Болеслав Лесьмян (1877 – 1937) создал в своих стихах ни на что не похожий мир, где неодушевленные предметы становятся живыми, ушедшие из жизни ведут разговор с людьми, а в реальность проникают псевдофольклорные, самим же поэтом выдуманные фантастические существа. И все это описано очень «густым» языком, переполненным лесьмяновскими неологизмами.
При жизни гениального поляка, которого можно смело поставить в один ряд с Рильке, Пессоа, Бенном, Мандельштамом, Цветаевой, Кавафисом, знали мало даже в родной стране. Это был наивный, неприспособленный, человек, который, по меткому замечанию переводчика Анатолия Гелескула, казался персонажем Гофмана, но попавшим на страницы Кафки. Он выпустил лишь три книги. Последняя, «Студеное питье», была просто разгромлена критикой. Лесьмяна обвинили в «псевдонародном пустословии» и «безвкусной экзотике» и даже отказали в «версификационном таланте».
Впрочем, были и другие мнения, гораздо более весомые в мире поэзии. Младший современник Лесьмяна, великий польский поэт Юлиан Тувим, при встрече целовал ему руку, а позднее написал самые, быть может, точные слова о его творчестве:
«Оглушенный, нездешний, не свыкшийся с повседневностью, терзаемый ностальгией по неземной Отчизне, он проводил у нас свой принудительный отпуск, записывая воспоминания о тех вневременьях и внепространствах, с которыми был запанибрата, как мы с близкими родственниками и лучшими друзьями. Где ни откроешь любую из его книг, стоит вчитаться в любой стих, в первую же строфу, в первое же предложение, - дрожь пробирает: «как? и ЭТО ходит по свету? ЭТО живет среди людей? ЭТО подчиняется тем же физическим, моральным и общественным законам, что и все мы? Абсурд! Ведь ЭТО не может существовать, как мы, все прочие…»
Но, вызванное к жизни Лесьмяном, ЭТО существует. Посмотрим на НЕГО поближе.
* * *
С утра жара и гомон, как на рынке.
Но вот и сад - и гул уже слабее.
Скамейки вснились в золото тропинки,
И спит песок, в тени их голубея.
Крыло пролетки с кучерской спиною,
Внезапно завернув на перекрестке,
Открыло окон сумрачные блестки
И распахнуло даль передо мною.
Мой пес, поковыляв на солнцепеке,
Наморщил нос и смотрит с интересом
На вывеску с облупленным железом,
Писклявую от воробьиной склоки.
Помешанная бродит перед садом
И сослепу роняет на дорогу
У ящика, пригробленного рядом,
Письмишко, нацарапанное богу.
Враги
Надо мной зеленый дуб матерый
И ларец из золота и шелка,
А в ларце том лебедь белоперый
И во рту у лебедя иголка,
А на остром кончике заклята
Жизнь моего злого супостата.
Стоит только надломить иголку —
И конец коварному злодею.
Нынче ли прикончу втихомолку
Или подождать, еще успею?
Но почуял что-то хитрый ворог
И крадется к дубу. Слышу шорох...
Притворяюсь, будто я забылся
Детским сном на луговой постели.
Майский жук мне в волосы забился.
Замер дух и руки онемели,
Не успею выпростать наружу.
Взгляд убийцы проникает в душу.
И с ножом он надо мной клонится,
Взгляд пытлив, ни мысли о пощаде.
Оплошай на миг я, взмах ресницы
Или трепет жилки — и прощайте!..
Прячусь в сон. Дышать пытаюсь ровно.
Задыхаюсь. Дуб шумит надгробно.
Ветряк
Весь открытый любезным ветрам и долинам,
Громоздится ветряк чуть ли не до небес.
Пляшет он и дощатым скрипит кринолином –
Тень рогатая скачет по травам, как бес.
Костылем ты уткнулся на место, калика,
Так зачем же стоишь и вприскок, и вприпрыг?
Под сухие поклоны дубового шлыка
С кем ты крыльями машешься наперемиг?
И во что же ты веришь? Что видишь в лазури?
На кого ты лицом деревянным похож?
Что за зверь в сучковатой запрятался шкуре?
Кем ты духам, глядящим с Луны, предстаешь?
Смерти
Ходят смерти в солнечном месте,
За руки взявшись, ходят вместе.
Эва нас сколько! Любую хить,
Чтобы на погосте с нею жить.
Первой не надо: больно спесива,
А на могиле растет крапива.
Второй не надо: больно красна,
С такой золотою не станет сна.
Выбрал третью. Чудо чуть живое,
Но уж тихоня! Уснешь на покое.
Откуда такая? Будь же со мной!
Будто икона твой образ земной.
Жалко мне птицу, жаль – эх! – детину.
Свет, мне постылый, с тобою покину.
Ох, и бледна ты, как солнце зимой!
Как тебя кликать? Дом-то где твой?
Дом на отшибе стоит верст за сто,
А имени нету – просто глазаста.
Один только вечер в глазах моих.
Знала я, знала, что выберешь их.
Всяк по глазам себе смерть выбирает,
Но этой смертью другой умирает.
Выбрал Бог весть для кого, но я
В памяти буду вечно твоя.
Смерть твоей матери ждет с усмешкой
Сына в избушку. Так знай, не мешкай!
Кукла
Я -- кукла. Светятся серьги росой нездешнего мира,
И сном по шелковой яви на платье вытканы маки.
Люблю фаянсовый взгляд мой и клейкий запах кармина,
Который смертным румянцем горит на матовом лаке.
Люблю в полуденном солнце лежать на стройном диване,
Где скачут зайчики света и где на выгнутой спинке
Безногий ирис витает у ног задумчивой лани,
А в тихой вечности плюша гнездо свивают пылинки.
Признательна я девчурке за то, что с таким терпеньем
Безжизненностью моею играет, не уставая,
Сама за меня лепечет и светится вдохновеньем --
И кажется временами, что я для нее живая.
И мне по руке гадая, пророчит она, что к маю,
Взяв хлеб и зарю в дорогу, предамся я воле божьей
И побреду, босоногая, по Затудальнему краю,
Чтоб на губах у бродяги поцеловать бездорожье.
Однажды судьба невзлюбит -- и вот я собьюсь с дороги,
Останусь одна на свете, гонимая отовсюду,
Уйду от земли и неба и там, на чужом пороге,
Забыта жизнью и смертью, сама себя позабуду.
Подобна я Человеку -- тому, Который Смеется.
Я книгу эту читала... Премудростям алфавита
Я, словно грехам, училась -- и мне иногда сдается,
Что я, как почтовый ящик, словами битком набита.
Хочу написать я повесть, в которой две героини.
И главная -- Прадорожка, ведущая в Прадубравье,
Куда схоронилась Кукла, не найденная доныне, --
Сидит и в зеркальце смотрит, а сердце у ней купавье.
Два слова всего и знает, и Смерть называет Мамой,
А Папой могильный холмик. И все для нее потеха...
Голодные сновиденья снуют над пустою ямой,
А кукла себе смеется и вслушивается в эхо...
Конец такой: Прадорожка теряет жизнь на уступе...
Намеки на это были. Смотри начальные главы...
И гибнет кукла-смеялка с четой родителей вкупе.
И под конец остаются лишь зеркальце да купавы.
Писать ли мне эту повесть? Становятся люди суше,
И сказка уже не в моде — смешней париков и мушек…
Цветного стиха не стало… Сереют сады и души.
А мне пора отправляться в лечебницу для игрушек.
Заштопают дыры в бедрах, щербины покроют лаком,
Опять наведут улыбку — такую, что станет тошно, —
И латаные красоты снесут напоказ зевакам
И выставят на витрине, чтоб выглядели роскошно.
Цена моя будет падать, а я — все стоять в окошке
Пока не воздену горько, налитая мглой до края,
Ладони мои — кривые и вогнутые, как ложки, —
К тому, кто шел на Голгофу, не за меня умирая.
И он, распятые руки раскрыв над смертью и тленом
И зная, что роль игрушки давно мне играть немило,
Меня на пробу бессмертья возьмет по сниженным ценам —
Всего за одну слезинку, дошедшую из могилы!