
Трудно представить более комичную сцену, если бы не крайняя серьезность ситуации. Иван Авдеич откинулся корпусом назад. Низкий ростом, в мягком халате, делавшем его шире чем он есть на деле. Легкомысленный бомбон уныло свисал с кончика колпака прямо к дымившей в побледневшей руке трубке. Помещик испуганно выкатил заплывшие глазки и силился что-то сказать, но не мог. Побагровевшая шея выдавливала через раскрытый рот только сдавленный писк, но не слова.
Так в Бузиновке узнали о нашествии двунадесяти народов Европы на Россию.
Ⅳ
Над желтеющими полями потянулись тягучие дни и ночи, заполненные тревогой и ожиданием. Иван Авдеевич пару раз съездил в губернию, но ему там было скучно. Не хотелось участвовать в бесконечных рассуждениях знакомых дворян о причинах возникшей войны и о непременной победе русского оружия. Мы-мы-мы! Люди, слабое осознавая понимание войны, не имеющие прямого отношения к ней, возомнили себя патриотами только потому, что живут в России. И они рассуждают от имени тех, кто воюет: мы сражаемся, мы отступаем… Нам не хватает сил на необходимый маневр, и со знанием дела городили полную ерунду. А после, шли в столовую, где им подавали вкусный обед. Там поднимались бокалы с хорошим вином в честь государя и войска. Не отставали от дворянства и попы. Тысячи колоколов гудели над просторами России, благославляя через духовенство воинство на победу, нисколько не думая, что на другой от нас стороне, также, просят от бога победы над русскими, только для своих.
Война разделила не только людей, но и самого Господа. Отсюда, возвышенная патетика, которой Иван Евсеич и сам не чурался всего лишь несколько месяцев назад, вдруг стала ему оскорбительной, прежде всего к тем, кто выносил на себе тяготы ужасного действия, на котором люди, отроду не знавшие друг о дружке, яростно сражались и убивали себя только потому, что так надо. Им велели это делать, и они пошли убивать, в надежде не быть убитыми самим.
Но зачем? К чему такие жертвы? Только из-за того, что в Европе не смогли договориться несколько человек, из которых часть страстно желала этой войны, а другие, напротив, всеми силами пытались избежать ее, но ничего не смогли изменить. Злые намерения победили здравый разум, и горстка честолюбивых людей столкнула меж собой огромные массы народа. И бог это дозволил, чтобы в который раз испытать людей на прочность веры в него. Но добрейший Иван Авдеич не понимал, зачем нужно столько жесточи, чтобы увериться в и без того известном. Почему так любимый им государь Александр не смог отвести беду от своей Отчизны, отдав ее на поругание врагу? Вот уже и Москву оставили. Что дальше?
…Варвара Андреевна сильно скучала по сыну, и постоянно молилась о его спасении. Иван Авдеич поддерживал ее как мог, но и сам, понемногу падал духом. Он похудел. Халат висел на нем непривычно широкими складками, и трубка дымилась в кабинете все чаще и чаще. И так же часто стал меняться в шкапчике заветный графинчик с анисовой: пустой на полный.
Иван Авдеич сам отдал в рекруты трех здоровых парней из крепостных. Пожертвовал на нужды армии двух лошадей, воз овса и триста рублей наличными. Но и это не принесло покоя его смятенным мыслям. Все чаще он ловил себя на том, что негодует на государя, не справившегося с корсиканским выскочкой миром. И это ужасало его, ведь, восставая против императора, он кощунствовал на бога!
Ивану Авдеичу хотелось и плакать, и молиться, но ни то ни другое не шло в его измученную душу. Когда привозили «Губернские ведомости» он первым делом пробегал глазами списки убитых и раненых офицеров и облегченно вздыхал, не находя в них знакомых имен. Затем просматривал имена отличившихся, и тоже не находил. Но это его не огорчало. Важнее наград было знать, что его дети были живы. Дети? Пожалуй, что так. Он уже привык думать об Уварове, как о своем сыне.
Жатва давно миновала. Озабоченный думами и домашними хлопотами, помещик совсем пропустил Покров день. Вспомнил о нем, когда староста передал недоумение отца игумена о пропущенной монастырской жертве. Но Иван Авдеич внезапно нахмурился и велел отправить обоз с провиантом на сборный губернский пункт, куда сердобольные доброхоты свозили всякую всячину на нужды армии.
«Коль бог любит Россию, то и без сала ей поможет. Сейчас важнее сытый и крепкий солдат, чем монашеская молитва!» — сказал он жене в ответ на повторную жалобу монастырского эконома. И тут же пожалел о сказанном: Варвара Андреевна залилась слезами, упрекая мужа в отступничестве от бога: «не забывай: у нас сын под ним ходит!» — слезно молила жена. Иван Авдеич скрепя сердцем уступил ее настойчивости, отправил кой чего монасям, но без прежнего былого воодушевления.
Что-то в нем надломилось. Он это понимал и сердился. Ведь, согласившись с тяжкими выводами, придется признать правоту фармазона корнета. А это уже было сложнее, чем плохо думать о государе.
…Выпал ранний снег. Оголившиеся березовые рощи заметало, кружило в белых поземках, изредка просветляя их свежесть в чистых морозных днях. Имение жило своей жизнью, не особенно думая о далекой войне. Насущные заботы всегда важнее чего-то происходящего в стороне. Это даже обижало Ивана Авдеича. Но чего он мог требовать от крепостных? Не читать же им «Губернские ведомости»! Подлый народ! Все равно ничего не поймут, разве что до поры, когда нужда не подожмет под горло. Иван Авдеич негодовал на мужиков, позабыв о том, что именно они большей частью хладнокровно выполняют свою работу на полях великих сражений, цена победы в которых не только их жизнь, но и жизнь всей России.
Вечером Иван Авдеич с упоением прочел радостную весть. «6 октября после сражения на реке Чернишне (при селе Тарутино) был разбит авангард французов под командованием маршала Мюрата. Бонапарт оставил Москву и направил свои войска в сторону Калуги, направляясь в южные российские губернии, богатые продовольственными ресурсами. После ухода французов в столицу вошли передовые отряды русской армии».
— Боже правый! – со слезой крестился Иван Авдеич, забыв о своих сомнениях: — Наконец то…Сподобил на подвиг! Погнали таки супостата!
Хотел бежать из кабинета вниз, к жене, но остановился. Взгляд уперся в отброшенную на стол газету. Она развернулась на списках. Иван Авдеич ухватил листы, мельком проглядел столбцы имен и обессилено упал в кресло.
— Как же так? Как же так? – шептал он, снова разворачивая жесткую бумагу.
Но сомнений не было. Прочитав в пятый или шестой раз, Иван Авдеич, трясущийся и ужасно осунувшийся за эти минуты, со свечей в руках спускался по лестнице в залу, где у теплой печи всегда коротал зимние вечера с Варварой Петровной.
— Бог с тобой, Иван Авдеич! Здоров ли ты? На тебе лица нет! – воскликнула жена, переглянувшись с сидевшей напротив горничной.
— Неприятель оставил Москву! – вяло ответил Иван Авдеич, зачем то пряча принесенную газету за спину.
— Слава богу! – воскликнула барыня и сердито нагнулась за оброненным девкой клубком ниток, которые они перематывали на досуге: — Экая ты неловкая! Гляди, щас котенок подхватит, будет беды. И куда же он пошел?
— Кто? Котенок?
— Бонапарт…
— Домой, должно быть. К себе. В Париж…
— И пусть уходит. Стало быть, войне конец? Боже, боже! Как я измучилась за Митеньку!
— Кстати…Вот…
Иван Авдеич замялся, не зная, как рассказать о корнете Уварове. Собрался с духом и выпалил, протягивая испуганной его нерешительностью женщине газету.
— Корнет…Уваров… Товарищ Митеньки. Помнишь его?
— И что?
— Вот так вот…Вот…Пишут: погиб в сражении с неприятелем.
— А Митенька? – ахнула Варвара Петровна, снова роняя с подола платья синий клубок, который немедленно подхватил лапкой серый котенок с белой грудкой.
Горничная взвизгнула и кинулась отнимать у него нитки. Поднялась возня.
— Жив! Жив наш Митенька! А, Петр Андреич…Вот так-с! – повысил голос хозяин, растерянно отступая назад от возившихся на вощеном полу девки и котенка.
— Господи, спаси их души! – радостно крестилась мать со слезами на глазах и вздохнула: — А Петра Андреича сам Господь наказал. Зачем он такие крамольные речи вел? Я, говорит, бога не люблю. Ишь ты, каков фармазон! Вот он и услышал, бог то…
— Что ты говоришь, голуба моя? О чем? – внезапно возопил Иван Авдеич, потрясенный простым суждением жены: — Как может быть такая, слышите — такая! – он яростно замахал кулаком с зажатой в нем газетой, нажимая голосом на последнее слово, — такая смерть наказанием? Ты умом тронулась, матушка?
— Что ты, Ванечка! – отшатнулась Варвара Петровна: — Бог с тобой. Иди водички попей. Фрося…Фроська…Где вы! Не видите, барину плохо! – звала она кухарку и сильно сердилась на нее, напрочь позабыв об Уварове.
А Ивану Авдеевичу действительно было очень плохо. Безнадежно махнув рукой, он, ссутулившись, ушел к себе в кабинет.
Горели свечи, освещая стол с бумагами, лукошко с табаком и большой каменный прибор для письма: стакан для перьев и чернильница. А у нее Голиаф, а может, и Самсон, черт их разберет этих греков, ломал пасть вздыбившемуся льву.
Иван Авдеич прижался горячим лбом к морозному стеклу окна, так ему было легче. Тяжко оперся руками на широкий подоконник, глядел через оттаявшую от дыхания проталину в черноту ночи и думал…думал…думал…
Ранним утром он засобирался в монастырь. Приехав, без лишних слов заказал монахам моление за всех убиенных на этой войне. За всех правых и неправых. За любящих и нелюбящих государя и бога. Стоял с братией и бил земные поклоны памяти людей, положивших голову свою на алтарь Отечества. Отдельно помянул корнета Уварова. И, странно, уже нисколько не смущался его прельстительным речам, которые тот вел, будучи летом в отпуске в усадьбе. И совсем не хотелось называть его фармазоном.
Иван Авдеич понял важное для себя: этот человек был честен перед тем, кого любил, и теми, кого не смог полюбить. Он доказал свою правоту ценою жизни. И разве может быть доказательство более убедительное, чем это? Никогда! Ни за что! И нигде! Именно поэтому Иисус взошел на Голгофу с тяжким крестом людских грехов на изорванной бичами спине. Что с того, что Уваров принимал этот подвиг за легенду? Он ведь не отрицал того, что если это легенда, то она великолепнейшая из легенд, призывающая к самопожертвованию за тех, кого даже и не знаешь поименно. А сам он честно служил тому, что никогда не может быть легендой, а было, есть и будет реальностью, своей Отчизне. И при этом Уваров, отрицая то, чего не признавал, не предал родную землю.
— Благороднейший человек! Именно так, благороднейший! — умиленно шептал вместо молитвы Иван Авдеич, забывая в своих мыслях класть поклоны вслед монахам. Что значит ритуал, когда сердце уже вырвалось к тому, чему служишь?
…Летом в Бузиновку вернулся Митенька. Повзрослевший, уже в чине поручика. Осенью он вышел в отставку и женился на милой девушке, и, как ни странно, по любви и обоюдному согласию. Когда молодые успели снюхаться, как грубовато подшучивал Иван Авдеич, было неясно. Но зато было заметно главное: из новобрачных выйдет отменная семейная пара.
Иван Авдеич сильно изменился за прошедший год. Много думал и стал ласковее с крепостными. На венчании молодых он был очень весел и бодр. Лишь перед выходом из церкви немного загрустил, глаза его увлажнились. Он на секунду остановил сына, взял за пуговицу сюртука, притянул к себе и доверительно шепнул на ухо:
— Хорошо то как! А жаль, что его нет с нами. Он был бы отменным шафером на твоей свадьбе.
— О ком вы, батюшка? – не понял Дмитрий Иванович.
— О фармазоне. О том самом. Забыл?
Сказал, заговорщически подмигнул сыну и пошел вперед. Веселый и совершенно спокойный, как будто только что вернул старый, намозоливший душу долг.
Конец рассказа.
Автор: vasiliy.shein
Источник: https://litclubbs.ru/articles/40452-farmazon.html
Содержание:
Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.
#история #фармазон #война #драма #историческая повесть